Философский журнал


Название журнала Философский журнал
Том 12
Номер 4
Год 2019
Количество страниц 195

ISSN 2072-0726 (печатн.)

ISSN 2658-4883 (электр.)

ФИЛОСОФСКИЙ ЖУРНАЛ

Научно-теоретический журнал

2019. Том 12. Номер 4

Главный редактор: А.В. Смирнов (Институт философии РАН, Москва, Россия)

Зам. главного редактора: Н.Н. Сосна (Институт философии РАН, Москва, Россия)

Ответственный секретарь: Ю.Г. Россиус (Институт философии РАН, Москва, Россия)

Редактор: М.В. Егорочкин (Институт философии РАН, Москва, Россия)

Редакционная коллегия

В.В. Васильев (МГУ им. М.В. Ломоносова, Москва, Россия), Лоренцо Винчигуэрра (Пикардийский университет, Амьен, Франция), М.Н. Вольф (Институт философии и права СО РАН, Новосибирск, Россия), С.В. Девяткин (Новгородский государственный университет им. Ярослава Мудрого, Новгород, Россия), Мариза Денн (Университет Бордо-Монтэнь, CEMMC/CERCS, Франция) А.А. Кара-Мурза (Институт философии РАН, Москва, Россия), И.Т. Касавин (Институт философии РАН, Москва, Россия), В.А. Лекторский (Институт философии РАН, Москва, Россия), Ханс Ленк (Институт технологий г. Карлсруэ, Германия), В.И. Маркин (МГУ им. М.В. Ломоносова, Москва, Россия), М.А. Маслин (МГУ им. М.В. Ломоносова, Москва, Россия), А.А. Россиус (НИУ ВШЭ, Москва, Россия; Итальянский институт философских исследований, Неаполь, Италия), В.Г. Федотова (Институт философии РАН, Москва, Россия), Чжан Байчунь (Пекинский педагогический университет, Пекин, Китай)

Редакционный совет

Эвандро Агацци (Университет Генуи, Италия; Университет Панамерикана, Мехико, Мексика), В.И. Аршинов (Институт философии РАН, Москва, Россия), Е.В. Афонасин (Институт философии и права СО РАН, Новосибирск, Россия), В.Д. Губин (РГГУ, Москва, Россия), А.А. Гусейнов (Институт философии РАН, Москва, Россия), Н.И. Лапин (Институт философии РАН, Москва, Россия), И.Р. Мамед-заде (Институт философии, социологии и права НАНА, Баку, Азербайджан), А.С. Манасян (Ереванский государственный университет, Ереван, Армения), В.В. Миронов (МГУ им. М.В. Ломоносова, Москва, Россия), Том Рокмор (Университет Дюкени, Питсбург, США; Университет Пекина, Пекин, Китай), Антония Сулез (Университет Париж-VIII, Сен-Дени, Франция), М.М. Федорова (Институт философии РАН, Москва, Россия), В.В. Целищев (Институт философии и права СО РАН, Новосибирск, Россия)

Учредитель и издатель: Федеральное государ­ственное бюджетное учреждение науки Инсти­тут философии Российской академии наук

Периодичность: 4 раза в год. Выходит с 2008 г.

Журнал зарегистрирован Федеральной служ­бой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роском­надзор). Свидетельство о регистрации СМИ: ПИ № ФС77-61227 от 03 апреля 2015 г.

Журнал включен в: Web of Science (Emerging Sources Citation Index; Scopus; Russian Science Citation Index); Ulrich’s Periodicals Directory; EBSCO; ERIH PLUS; Российский индекс науч­ного ци­тирования (РИНЦ); Перечень рецензи­руемых научных изданий ВАК (группы научных специальностей «09.00.00 – философские нау­ки»); КиберЛенинка

Подписной индекс Объединенного каталога «Пресса России» – 41951

Публикуемые материалы прошли процедуру ре­цензирования и экспертного отбора

При частичном или полном воспроизведении опубликованных материалов ссылка на «Фило­софский журнал» обязательна. Ответственность за достоверность приведенных сведений несут авторы статей

Адрес редакции: Российская Федерация, 109240, г. Москва, ул. Гончарная, д. 12, стр. 1, оф. 612

Тел.: +7 (495) 697-66-01

E-mail: philosjournal@iph.ras.ru

Сайт: https://pj.iph.ras.ru

ISSN 2072-0726 (Print)

ISSN 2072-0726 (Online)

THE PHILOSOPHY JOURNAL

(FILOSOFSKII ZHURNAL)

2019. Volume 12. Number 4

Editor-in-Chief: Andrey V. Smirnov (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia)

Deputy Editor-in-Chief: Nina N. Sosna (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia)
Executive Editor: Julia G. Rossius (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia)

Editor: Mikhail V. Egorochkin (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia)

Editorial Board

Vadim V. Vasilyev (Lomonosov Moscow State University, Moscow, Russia), Marina N. Volf (Siberian Branch of the Russian Academy of Sciences, Novosibirsk, Russia), Lorenzo Vinciguerra (University of Picardy, Amiens, France), Sergey V. Devyatkin (Yaroslav the Wise Novgorod State University, Novgorod, Russia), Maryse Dennes (Université Bordeaux Montaigne, CEMMC/CERCS, France), Alexey A. Kara-Murza (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Ilya T. Kasavin (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Vladislav A. Lektorsky (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Hans Lenk (Karlsruhe Institute of Technology, Karlsruhe, Germany), Vladimir I. Markin (Lomonosov Moscow State University, Moscow, Russia), Mikhail A. Maslin (Lomonosov Moscow State University, Moscow, Russia), Andrei A. Rossius (National Research University Higher School of Economics, Moscow, Russia; Italian Institute for Philosophical Studies, Naples, Italy), Valentina G. Fedotova (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Zhang Baichun (Beijing Normal University, Beijing, China)

Advisory Committee

Evandro Agazzi (University Panamericana of Mexico City, Mexico), Vladimir I. Arshinov (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Eugene V. Afonasin (Siberian Branch of the Russian Academy of Sciences, Novosibirsk, Russia), Abdusalam A. Guseinov (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Valery D. Gubin (Russian State University for Humanities, Moscow, Russia), Nikolay I. Lapin (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Ilham Mammad-zadeh (Institute of Philosophy, Sociology and Law, Baku, Azerbaijan), Aleksandr S. Manasyan (Yerevan State University, Yerevan, Armenia), Vladimir V. Mironov (Lomonosov Moscow State University, Moscow, Russia), Tom Rockmore (Duquesne University, Pittsburg, USA; Peking University, Beijing, China), Antonia Soulez (Université Paris‑VIII, Saint-Denis, France), Maria M. Fedorova (Institute of Philosophy, RAS, Moscow, Russia), Vitaly V. Tselitschev (Siberian Branch of the Russian Academy of Sciences, Novosibirsk, Russia)

Publisher: Institute of Philosophy, Russian Acad­emy of Sciences

Frequency: 4 times per year

First issue: November 2008

The journal is registered with the Federal Ser­vice for Supervision of Communications, Informa­tion Technology, and Mass Media (Roskomnad­zor). The Mass Media Registration Certificate No. FS77-61227 on April 3, 2015

Abstracting and Indexing: Web of Science (Emerging Sources Citation Index; Russian Sci­ence Citation Index); Scopus; Ulrich’s Periodicals Directory; EBSCO; ERIH PLUS; the list of peer-reviewed scientific editions acknowledged by the Higher Attestation Commission of the Ministry of Education and Science of the Russian Federa­tion; CyberLeninka

Subscription index in the United Catalogue “The Russian Press” is 41951

No materials published in The Philosophy Journal can be reproduced, in full or in part, without an ex­plicit reference to the Journal. Statements of fact and opinion in the articles in The Philosophy Jour­nal are those of the respective authors and contribu­tors and not of The Philosophy Journal

All materials published in the “Philosophy Journal” undergo peer review process

Editorial address: 12/1 Goncharnaya Str., Mos­cow 109240, Russian Federation

Tel.: +7 (495) 697-66-01

E-mail: philosjournal@iph.ras.ru

Website: https://pj.iph.ras.ru

Философский журнал

2019. Т. 12. 4

 

The Philosophy Journal

2019, Vol. 12, No. 4

В НОМЕРЕ

ФИЛОСОФИЯ И НАУЧНОЕ ПОЗНАНИЕ

Antonia Soulez. Wittgenstein face au platonisme de la signification:
le tournant anthropologique vers une philosophie de la praxis5

Б.С. Шалютин. О вызовах приматологической революции,
эмпатическом познании и природе когнитивного отрыва человека от обезьяны15

С.Ю. Колчигин. К архитектонике сознания: корреляция чувства и понятия32

Б.В. Фауль. Питер ван Инваген о свободе воли и перемещении во времени43

МОРАЛЬ, ПОЛИТИКА, ОБЩЕСТВО

С.Ю. Шевченко, С.В. Лаврентьева. Биоэтика и философия культуры:
«дидактический театр» в медицинской генетике56

Е.Н Блинов, И.А. Савченко. Бруно Латур против климатического скептицизма:
миссия ученого и кризис политических учреждений70

В.А. Кутырев. О взаимодействии света и тьмы в технонаучной реальности85

ИСТОРИЯ ФИЛОСОФИИ

David Sidorsky. Pragmatism and new directions for American philosophy:
A turn to the future via commitment to scientific method100

