Если цель нашего существования может быть достигнута исключительно упражнением и применением наших умственных сил, имеем ли мы право одобрить то, что массы исключены из этого назначения и путем насилия не допускаются к достижению этих целей - только по той причине, что, действительно, люди не все в равной мере могут развиваться и превращаться в разумные и нравственные существа? Если бы кому-нибудь была поставлена задача бросить некоторое количество шаров в определенную мишень, как бы он оказался глуп, поддавшись уговорам, что шары можно якобы с тем же успехом пускать в обратном направлении потому, что, ведь, все равно не все шары могут попасть в цель!
Врагам свободы остается еще одно прибежище: аргумент, который, как они заявляют, выводится якобы из природы человека. "Человек", утверждают они, "не более и не менее, как то, во что его превратила привычка, и философ со всей его гордостью и тщеславием не является здесь исключением; и на него воздействовали намного раньше, чем это могло дойти до его сознания, время, место, природа, люди, условия жизни, события: они оставили в нем те глубокие неизгладимые впечатления, которые впоследствии незаметно превратились в привычные колеи его чувств и мыслей. Добродетель и порок, мудрость и глупость суть привычки, определяемые неизбежной судьбой. Кто в силах уйти из сетей своей судьбы, нити которой были спрядены раньше, чем он появился на свет?"
Не рассматривая это утверждение с его метафизической стороны, - где оно приводит к длительному спору, который философия разрешила уже давно или же никогда не будет в состоянии разрешить, - я хотел бы здесь сослаться на то совпадение опыта, без которого любые договоры, сделки, соглашения между людьми были бы невозможны. Это совпадение наших ощущений является основанием некоторого единообразия наших представлений; но, раз мы одинаково ощущаем боль и удовольствие, то за этим вскоре следуют понятия добра и зла, правоты и неправоты, и уже в дальнейшем не от нас зависит возможность изменения этих основных понятий и их отношения к нашему сознанию. И разве мы не посмеялись бы над тем, кто вздумал бы презирать приятные ощущения только потому, что мы по своей природе привыкли считать их приятными? Итак, раз человек так создан, что, как только его духовные силы оживляются и порождают моральные понятия, именно эти понятия с самого момента их возникновения неизменно являются высшим судом над его поступками, как бы ни противоречили им отдельные представления или чувства; если так, то мы не можем искать чести, заслуги, наслаждения в том, чтобы сопротивляться этому законодателю внутри нас под предлогом, что только таким образом мы в состоянии осуществить свободную, спонтанную деятельность. Мы? Хотел бы я знать, когда мы осознаем наиболее глубоко и нераздельно самостоятельность своего "я": в чистом присвоении одного ощущения или же в тот момент, когда мы являемся судьей изменения, происходящего в нас под влиянием этого ощущения? Итак, если верно, что направление, в котором должен двигаться весь наш род, заранее определено общей моральной природой человека, - а при всем многообразии, обнаруживаемом человеческой природой во всех звеньях ее цени именно эта общность моральной природы человека является мощным созвучием, в котором замирают все отдельные аккорды, - то внешним условиям, в которых мы находимся, могут быть подчинены только степени и виды развития наших природных духовных способностей.
Поэтому нравственность лиц, совершающих те или иные поступки, мы должны, разумеется, отличать от моральности поступков. Несправедливый поступок, совершенный с добрым намерением и по незнанию зла, остается все же преступлением, хотя вина совершившего его человека отпадает, и мы только сожалеем об ограниченности его понимания. И с другой стороны, хороший поступок, имевший самые благотворные последствия, не может освободить человека, совершившего его с преступным намерением, от упрека в безнравственности. Человеческий язык не имел бы права произнести высокое слово добродетель, если бы оно должно было означать недостижимую для нас свободу от всякого зла, неограниченную действенность и энергию нашего существа. Но, сообразуясь с границами, исключающими для нашей природы абсолютное совершенство, мы можем назвать добродетелью только одно: сочетание справедливого поведения с сознательно добрыми намерениями. Тем самым исчезает спорный вопрос, следует ли учитывать при этом определении нравственного человека степень напряженности его собственных усилий и внутренней борьбы, путем которых достигается такое соответствие. Напротив, очевидно, что никогда не следует принимать в расчет добавочную заслугу: ни в том случае, когда добродетель представляет собою спокойный результат счастливой гармонии сил, ни в том, когда она - насильственно завоеванный в борьбе результат могучей воли разума.