М.Н. Вольф. Порядок аргументов и их философское содержание
в эпистемических разделах речи Горгия «О не-сущем»
по двум версиям ее пересказа112

ФИЛОСОФСКАЯ ЛЕТОПИСЬ

И.И. Евлампиев. Лев Толстой о времени и вечности в человеческой жизни
(на материале поздних дневников писателя)
128

Т. Оболевич, А.С. Цыганков. С.Л. Франк в Голландии:
контуры творческого и жизненного пути143

Приложение: S.L. Frank. Vorwort (Zur holländischen Übersetzung
«Fall des Kornetts Jelagin» von Bunin);
С.Л. Франк. Предисловие
(к голландскому переводу «Дела корнета Елагина» Бунина
)155

ДИСКУССИИ

Смыслы истории России

М.А. Маслин. У истока евразийства. К 100-летию опубликования книги
князя Николая Трубецкого «Европа и человечество»161

В.В. Сербиненко. Русская мысль и демократия179

Философский журнал

2019. Т. 12. 4

 

The Philosophy Journal

2019, Vol. 12, No. 4

TABLE OF CONTENTS

PHILOSOPHY AND SCIENTIFIC KNOWLEDGE

Antonia Soulez. Wittgenstein face au platonisme de la signification:
le tournant anthropologique vers une philosophie de la praxis
5

Boris S. Shalyutin. On the challenges of the primatological revolution,
empathic cognition and the nature of a cognitive gap between a man and an ape
15

Kolchigin S.Yu. On the architectonics of consciousness:
the correlation between notions and sensual conten
t32

Bogdan V. Faul. Peter van Inwagen on free will and time travel43

MORALS, POLITICS, SOCIETY

Sergei Yu. Shevchenko, Sofya V. Lavrentyeva. Bioethics and philosophy of culture: “didactic theater” in medical genetics56

Evgeny N. Blinov, Ilia A. Savchenko. Bruno Latour against climate skepticism:
the mission of a scientist and the crisis of political institutions
70

Vladimir A. Kutyrev. On the cooperation of Light and Darkness
inside the technoscientic reality
85

HISTORY OF PHILOSOPHY

David Sidorsky. Pragmatism and new directions for American philosophy:
A turn to the future via commitment to scientific method
100

Marina N. Volf. Gorgias’s speech “On non-being”: the order of arguments
and their philosophical content in two narratives that retell it
112

CHRONICLES OF PHILOSOPHY

Igor I. Evlampiev. Leo Tolstoy on time and eternity in human life
(on the materials of the writer
s later diaries)128

Teresa Obolevitch, Alexander S. Tsygankov. S.L. Frank in Holland:
a contour of the philosopher’s intellectual and life path in the 1930s.
143

Appendix: S. Frank. Vorwort (Zur holländischen Übersetzung
“Fall des Kornetts Jelagin” von Bunin);
S. Frank. Foreword.
On the Dutch translation of “The Case of Cornet Elagin” by I.
Bunin155

ACADEMIC DISCUSSIONS

Russia: the senses of history

Mikhail A. Maslin. The origins of Erasianism. A dedication to the 100th anniversary
of the publication of Nikolai Trubetzkoy “Europe and Mankind”
161

Viacheslav V. Serbinenko. Russian philosophical thought and democracy179

1 ФИЛОСОФИЯ И НАУЧНОЕ ПОЗНАНИЕ

Философский журнал

2019. Т. 12. 4. С. 5–14

УДК 164.02

The Philosophy Journal

2019, Vol. 12, No. 4, pp. 514

DOI 10.21146/2072-0726-2019-12-4-5-14

ФИЛОСОФИЯ И НАУЧНОЕ ПОЗНАНИЕ

Antonia Soulez

1.1 Wittgenstein face au platonisme de la signification:le tournant anthropologique vers une philosophiede la praxis

Wittgenstein face au platonisme de la signification:
le tournant anthropologique vers une philosophie
de la praxis
*

Antonia Soulez professor Emerita of philosophy of language, and music. University of Paris 8-St De­nis. 2 rue de la Liberté, Saint-Denis, 93526, France; Collège International de philosophie. 1 rue Descartes, Paris, 75005, France; e-mail: antonia.soulez2@gmail.com

This paper is intended to elicit Wittgenstein’s position regarding platonism reformulated into 1 the analytical investigation of the conditions for a meaningful language, and 2 the deepening of a problem generated by the illusory conception that it is possible to cap­ture the ultimate atomic elements of the meaning of a linguistic complex. That’s the way one can indeed understand that Wittgenstein has presented a critique of the tradition of ontology. The fact that he endorsed a “quasi-realism” approach to “objects” (Br. McGuin­ness) contrasts with the future Vienna Circle at a time the latter was still under the spell of the Tractatus Logico-philosophicus, close to a Russellian kind of logical atomism. It is not surprising that later on, Wittgenstein’s own “platonism” in its Fregean version be­came a target in the anthropological framework of a broader self-criticism for the belief in referential entities, or “objectual fetichism” (in A. Gargani’s terms). This anthropologi­cal turn nonetheless did not conquer the harder epistemological public of readers looking for logical truth. Yet, it presents some interesting features articulated to a “philosophy of praxis” that make “forms of life” the core of a possible critical grammar adjusted to a po­litical engagement. Such an articulation that has been so much put into question among a number of theoreticians of social theory in Frankfurt and even later in France (e.g. Alain Badiou’s critique of Wittgenstein), seems to be on the contrary the opening of a new and fruitful way to consider contradictions between Frankfurt and Vienna in con­nection with social praxis.

Keywords: language, ontology, platonism, analytical tradition, meaning, model, real, appli­cation, approximative geometry, praxis

For citation: Soulez, A. “Wittgenstein face au platonisme de la signification: le tournant anthropologique vers une philosophie de la praxis”, Filosofskii zhurnal / Philosophy Jour­nal, 2019, Vol. 12, No. 4, pp. 5–14.

Il ma plu d’avoir à l’occasion de cette invitation à parler, de retracer à grands traits mon parcours philosophique jusqu'à Wittgenstein inclus, et après. Je le fais ici dautant plus volontiers que je me sens en amitié dans ces lieux. Platon a été


6

Философия и научное познание

mon point de départ, mon entrée dans les questions de signification. On sen étonnera car Platon na pas de mot, ni le grec, pour dire «langage» au sens où nous l’entendons depuis la philosophie du langage qui a pris naissance fin du 19e siècle, quand est apparue la logique mathématique avec, dans la foulée des années 1930 qui ont suivi, les différents systèmes formels nés de la tentative de résoudre les problèmes des fondements des mathématiques. De même la critique du langage était impensable au 5e siècle avant Jésus-Christ.

Le thème du «langage» est apparu avec la crise des «fondements» fin 19e siècle et avec lui l’intérêt systématique pour la bonne forme des énoncés du point de vue de leur cohérence formelle et de leur consistance de sens. Cela ne veut pas dire que le langage n’existait pas chez les Grecs. Cela veut simplement dire qu’il n’était pas thématisé comme tel par eux. Puis le «langage» s’est éman­cipé pour acquérir le statut d’une entité centrale dans la philosophie après Kant qui n’avait pas su considérer les jugements dans leur articulation linguistique et tenait les théories physiques pour un système de lois indépendamment de leur formulation en énoncés combinant des concepts dans des raisonnements. Dans son Epistémologie et langages, Gilles Granger a mis le doigt sur cette insuffi­sance kantienne qui consistait à parler de physique sans s’intéresser au langage des théories physiques. Le Manifeste du Cercle de Vienne1 laisse en 1929 appa­raître le besoin tout contraire de prendre les théories comme des corpus d’énon­cés, en vertu d’un regard nouveau porté sur elles. Il dénonce l’impasse faite par les philosophes de la tradition sur le langage des théories dont résulterait selon ses auteurs l’idéalisme des philosophes depuis l’antiquité.

«Logos» en grec signifie bien sûr langage aussi, mais comme s’il s’agissait d’une approche de l’expression pas forcément logique ni scientifique, en tous cas distincte du «mythos» ou «récit». Par exemple, la fondation des cités a suggéré des «mythes» là où l’examen rationnel était hors de portée. Socrate invoque le «mythe d’Er» pour rendre compte de la destinée après la mort, parmi des ques­tions difficiles à «expliquer». Le «mythe» de la caverne en est un autre. En re­vanche, là où logos n’est pas forcément nommé, il peut être question de langage au sens moderne, en particulier quand Platon fait chercher par Socrate des élé­ments d’analyse de phrases pour éclairer la signification et la vérité dans le dis­cours. C’est le cas du discours de l’Etranger dans le passage sur les «genres» du Sophiste ou de certains passages du Théétête. On peut considérer que ces pas­sages développent une sorte de «sémantique» avant la lettre dont la syntaxe n’est pas tout à fait séparée. C’est à dire que le sens et l’ordre des éléments nominaux ou verbaux qui le portent sont des points qui sont traités inséparablement. Le point nodal est l’expression d’entrelacs la symplokè, qui tisse le sens avec des noms reliés à l’aide d’ un verbe rhèma. L’image est celle du tressage. Elle se per­pétuera. De même, le souci de ramener un complexe de sens à ses éléments se dessine sous la forme d’une sorte d’atomisme linguistique avant la lettre. Ainsi, le «grammairien» – car le dialecticien est parfois qualifié de «grammairien» par Platon – s’intéresse aux formes de relation entre éléments du langage et en même temps au sens qu’elles rendent possibles et acceptables selon des règles de com­binaison que l’ontologie multiple des Idées autorise. Parallèlement à ces formes de combinaisons, le dialecticien s’interroge donc sur les différentes façons qu’ont les Idées de s’entrelacer en exemplifiant des inter-relations au niveau non maté­riel de la pensée, inter-relations qui conditionnent celles du discours humain dans


Antonia Soulez. Wittgenstein face au platonisme de la signification…

7

la langue naturelle qui est ici le grec ancien. Aristote reprendra cette démarche catégorielle après Platon dans son oeuvre sur les Catégories d’une façon qui fera fortune à travers les travaux du philologue allemand Fr. Trendelenburg et plus près de nous, du linguiste Emile Benveniste. Le «grammatical» apparaît avec les règles pour un système de combinaisons possibles et impossibles2 entre éléments d’un tout qui s’avère en réalité être plus qu’une somme de parties (Théétète).

Des questions fondamentales émergent alors qui ont hanté les logiciens jus­quà aujourdhui, notamment dit Russell: «la signification des phrases fausses», la fonction sémantique du verbe, larticulation de la signification dune phrase, le rôle de la négation, les catégories du discours et de la pensée, leur interdépen­dance ou non. Ces questions se sont posées aux analystes du discours, aux lin­guistes, aux philologues et grammairiens modernes, aux logiciens enfin. Elles conduisent aussi à comparer les grammaires entre différentes langues naturelles, car toutes les grammaires ne donnent pas au verbe ni au prédicat verbal limpor­tance que nous leur reconnaissons depuis les Grecs. Le pragmatiste américain Ch. S. Peirce lui-même a compris que lanalyse des phrases selon les termes et la copule qui les relie est viciée par le préjugé occidental de luniversalité de la syntaxe des langues indo-européennes.

En effet, comme un «barbare» était un non Grec pour un Grec, il ne faisait pas de doute que pour un Grec, ne pas parler grec était d’une certaine façon être privé de cette rationalité propre à la langue grecque qui faisait d’elle un para­digme d’articulation universellement valable du point de vue de la «Raison», c’est à dire du «Logos» tel qu’ils l’entendaient en référence à leur culture qu’ils estimaient exemplaires. Nous voici retournés au «Logos» qui maintenant signifie «Raison», raison rationnelle partagée par des locuteurs qui raisonnent et peuvent même calculer la vérité (Hobbes, Leibniz). Mais la rationalité peut trouver dif­férentes expressions dans plusieurs langues dont les schèmes conceptuels sont différents et propres à chacune. Wittgenstein le pensait sans doute.

Une fois conjurée par le philosophe autrichien la Platosbetrachtungsweise ou «méthode de considération platonicienne», il est entendu que c’est «nous» qui don­nons aux mots leurs sens comme il est dit au début du Cahier Bleu3. «Nous» sommes les nomothètes ordinaires du langage, l’usage est la vie de la proposition, alors que les algorithmes formels, cultivés pour eux-mêmes, mécanisent le symbo­lisme en aliénant la pensée. Le combat de Wittgenstein contre les logiciens forma­listes jusqu’à la question des fondements des mathématiques et l’obsession de la contradiction des fondements jalonnent une démarche en faveur d’une «mathéma­tique de la rue» à l’appel de laquelle le mathématicien anglais Alan Turing ne sera pas insensible. Cette vue fondée sur des échanges à Cambridge entre Turing et Wittgenstein autour de 1939 et même avant, est développée par la philosophe amé­ricaine Juliet Floyd4 (université de Boston). Ils donnent à comprendre ce que Witt­genstein entendait par l’anthropologisation des mathématiques. C’est une thèse dif­ficile qui divise les mathématiciens car il est problématique aux yeux de la plupart, de renoncer à poser comme «existants» les objets mathématiques («platonisme») tandis que leur activité de mathématiciens ne serait ramenée qu’à des «formes de


8

Философия и научное познание

vie», notion centrale de la philosophie seconde de Wittgenstein. En quoi une prag­matique libérée de toute ontologie intéresse-t-elle les mathématiques?

1.1.1 Wittgenstein contre la tradition analytique

Wittgenstein contre la tradition analytique

A partir de ces différents problèmes rencontrés sur le chemin de la pensée lo­gique, Wittgenstein est passé de l’analytique contre le platonisme de Platon, à la critique de l’analytique en tant qu’elle est elle-même exposée à des difficul­tés internes. Partant d’un démontage des illusions analytiques contre les «objets» du Tractatus traités comme des essence supérieures, l’on passe à un retournement pratique aboutissant à l’application des concepts, en sens inverse du geste verti­cal de la projection logique (Abbildung). On arrive ainsi à une «philosophie de la praxis»5 pour une définition de la pensée comme «opération avec des signes» (Cahier Bleu)6. Philosopher n’est plus plier le réel au modèle mais plier le modèle au réel comme le fait l’ingénieur7.

Je me penche aujourd’hui sur ce retournement si crucial qui nous oblige à ré­évaluer la conception que l’on a de la philosophie et nous conduit à projeter à partir de Wittgenstein une dimension anthropologique de l’activité d’écrire avec des signes pour des concepts qui impliquent une rupture avec la tradition repré­sentativiste de la métaphysique. Ce passage moderne de la métaphysique à l’an­thropologie a été suggéré par Ernst Tugendhat8. Il est renié ou du moins rejeté avec une certaine sévérité par les nouveaux ontologues analytiques. La dispute est d’actualité.

En suivant le chemin wittgensteinien de l’analytique contre différentes formes de platonisme qu’il vise plus encore que l’auteur des Dialogues qu’est Platon, l’on rencontre différentes objections contre la Betrachtungsweise qui désigne, dans sa traduction logico-analytique, cette manière platonicienne de considérer les choses à partir d’une Norme essentielle de l’usage des mots comme si toutes les applications de ce mot étaient d’avance contenues dans cette Norme préala­blement existante; l’image est celle d’une pelote qu’on dévide. Elle dénonce une «image», celle d’un programme comparable à celui d’une machine à calculer. Le sens de l’antiplatonisme de Wittgenstein est vraiment là. Il n’est pas assimi­lable à une destitution de l’Etre, frontale qui prend Platon comme le philosophe à abattre c’est à dire toute la philosophie tenue pour «idéaliste». C’est ce que je réponds à Alain Badiou dans mon Détrôner l’Etre, Wittgenstein antiphilo­sophe?9, en réponse à son livre sur l’antiphilosophie de Wittgenstein10.


Antonia Soulez. Wittgenstein face au platonisme de la signification…

9

Wittgenstein déclare fallacieuse cette «méthode platonicienne» parce qu’elle se trompe sur les critères de notre compréhension en prétendant que, quand quel­qu’un échoue à définir un mot, c’est preuve qu’ «il ne sait pas ce qu’il dit avec ce mot en l’utilisant»11. Telle est la «Socratic fallacy». Cette définition rappelle bien sûr la relève socratique des définitions inabouties des notions par les Sophistes. On a pu dire ainsi que Wittgenstein avait quelque chose d’un sophiste car pour lui la méthode de définition d’une notion à l’aide d’une pluralité d’exemples qu’au­cune unité d’essence ne regroupe, n’a rien d’insatisfaisant. Au contraire, et la force de l’exemple est là, les exemples sont pleinement suffisants et n’ont be­soin de rien de plus pour valoir ce qu’ils valent sémantiquement parlant. Mais, comme l’écrit Gordon Baker, c’est moins d’une fallacy socratique qu’il faut par­ler que d’une distortion de la compréhension par Platon. Le problème est l’appli­cation par rapport à la norme d’application. Pour Platon, définir est logon dido­nai concernant la forme du Juste par exemple, modèle idéal et source des applications pour appréhender les choses justes dans le sensible. Wittgenstein dé­place la question pour questionner, dans le domaine du langage, les critères de correction de l’application. C’est un usage wittgensteinien de la définition et de la compréhension d’un concept dans l’usage qui transpose le problème de Pla­ton en problème sémantique de compréhension d’un nom. On n’y arrivera pas en cumulant une explication après l’autre. Il ne sert à rien de rechercher l’expli­candum ultime qui donnera la clef. Mais comme toujours avec les théories qu’il discute, Wittgenstein trouve «intéressante» l’erreur de Platon. Elle lui donne du grain à moudre, mais transposée dans le champ de la philosophie du langage.

Que Frege la reproduise avec sa notion d’ «objet» est ce que l’on a coutume d’appeler le «platonisme» de Frege que Wittgenstein s’est en effet reproché d’adopter dans son premier Traité. Le sens d’un mot ressemble à une Idée platoni­cienne. C’est le point de vue «quasi-ontologique» (ou «-réaliste», Br. McGuinness, cf. plus haut) du Tractatus vu sous l’angle de la critique postérieure de «l’objet». C’est cet héritage «dogmatique», écrit Wittgenstein, qui se trouve dénoncé au § 46 des Recherches. Wittgenstein étend son argument à la critique de la Merkmal-defi­nition réclamant que soient satisfaits des critères d’identité du sens (selon Frege: l’étoile du soir = l’étoile du matin, c’est le «même objet»). La procédure analytique est, dans la déduction, une réduction par laquelle on aboutit à des éléments, utili­sant la définition contextuelle (Frege) et l’abstraction (Russell). J'ai rappelé que Wittgenstein élargissait le contexte propositionnel à celui des formes de vie tandis que la définition par abstraction suppose une théorie des relations.

J'ai rappelé que Wittgenstein procèdait au démontage des illusions analy­tiques contre ses propres «objets» du Tractatus. En s’attaquant à lui-même, à un stade prochain de sa pensée (dès 1929), il montre la voie d’un retournement pra­tique de l’application, en sens inverse de la projection logique. On arrive ainsi à une «philosophie de la praxis» qui est une méthode. Philosopher n’est plus «plier le réel au modèle» qu’on projette verticalement sur lui (sur le modèle ma­thématique d’une «mapping relation» ou «correspondance biunivoque») mais «plier le modèle au réel» comme le fait l’ingénieur par approximation en ajustant «piecemeal» (à petits pas) ses outils (inexacts) au réel fluctuant. Comparable à celle que Ludwig Boltzmann a proposée, la méthode consiste désormais à dé­crire un modèle (par exemple celui physique pour les équations de Maxwell) sans


10

Философия и научное познание

nourrir la prétention qu’il concorde avec quoi que ce soit12. La ressemblance se révèle ensuite. On ne «contrefait pas le réel». Il montre ensuite dans quelle me­sure il est correct, mais peut ensuite ne plus fonctionner. En ce sens «nous n’avons plus de système» établi une fois pour toutes.

La manière de vérifier l’énoncé n’est pas d’avance contenue dans sa formu­lation (c’était l’ancienne définition de la vérification). On considère maintenant le langage «du point de vue du procédé qui se conforme à une liste de règles sous tel aspect»13. En faisant ainsi, nous n’approchons pas le réel de trop près sauf de proche en proche. On remarquera ici la problématique de l’aspect qui s’introduit bien avant la philosophie dite dernière des «aspects» fin des années 1940 chez Wittgenstein.

Plus généralement, on ne projette pas des modèles exacts sur le réel qui est lui fluctuant, inexact, aux arêtes non nettes. Il n’est pas de solution d’avance va­lable en toute rigueur pour tous les cas d’une situation dans le monde. Il n’y a que des solutions particulières supposant l’application locale de modèles par­tiellement valables qu’il faudra remplacer par des constructions meilleures. Cet esprit d’ingénieur anti-généraliste propre au mathématicien appliqué s’impose de plus en plus dans la philosophie seconde de Wittgenstein en caractérisant cette «philosophie de la praxis» dont le second Wittgenstein s’est prévalu, selon l’ex­pression qu’il doit sans doute à Antonio Gramsci par l’intermédiaire de son ami Piero Sraffa arrivé à Oxford fin des années 1920 (cf. note 5 ci-dessus).

Citons ces lignes de Robert Musil Journaux II, p. 25:

Je dois d’abord expliquer pourquoi je pense autrement. C’est mon métier d’in­génieur. Quand un maçon qui bâtit une cloison n’arrive pas à poser une brique en longueur, il essaie de lui trouver une place en largeur. La servante en fait autant avec la bûche qui n’entre pas dans l’orifice du poële. Même le chien blo­qué entre deux obstacles par un bâton qu’il tient dans la gueule saura tourner la tête jusqu’à ce qu’il puisse passer. Il semble que ces différentes tentatives, aveugles d’abord, puis systématiques, soient des caractéristiques auxquelles l’humanité doit ses progrès…14

et dans l’Homme sans qualités: Ulrich avait eu encore autre chose sur le bout de la langue: une allusion à ces problèmes mathématiques qui ne tolèrent pas de solution générale, mais bien des solutions particulières dont la combinaison permet d’approcher d’une solution générale. Il eût pu ajouter qu’il tenait le pro­blème de la vie humaine pour un problème de ce genre. Ce qu’on appelle une époque… ce large et libre fleuve de circonstances serait alors une sorte de suc­cession désordonnée de solutions insuffisantes et individuellement fausses dont ne pourrait sortir une solution d’ensemble exacte que lorsque l’humanité serait capable de les envisager toutes.15

L’activité du philosophe affirmée dans le Tractatus change donc de sens elle aussi pour devenir une praxis d’emploi des concepts selon une conception anti-théorisante de la philosophie. Elle est davantage en rapport avec la vie de l’usage. Une praxis d’emploi des concepts vaut pour la description de l’usage dans un contexte. Le contexte renvoie à des formes de vie. Le réel est «fluent».


Antonia Soulez. Wittgenstein face au platonisme de la signification…

11

«Activité» est le mot d’un philosophe à «l’esprit d’ingénieur» qui ressemble à un mathématicien ou un artiste appliqué. Les concepts sont des signes au sens de «designs avec dessein»16. On appréciera le jeu de mot. Il peut aussi avoir les traits de l’ingénieur social, comme on vient de le voir, dans le genre du mathéma­ticien appliqué musilien ou même du constructionnisme social comme chez le philosophe social et économiste Otto Neurath17. C’était dans l’air à Vienne.

Nous observons ainsi lévolution de trois notions-clefs de la méthode pra­xique de lingénieur philosophe wittgensteinien: «modèle», «réel», «application», qui tous trois ont changé de sens solidairement.

«Modèle» se tient, sous l’influence de Ludwig Boltzmann, à l’opposé de l’Idée platonicienne. Il est un dispositif construit, conventionnel, et provisoire­ment valable.

«Application» s’oppose à projection (comme à la technique de «mapping re­lation» supposant une mise en relation ou correspondance bi-univoque entre deux ensembles d’éléments, un à un). Elle devient l’application d’une mesure au réel, image horizontale de Wittgenstein dont l’image est introduite dans les Conversa­tions avec Schlick transcrite par Waismann dès 192918. L’aspect graduel de l’ap­plication suggère la géométrie approximative et tourne le dos à la science fonda­mentale. Il faut cependant aussi compter avec des éléments de déformation (déformation des règles graduées sous l’effet d’un champ de force). Elle entraîne à construire les bons outils pour traiter d’un problème concret tout en admettant la possibilité que l’expérience se laisse autrement interpréter. Il reste donc un as­pect hypothétique orienté vers l’efficience de lopération à un moment donné, pour les besoins dune construction.

Il s’agit donc de modéliser des techniques d’opérations. Mais «quel marteau forgera le marteau, et sur quelle enclume, l’enclume?» a demandé Spinoza: l'épisté­mogue français Gilles Granger qui cite ici Spinoza mentionne une «application sur elle-même» appelant à une «conscience mécanicienne»19. Cette conscience an­nonce chez Granger, inspiré par la praxis (de la pensée) wittgensteinienne, sa conception ultérieure d’un travail de la pensée en acte de nature bipolaire articulant pour chaque acte de construction (ou création), deux moments: une structuration d’objet comme moment corrélatif d’une activité opératoire. La science que le phi­losophe se doit dinterpréter avance selon cette corrélation objet-opération.

Dans cette perspective de renversement radical (Recherches Philosophiques § 108) s’est produit un «retournement de l’axe de rotation de nos besoins»20 ac­compagné de l’effondrement de la pensée de la présupposition d’un ordre a priori des choses qui est aussi une libération.

Rappelons-nous encore ces mots de Wittgenstein qui suivent la «rupture»:


12

Философия и научное познание

Plus nous examinons le langage qui est le nôtre de près, plus violent devient le conflit entre lui et notre «Forderung». Car la pureté cristalline de la logique était bien sûr non le résultat de nos recherches, mais une «Forderung», à savoir

une exigence pesant sur nous nous empêchant d’avancer dans nos investiga­tions. Le conflit devient intolérable. Le requisit est en danger de devenir vide. Nous avons été sur la pente glissante où n’existe aucune friction et où les conditions sont idéales, mais sur laquelle nous sommes incapables de marcher. Or nous voulons marcher: donc nous avons besoin de friction (Reibung). C’est dans l’air trop pur que l’on étouffe, pas ici-bas. «Retournons au sol!» (ma tra­duction. – A.S.).

Quant au «réel», qu’entendre par là? C’est l’institution et non «l’objet», c’est à dire le «donné» dans la vie de l’usage, constitué par l’usage lui-même. L’usage qui est vie, est en effet principalement celui du langage dans l’espace public de la cité. Le réel est celui que nous constituons en parlant. La référence clef est Recherches Philosophiques § 380, à propos du mot «rouge». Le mot «rouge» par exemple, n’a de sens que dans son ancrage institutionnel par rapport à d’autres noms de couleurs. Et non en référence à une entité suspendue en l’air, planant isolément au dessus de l’institution, dans un ciel platonicien. Il n’y a pas de para­digme privé de l’usage d’un nom, pris isolément du langage public.

J’ai ainsi voulu marquer les transformations de sens d’expressions telles que «objet», «application», «réel» sous l’emprise d’une évolution de la pensée de Wittgenstein allant d’une quasi-ontologie des objets comme entités-pôles des faits dans le Tractatus, à une philosophie de la grammaire recherchant la vision d’ensemble ou «Synopsis» – mot de Goethe – des traits de langage explorés comme l’est un terrain ou un jardin botanique de formes de plantes. L’objet est devenu un objet de comparaison dans une méthode comparative d’expressions correspondant à des manières de se représenter les choses ainsi ou autrement dans des formes de vie, d’où l’accent sur les aspects des choses «vues-comme» plutôt que leurs propriétés intrinsèques. Le «modèle» n’est plus celui d’une pro­jection verticale mais une construction provisoire remplaçable par de meilleures représentations conventionnelles. L’«application» Anwendung est devenue une règle (graduée) à mesurer le «réel» de façon approchée, et le «réel» est l’institu­tion fabriquée par l’usage quand nous parlons. Pour Wittgenstein, nous partons de l’usage qui s’institue au fur et à mesure que nous parlons. Nous y contribuons.

Ajoutons une remarque de fond. Quand nous nous référons à des entités ob­jectives comme si elles étaient données davance et devaient garantir nos pra­tiques, cest un abus qui à la limite frise limposture politique. Pourquoi?

Nous nous évertuons à légitimer dans l’après-coup des situations, procédures et décisions techniques qui dérivent de nos coutumes et pratiques par lesquelles tout a toujours commencé. Le «fétichisme objectuel» est la voie royale vers cette imposture que dénonce Aldo Gargani, un grand interprète italien de Wittgen­stein21. La «réification» est ainsi le grand mal sémantique qui en profondeur nourrit la réification sociale. Cet argument de critique politique a le grand mérite de réunir la critique de l'école de Francfort (celle de la réification sociale) et la critique du langage viennoise de nature sémantique (Kraus, Wittgenstein). J’ai évoqué ce parallélisme rarement abordé l’an dernier dans mon séminaire au


Antonia Soulez. Wittgenstein face au platonisme de la signification…

13

Collège International de philosophie, ainsi que dans une conférence à l’EHESS (sur «la Pensée du Diagramme»).

Avec l’évolution de ces trois expressions, au cours de sa pensée toujours en gestation, Wittgenstein n’a cessé d’affiner sa conception de l’activité philoso­phique comme praxis. Il resterait bien sûr à s’interroger sur la nature de cette «praxis», sa dimension technico-sociale mais aussi à approfondir sa portée indi­rectement politique. Ce sera notre prochaine préoccupation.

1.1.2 References

References

Badiou, A. L’antiphilosophie de Wittgenstein. Paris: Seuil, 2009. 128 pp.

Baker, G.P. & Hacker, P.M.S. Wittgenstein: Understanding and Meaning. Oxford: Blackwell, 1980. 692 pp.

Carnap, R., Hahn, H., Neurath, O., Schlick, M. Manifeste du Cercle de Vienne et autres écrits, éd. coordonnée par A. Soulez. Paris: PUF, 1985. 352 pp. (reed. Paris: Vrin, 2010)

Cometti, J.-P. L’homme exact. Essai sur Robert Musil. Paris: Seuil, 1997. 192 pp.

Diamond, C. The Realistic Spirit. Cambridge, Mass.: MIT Press, 1995. 396 pp.

Floyd, J. “Lebensformen, Living Logic”, Language and Form(s) of life, and Logic: Investiga­tions after Wittgenstein, ed. by Ch. Martin. Berlin: Walter de Gruyter, 2018, pp. 59‒92.

Gardies, J.-L. Esquisse d’une grammaire pure. Paris: Vrin, 1975. 300 pp.

Gargani, A.G. Le savoir sans fondements. La conduite intellectuelle comme structuration de l’expérience commune, trad. par Ch. Alunni, avec une préface de A. Davidson. Paris: Vrin, 2013. 180 pp.

Granger, G.-G. «Pygmalion», in: G.-G. Granger, Formes, opérations, objets. Paris: Vrin, 1994, pp. 15‒31.

Musil, R. Journaux, T. 1‒2, trad. sous la dir. de Ph. Jaccottetn. Paris: Seuil, 1981.

Soulez, A. (dir.) Dictées de Wittgenstein à Friedrich Waismann et pour Moritz Schlick, Vol. I–II. Paris: PUF, 1997. (2e éd. Paris: Vrin, 2015)

Soulez, A. Détroner l’Etre, Wittgenstein antiphilosophe? (en réponse à Alain Badiou). Limoges: Lambert-Lucas, 2016. 300 pp.

Soulez, A. «Otto Neurath», L’Encyclopédie philosophique, publié en janvier 2019 [https://encyclo-philo.fr/neurath-a/, accessed on 21.05.2019].

Tugendhaft, E. Anthropologie statt Metaphysik. Munich: Beck, 2007. 208 S.

Vogel, J. «Design et sémiotique», Cahiers philosophiques, 2017, No. 150/3, pp. 153‒159.

Waismann, Fr. Wittgenstein and the Vienna Circle. Oxford: Blackwell, 1979. 266 pp.

Wittgenstein, L. Preliminary Studies for‘The Philosophical Investigations’ generally known as The Blue and Brown Book. Oxford: Blackwell, 1975. 185 pp.

Витгенштейн и платонизм референции:
антропологический поворот к философии действия

Антония Сулез

Университет Париж-8. University of Paris 8-St Denis. 2 rue de la Liberté, Saint-Denis, 93526, France; Международный колледж философии. Collège International de philosophie. 1 rue Descartes, Paris, 75005, France; e-mail: antonia.soulez2@gmail.com

В данной статье осуществляется попытка прояснить позицию Витгенштейна по пла­тонизму, которая истолковывается как 1) аналитическое исследование условий воз­можности осмысленного языка и 2) углубление проблемы, порождаемой иллюзор­ной верой в то, что мы можем ухватить конечные атомарные единицы значения того или иного лингвистического комплекса. Под таким углом рассмотрения Витген‐

14

Философия и научное познание

штейн предстает критиком онтологии «квазиреализма» (Б. Макгиннесс), проповедо­вавшейся Венским кружком, всё еще находившимся в соответствующий период под влиянием «Логико-философского трактата», и близкой логическому атомизму Рассе­ла. Не удивительно, что позднее и собственный «платонизм» Витгенштейна в его фрегевской версии стал объектом его же критики, проводившейся в рамках антропо­логической установки и связанной с ней масштабной самокритики за веру в ре­альность референциальных сущностей или «объектный фетишизм» (по А. Гаргани). Этот антропологический поворот не нашел поддержки у читателей, ориентирован­ных на поиск логической истины и иные строгие эпистемологические стандарты. Несмотря на это, для «философии действия» (philosophy of praxis) он, тем не менее, обладает рядом интересных особенностей, которые рассматривают «формы жизни» в качестве основы той критической грамматики, которую можно использовать в по­литических целях. Артикуляция этих особенностей нередко казалась сомнительной многим социальным теоретикам сначала во Франкфурте, а затем и во Франции (см., например, критические рассуждения Алана Бадью о Витгенштейне). Однако на данную артикуляцию можно посмотреть и иначе, а именно как на новый и много­обещающий способ сравнения Франкфуртской и Венской школ применительно к их воззрениям на общественное действие (social praxis).

Ключевые слова: язык, онтология, платонизм, аналитическая традиция, значение, модель, реальное, приложение, аспект, аппроксимативная геометрия, праксис

Для цитирования: Soulez A. Wittgenstein face au platonisme de la signification: le tour­nant anthropologique vers une philosophie de la praxis // Философский журнал / Philoso­phy Journal. 2019. Vol. 12. № 4. P. 5‒14.

Философский журнал

2019. Т. 12. 4. С. 15–31

УДК 17.023.33

The Philosophy Journal

2019, Vol. 12, No. 4, pp. 1531

DOI 10.21146/2072-0726-2019-12-4-15-31

Б.С. Шалютин

1.2 О вызовах приматологической революции, эмпатическом познании и природе когнитивного отрыва человека от обезьяны

О вызовах приматологической революции, эмпатическом познании и природе когнитивного отрыва человека от обезьяны

Шалютин Борис Соломонович – доктор философских наук, профессор, Уполномоченный по правам человека в Курганской области. Российская Федерация, 640002, г. Курган, ул. Гого­ля, д. 56; e-mail: shalutinbs@mail.ru

В статье рассматриваются недавние выдающиеся достижения в изучении антропои­дов, но при этом подвергаются критическому анализу утверждения лидеров мировой приматологии об отсутствии качественного отличия между обезьянами и человеком в когнитивной сфере, способах организации сообществ и механизмах регуляции по­ведения. Согласно представленной позиции, природу от общества отделяет самостоя­тельная онтологическая ступень – исчезнувший после миллионов лет существования постприродный мир, в рамках эволюции которого возникли базовые единицы бытия нового типа – не фиксируемые сенсорно постприродные общности, выступавшие в качестве надындивидуальных субъектов. Система их когнитивной репрезентации формировалась на базе эмпатического познания, развитие которого привело к станов­лению несенсорной понятийной когнитивной системы, тогда как интеллект живот­ных остался в рамках сенсорного познания и неразрывно связанных с ним простых форм эмпатического познания. Возникшая изначально в контексте обеспечения ново­го типа субъект-субъектных отношений качественно новая понятийная когнитивная система позволила обнаружить не фиксируемые сенсорно сущности и отношения не только в социальном, но и во всяком другом, в том числе природном, бытии.

Ключевые слова: социальная философия, эпистемология, приматология, постпри­родный мир, культура, политика, мораль, эмпатическое познание, понятие, рацио­нальное познание

Для цитирования: Шалютин Б.С. О вызовах приматологической революции, эмпа­тическом познании и природе когнитивного отрыва человека от обезьяны // Философ­ский журнал / Philosophy Journal. 2019. Т. 12. № 4. С. 15‒31.

1.2.1 О приматологической революции и «приматологической философии». Месседж де Вааля

О приматологической революции
и «приматологической философии». Месседж де Вааля

В последние десятилетия представления о возможностях высших обезьян претерпели революцию, масштаб которой имеет немного аналогов в истории науки вообще. Вызванные ею мировоззренческие вопросы обсуждают при‐

16

Философия и научное познание

матологи и этологи, психологи и лингвисты, но гораздо реже – философы. Между тем адекватное осмысление принципиально новых знаний возможно лишь через диалог философии и науки. Свое участие в этом диалоге начну здесь с того, что, не претендуя на системное резюме, приведу некоторые знаковые, в т.ч. непосредственно эмпирические, результаты исследований приматологов, разделив их для удобства изложения на четыре в действи­тельности часто переплетающихся блока: индивидуальная психика (затрону лишь когнитивные процессы), предметное, символическое и взаимное внут­ригрупповое поведение.

Когнитивная сфера. Шимпанзе Лизе предложили вертикальную трубу, наполненную водой, на поверхности которой плавал арахис. Дотянуться до него было невозможно. После ряда тщетных попыток Лиза добежала до по­илки, набрала в рот воды и, вернувшись, вылила в трубу. После нескольких повторений вода поднялась до уровня, позволившего достать арахис. Только 58 % восьмилетних и 8 % четырехлетних детей решили эту же задачу1.

Шимпанзе Аюму прикасался к экрану, на котором после этого в беспо­рядке появлялась серия цифр от 1 до 9. Аюму дотрагивался до них в по­рядке возрастания, даже когда цифры, едва мелькнув (время предъявления 0,21 секунды), заменялись на белые квадраты. Точность – 80 %. Ни один че­ловек не смог достичь такого результата2.

В знаменитой петиции «Non Human Rights Project on behalf of Tommy vPatrick Lavery. Petitioners Memorandum of Law. New York State»3, поддер­жанной данными под присягой показаниями крупнейших современных при­матологов (в т.ч. J. Goodall, S. Savage-Rumbaugh, T. Matsuzawa, W. McGrew и других), к числу доказанных когнитивных характеристик и способностей обезьян отнесены наличие автобиографического «Я», эпизодическая па­мять, самоопределение, самосознание, самопознание, рабочая память, мен­тальное перемещение во времени, понимание причинно-следственных свя­зей и многое другое4.

Орудийная деятельность. Анри Бергсон однажды заметил: «Представ­ляется... маловероятным, чтобы природа… поставила… сознанию чисто научную задачу осведомлять нас…»5. Когнитивные способности обезьян, прежде всего, обеспечивают их поведение, проявляясь наиболее наглядно в орудийной деятельности, исследования которой далеко продвинулись по­сле обнаружения общеизвестного теперь изготовления шимпанзе «удочек» для ловли термитов.

В Сенегале шимпанзе изготавливают деревянные копья, отламывая, очищая от листьев и побегов и затачивая зубами ветки, и охотятся с ними на небольших приматов галаго6.


Б.С. Шалютин. О вызовах приматологической революции…

17

В Габоне шимпанзе добывают мед комплектом из пяти орудий: пестик (толстая палка для взлома входа в улей), бур (им протыкают улей, чтобы до­браться до отделения с медом), расширитель (для расширения прохода), коллектор (палка с расщепленным концом, чтобы погружать в мед и доста­вать его) и щетка (кусочек коры, чтобы счищать мед)7. «Каменный век шим­панзе», как видно из исследования недавно обнаруженных на территории Кот-д’Ивуара каменных орудий для раскалывания орехов, начался, по мень­шей мере, 4300 лет назад; соответствующая технология негенетически транслировалась «в течение более 200 поколений»8.

Установлено, что каждое современное сообщество шимпанзе использу­ет уникальный комплект из 15‒25 типов орудий, которые «совершенно необходимы шимпанзе для выживания»9.

К языку и понятиям. Дискуссия, последовавшая за сенсационной ста­тьей Гарднеров10 об освоении шимпанзе Уошо основ амслена (американско­го языка глухонемых), способствовала значительному повышению строго­сти экспериментов в этой сфере, особенно в группе С. Сэвидж-Рамбо. Здесь помимо амслена использовался т.н. йоркиш – специально разработанный язык из лексиграмм, т.е. соответствующих словам условных знаков, органи­зованных в виде компьютерной клавиатуры. Бонобо Канзи и Панбаниша не только освоили амслен и йоркиш, но еще и сами научились понимать звучащую английскую речь. «По данным С. Сэвидж-Рамбо, исключительных лексических успехов достигла в настоящее время Панбаниша. Она понимает около 3000 слов английской речи (Канзи понимает около 2500 слов)»11. По­мимо лексики высшим обезьянам доступен не только простейший синтак­сис, но и, например, понимание условных предложений12, они способны об­суждать с людьми то, что не относится к настоящему времени13, есть основания предполагать обмен информацией между самими говорящими обезьянами на внеситуативные темы, не связанные с непосредственным действием14, под силу им и овладение элементарным письмом15. Даже если, как считают некоторые авторы, приведенные цифры объема осваиваемой лексики несколько завышены16, «…можно с полной уверенностью утвер‐


18

Философия и научное познание

ждать, что в некоторых аспектах владения языком шимпанзе приближаются к детям двух или даже трех лет»17.

Успехи языковых экспериментов стимулировали исследования форми­рования у животных понятий. При этом, по крайней мере, ряд авторов отож­дествляли их, вслед за Л. Выготским, с обобщением: «Значение слова, с психологической стороны… есть не что иное, как обобщение, или поня­тие. Обобщение и значение слова суть синонимы»18. Опираясь на работы Л. Орбели, О. Кёлера, Л. Фирсова, А. и Б. Гарднеров, С. Сэвидж-Рамбо и на собственные эксперименты, Зорина и Смирнова показывают, что и сим­волизация, и весьма сложные и разнообразные обобщения, так называемые протопонятия или довербальные понятия, доступны высокоразвитым жи­вотным. В таком теоретическом и эмпирическом контексте они приходят к следующему выводу об экспериментах с использованием амслена и йорки­ша: «Уже у первых обезьян усвоение знаков происходило на основе обоб­щения и сопровождалось образованием понятий того уровня, который в обыч­ных экспериментах характеризовался как протопонятийный, или уровень довербального понятия – с переносом обобщения на стимулы других кате­горий и другой модальности»19. Таким образом, согласно этим исследовате­лям, когнитивная сфера высших обезьян оказывается способной включить в себя и понятийный уровень.

Взаимное поведение в сообществе20. В 1982 г. Ф. де Вааль выпустил книгу21, посвященную истории борьбы за власть в сообществе шимпанзе на острове в зоопарке г. Арнема. Он установил, что ключевым моментом в этой борьбе выступает не «физическая сила – лишь один из факторов вы­яснения отношений доминирования»22, а способность обеспечивать под­держку членов группы. Самцы могут образовывать и разрывать как общие союзы, так и «договоры» по конкретным аспектам поведения23, могут в те­чение месяцев совместными действиями дискредитировать конкурентов пе­ред «электоратом» и даже многие годы удерживать власть, создавая за счет «системы взяток» команды агентов влияния24. Такие стратегии вырабатыва­ются лидерами самостоятельно и существенно различны в разных группах. Сюжет заканчивается трагической страницей – ночным убийством альфа-самца объединившимися против него бета- и гамма-самцами, которые затем возглавили группу, образовав дуумвират.

Де Вааль обнаружил, что позиция альфа-самца не только дает привиле­гии, но и налагает на него обязанности, прежде всего по поддержанию пра­вил, т.е. поведенческих паттернов, которые, в отличие от инстинктивных, особь в состоянии нарушить и которые потому требуют негенетических


Б.С. Шалютин. О вызовах приматологической революции…

19

механизмов их контроля и обеспечения. «Контролирующая роль альфа-сам­ца является не столько милостью с его стороны, сколько обязанностью: от нее зависит само его положение»25; «вожак получает помощь и уважение группы в обмен на поддержание порядка»26. Часть этих правил, кодифика­ция которых впереди, ограничивает внутреннюю агрессивность в группе27. Альфа-самец пресекает угрожающие чрезмерной жестокостью столкнове­ния, защищает слабых, в т.ч. самок, от агрессии самцов. Существенно, что он не является источником правил, а если сам их нарушает, то встречает яростное сопротивление28 и сталкивается с направленной против него соли­дарной агрессией других шимпанзе.

В более поздних исследованиях де Вааль в значительной мере сосредо­точивается на феномене эмпатии29, наиболее развитой у бонобо: «Стоит од­ной особи хотя бы слегка пораниться, и его тут же окружают сородичи, го­товые осмотреть и вылизать рану или хотя бы разобрать шерсть и утешить бедняжку грумингом»30. Альтруизм, полагает он, «…вырастает из эмпатии к тем, кто нуждается в помощи, а весь смысл эмпатии состоит в стирании границы между собой и другим существом»31. «Наш мозг устроен так, что легко размывает грань между самим человеком (“Я”) и окружающими»32. Де Вааль приводит множество иллюстраций из жизни бонобо и шимпанзе, демонстрирующих силу и огромную роль сопереживания во взаимном по­ведении антропоидов, в том числе не родственных. Вот одна из них: «Лоди вообще покровительствовал очень многим, в том числе самке по имени Китти. Она ослепла и оглохла от старости и легко могла заблудиться в зда­нии, полном дверей и туннелей. Утром Лоди осторожно выводил ее на лю­бимое солнечное местечко на травке, а к концу дня будил, чтобы за руку проводить обратно в дом»33. Исследования де Вааля и его коллег рушат миф «зоологического индивидуализма», еще недавно воспроизводившийся как нечто самоочевидное34.

Здесь нет возможности остановиться подробнее на других механизмах поддержания мирной жизни в сообществе, но необходимо хотя бы упомянуть о системе разрешения конфликтов высокоранговыми особями, удаление кото­рых влечет эскалацию агрессии35, о наказании виновных (даже отсроченном, если немедленное невозможно)36, о своего рода действенном чувстве спра­ведливости, вплоть до отказа от качественного вознаграждения за выпол‐


20

Философия и научное познание

ненную работу, когда другие особи такого вознаграждения не получают37, а также о системе взаимных обменов: «Групповая жизнь шимпанзе похожа на рынок власти, секса, любви, поддержки, нетерпимости и враждебности. Два его основных правила: “услуга за услугу” и “око за око, зуб за зуб”»38; «Эти человекообразные обезьяны строят на этом настоящую социальную эко­номику; в обмен идет все, от пищи до секса и от груминга до поддержки в драке. Создается впечатление, что каждый шимпанзе аккуратно подсчиты­вает и регистрирует все оказанные ему услуги и формирует по ним ожидания и даже обязательства; отсюда такая резкая негативная реакция на обманутое доверие»39.

Фантастические достижения закономерно стимулировали мировоззрен­ческие и методологические размышления приматологов, сформировавшие достаточно определенную позицию, доминирующую в приматологическом, а возможно, и этологическом сообществе.

Относительно когнитивных процессов провозглашается «отсутствие разрыва в познавательных способностях человека и человекообразных обе­зьян»40. Согласно Т. Мацузава, «…шимпанзе могут превзойти людей в ре­шении когнитивных задач. Многие до сих пор сохраняют наивную веру, что люди превосходят других животных во всех интеллектуальных областях. Это неправда. Каждый вид разработал свой собственный уникальный спо­соб адаптации к окружающей среде»41. Де Вааль: «Я рассматриваю челове­ческий разум как вариант животного разума»42.

Рефлексия над предметной (изначально) деятельностью высших обе­зьян привела к определению понятия культуры как системы негенетически транслируемого поведения и его распространению на высокоразвитых жи­вотных43. «Культура животных стала предметом эмпирических исследова­ний. Биологи теперь изучают, как животные обучаются друг от друга, и ка­кими способами образ жизни транслируется не генетически, а посредством культуры»44. «Многое из того, что обнаружено сейчас у вольно живущих шимпанзе, это уже результат существования культурной традиции, навыки, которые усваиваются с детства путем подражания старшим, а также благо­даря направленному обучению малышей взрослыми»45.

Борьбу за власть у шимпанзе де Вааль называет политикой: «Если придерживаться предложенной Гарольдом Ласвеллом знаменитой дефини­ции политики как социального процесса, определяющего “кто, что, когда и как получает”, вряд ли можно сомневаться в том, что шимпанзе занима­ются ею. Поскольку и у нас, и у наших ближайших родственников этот процесс предполагает устрашение, создание коалиций и тактики изоля‐


Б.С. Шалютин. О вызовах приматологической революции…

21

ции, общая терминология вполне оправданна» 46. Анализируя эмпатию, он говорит: «[У приматов формируется] внутренний набор правил и ограни­чений, который я называю межличностной моралью… Мораль связывает их и помогает сформировать приемлемый для всех образ жизни»47. Хотя де Вааль все же не считает «межличностною мораль» моралью в соб­ственном смысле слова (к этому я вернусь позже), он выражается, на­пример, следующим образом: «Природная этика помогает объяснить, как мы пришли к сегодняшнему состоянию…»48, – т.е. использует по отноше­нию к приматам понятие этики в том его значении, в котором в гуманитар­ной литературе оно синонимично морали. Помимо политической и этиче­ской, де Вааль использует также и юридическую терминологию, говоря о правовом принуждении [law enforcement] и предписывающих правилах [prescriptive rules]49. Политика, мораль, право относятся к числу системо­образующих регуляторов развитой социальности, соответственно, законо­мерным выглядит и обобщающее утверждение де Вааля: «Социальная ор­ганизация шимпанзе настолько напоминает человеческую, что в это едва можно поверить»50.

Граничащие с человеческими когнитивные способности, наличие куль­туры, близкая к человеческой социальная организация – если все это при­нять в качестве посылок, то не будут удивительными в качестве заключения следующие высказывания:

Мацузава: «Люди являются одним из видов в животном царстве»51.

Де Вааль: «Сегодня нам известны факты, которые показывают, что раз­рыв между человеком и животными не так уж велик»52.

Бутовская: «Данные из области приматологии, накопленные к настояще­му времени, существенно подрывают традиционные представления о каче­ственной уникальности человека и делают поиски пресловутой грани между ним и человекообразными обезьянами малоперспективными. Конечно, раз­личия существуют, но они по большей части количественного порядка»53.

Правда, почти никто не оспаривает уникальность человеческого языка, поскольку даже самые знаменитые из «говорящих обезьян» едва ли дости­гают в овладении им уровня трехлетнего ребенка. «Язык – это особая, слож­ная способность, которую люди имеют, и она затрагивает все вокруг нас, включая наши когнитивные структуры. С самого раннего возраста слова на­чинают влиять на то, как мы думаем»54, – говорит де Вааль. Однако при от­сутствии конкретизации тезис о влиянии языка на когнитивные структуры малосодержателен и тонет в потоке утверждений об отсутствии качествен­ного различия между миром высших обезьян и миром людей.


22

Философия и научное познание

Характеризуя в ноябре 2017 г. в интервью с Дж. Ричардсоном, исполни­тельным директором Blackstone Ranch Institute, свой основной message аудитории, де Вааль сказал: «Я полагаю, основное послание адресовано тем, кто работает в области гуманитарных наук, психологии, социальных наук, бизнеса, философии и т.д., потому что они очень часто исходят из пред­положения, что человек является особым и несравнимым с другими видом, тогда как я думаю, что люди – это животные, и во многих отношениях мы действуем как животные. Даже в том, что нас больше всего впечатляет отно­сительно нас самих, подобно морали и культуре, мы можем проводить параллели с другими видами. Мы все имеем общий эволюционный бэк­граунд, и я хочу встряхнуть гуманитарные науки и антропологию, которые живут в этом иллюзорном, додарвиновском мире, который, на мой взгляд, более религиозный, чем научный. Я хочу, чтобы они поняли, что мы по су­ществу [basically] животные»55.

Думаю, было бы крайне невежливо проигнорировать послание выдаю­щегося ученого.

1.2.2 Не стена, а пустыня

Не стена, а пустыня

«По образному выражению известного антрополога Э. Бейтс, “Берлин­ская стена пала, и это была стена, которая отделяет шимпанзе от человека”»56. Метафора стены, отделяющей человека от обезьяны, широко распростране­на. Если стена, то она может пасть или, например, по де Ваалю, быть про­дырявленной. Однако эта метафора ложна. Впрочем, начну с того, в чем с приматологами надо согласиться, – с переосмысления понятия культуры.

Удивляет живучесть очевидно несостоятельного неразрывного «сцепле­ния» культуры с человеком. Достаточно сказать, что такое сцепление требу­ет трактовать любую не людьми созданную развитую цивилизацию как ли­шенную культуры, абсурдность чего очевидна. Культура в своей сущности не связана с физическими свойствами носителей и должна определяться на собственной основе. Иначе невозможна даже постановка вопроса о ее на­личии у кого-либо еще, кроме людей.

На уровне неживых тел макромира онтологическими единицами высту­пают сами тела57: этот камень, кусок льда, ком земли и т.п. В живом, в том числе животном, мире ситуация другая: базовая единица животного мира – вид. Особи и группы существуют по генетически запечатленному видовому закону. В сущности, вид – это и есть закон, воплощающий себя в особях и группах. Тело особи – «флешка», на которой записан видовой закон жиз­недеятельности, в т.ч. поведения. Хотя поведение, в отличие от физиоло­гических процессов, предполагает лишь «рамочную» детерминацию, пове­денческие находки умирают вместе с той особью, которая их изобрела. Но когда изобретения начинают негенетически передаваться и даже накапли­ваться от поколения к поколению, это означает, что вид как единая система


Б.С. Шалютин. О вызовах приматологической революции…

23

жизнедеятельности размывается и на одной и той же биологической основе формируются различные способы существования. Это нельзя трактовать иначе, чем онтологический прорыв и, соответственно, выход за пределы животного, а тем самым и вообще природного, бытия.

Осмысленная Протагором специфика человека как живущего «не по при­роде, а по установлению» сегодня находит выражение в понимании культуры как негенетической трансляции поведения, и обнаружение ее у животных не противоречит этому. Культура могла родиться только в природе и развить­ся там из призрачного посредника между биологической адаптацией и средой в системообразующий закон поведения, в саму среду, становящуюся факто­ром физической эволюции. Именно таким и был механизм преодоления гра­ниц природы, которое иначе следовало бы признать чудом.

Сложившийся словарь естествознания в принципе не позволяет опи­сать разрывающие парадигму открытия, что провоцирует захват гумани­тарного тезауруса, размывающий его и несущий угрозу самому гумани­тарному знанию. Если переопределение культуры оказалось продуктивно и стимулировало экспликацию сущностного содержания этого понятия, то для других категорий ситуация оказалась совсем иной. Наиболее очевидно это для политики.

В политике индивид выступает не сам по себе, а как представитель со­циальной группы или иной социальной подсистемы. Политика – одна из сфер жизни общества, прорастание социальной структуры, интересов различных социальных групп и иных подсистем в систему институциональ­но организованной централизованной власти. Последней мало кто дает больше десяти тысяч лет от роду, так что политики не было не только у обе­зьян, но и на протяжении десятков тысячелетий у обществ homo sapiens sapiens. Политика обладает устойчивой надындивидуальной структурой, коррелирующей с социальной. В группах обезьян нет не только политики, но и ее базовой и несопоставимо более ранней предпосылки – социальной структуры, предполагающей комплекс устойчивых надындивидуальных отношений институционально воспроизводящихся подсистем. Внутригруп­повые объединения обезьян не обладают этими характеристиками, а обу­словлены исключительно природными характеристиками и межиндивиду­альными отношениями особей.

В сравнении с высказываниями о политике, о морали де Вааль говорит более корректно. Рассматривая эмпатию как ее основу (игнорируемый боль­шинством этиков взгляд, блестяще аргументированный в свое время Шо­пенгауэром, о чем, видимо, де Ваалю неизвестно), он, однако, замечает: «В то же время я бы поостерегся называть шимпанзе “моральным суще­ством”». Дело в том, что одних чувств недостаточно»58. Мораль в этой логи­ке конституируют нравственное размышление, понятия добра и зла, и она присуща лишь людям. Между тем сам генезис нравственного размышления (не обсуждаемый де Ваалем) обусловлен становлением «зачинающей» со­циальное бытие социально структурированной системы59: поскольку эмпа‐


24

Философия и научное познание

тия возникает, прежде всего, по отношению к «своим»60, то атрибутивное обществу наличие у индивида нескольких социальных самоидентификаций неизбежно порождает ситуации конфликта сопереживаний, когда эмпати­ческие механизмы действуют «на разрыв». В рамках эмоциональной де­терминации поведения такие проблемы неразрешимы. Выход из тупика и открывает становление нравственного размышления, обусловливающего моральный выбор. Синтез сопереживательного начала и свободного рацио­нального выбора конституирует мораль как особый механизм социальной регуляции.

Даже предпосылки социально структурированных систем формируются не в природе, а в эволюционно следующем за ней постприродном мире. Постприродный мир – самостоятельная не сохранившаяся сегодня ступень с качественно отличными от природы законами функционирования и логи­кой развития61. Общество не соседствует с природой. Между нами не сте­на, а огромное пространство постприродного мира, превращенное в пусты­ню, в мертвую зону усилиями ставшего социальным и уничтожившего конкурентов homo sapiens sapiens. Движение там происходило на протяже­нии не менее (скорее, заметно более) семи миллионов лет, и тогда оно было наполненным интенсивной жизнью, которая и обеспечивала это движение. Конструкт иудео-европейской культуры – воображаемая стена вдоль грани­цы природы, – будь она реальной, отделяла бы последнюю не от общества, а от постприродного мира. Однако вместо стены здесь оказалась зона пере­хода, которая непрерывно трансформировалась в постприродное простран­ство, постепенно становившееся кардинально иным в сравнении с природой. По де Ваалю, гуманитарии живут в додарвиновском мире. На самом деле именно идея нашего соседства с природой, некоей стены, да еще и рухнув­шей, напрочь противоречит эволюционизму, выбрасывая миллионы лет эво­люционного процесса, когда как раз и происходила мощнейшая когнитивная эволюция, эволюция предметной и символической культуры, форм взаим­ного поведения и организации сообществ. Эволюция постприродного мира, перспектива исследования которой готовит массу открытий, и привела к фор­мированию комплекса предпосылок, сделавших возможным переход к обще­ству. Чтобы предварительно зафиксировать некоторые из них, вернемся к яв­лению эмпатии, но рассмотрим его под новым углом зрения.


Б.С. Шалютин. О вызовах приматологической революции…

25

Де Вааль солидаризируется с концепцией социального интеллекта62, но, как ни странно, не проводит отчетливой линии его связи с эмпатией, рассматриваемой обычно вне когнитивного контекста. Между тем сопере­живание, или эмпатия, не только лежит в основе морали, но и образует важнейшую ступень когнитивной эволюции63. Эмпатическое познание представляет собой когнитивный механизм, который, с одной стороны, рядоположен сенсорному и рациональному, а с другой – именно его разви­тие и приводит к становлению понятий, т.е. «кирпичиков», рационального познания64.

Эмоция – начало, которое порождает действие, поведение, не только энергетически обеспечивая его, но и задавая направленность. Боль не просто энергизирует организм, но и направляет энергию на действия, уводящие от болепорождающего фактора или позволяющие его заблокировать, гнев толкает нападать, страх – убегать и т.д. Поэтому эмпатическое вчувствование позволяет прогнозировать поведение. Прогноз ситуативного поведения дру­гого на основе непосредственного переживания его эмоционального состоя­ния – когнитивная функция первой, простейшей формы эмпатического позна­ния. Более сложная его форма, индивидуальный субъектный репрезентант, – это интериоризованный Другой, как бы живущий в моем сознании65. Чем ближе он к реальному Другому, тем точнее я могу прогнозировать его поведе­ние, в том числе надситуативное, моделировать через оперирование таким ре­презентантом (репрезентантами) разные варианты взаимного поведения, ре­шая задачи, связанные с взаимодействием других со мной и между собой.

Обе эти формы эмпатического познания присущи высшим обезьянам, что и позволяет им выстраивать и реализовывать, например, описанные выше сложнейшие стратегии борьбы за власть. Однако есть недоступная животным форма, по своему генезису связанная со становлением предпосы­лок социальной дифференцированности на стадии постприродного мира, – обобщенный субъектный репрезентант. Я прогнозирую поведение другого на основе не знания его лично, а известной мне его принадлежности к не­которой категории людей. Например, в ситуации войны, идентифицируя кого-либо как врага, как своего, как союзника или как представителя ней­тральной стороны, я выстрою разные поведенческие прогнозы, причем на основе категоризации, а не индивидуальных характеристик. Такой обоб­щенный субъектный репрезентант обладает всеми признаками понятия, иначе говоря, это уже понятие.


26

Философия и научное познание

Возникновение понятий происходит на базе и в рамках сформировавшей­ся автономной системы эмпатического, а вовсе не сенсорного, как всё еще многие думают, познания. Приведенный ранее вывод З. Зориной и А. Смир­новой о возникновении понятий у животных посредством синтеза операций символизации и обобщения ошибочен в силу смешения обобщения и поня­тия. Специфика понятия состоит не в его обобщенном характере. Способ­ность к обобщениям на уровне сенсорного познания общеизвестна, термин «обобщенное представление», обозначающий комплекс сенсорных харак­теристик, общих предметам некоторого класса, традиционно присутствует в философских словарях и учебниках. Понятие же принадлежит уровню ра­ционального познания, противоположность которого сенсорному осознана еще в античности. Между тем все примеры обобщений в работе З. Зориной и А. Смирновой остаются внутри сенсорного познания, а «сколь бы общим ни было то или иное чувственное представление, оно… всегда будет оста­ваться по своим качественным особенностям чувственно наглядным…»66.

Сенсорное познание – когнитивная система, представляющая субъекту мир в контексте возможностей телесного взаимодействия с ним. Эмпатиче­ское познание – в контексте возможностей субъект-субъектных взаимодей­ствий. Возникновение обобщенных субъектных репрезентантов – каче­ственный скачок в развитии когнитивной системы эмпатического познания. Доступные животным формы последнего коррелируют с индивидуальными субъектами, субъектность каждого из которых неразрывно и естественным образом связана с конкретной сенсорно фиксируемой телесностью. Образ тела выступает репрезентирующей оболочкой скрывающегося за телом субъекта. Однако обобщенный субъектный репрезентант не связан есте­ственным образом с какой-либо телесной оболочкой. И этот скачок обуслов­лен вовсе не автономной когнитивной эволюцией, а становлением таких он­тологических единиц, которые не только сами не обладают сенсорными характеристиками, но и, в отличие, например, от биологического вида или человеческой личности, не связаны естественным образом с какой-либо определенной телесностью. Такие единицы сформировались на стадии пост­природного мира, они выступали в качестве надындивидуальных субъек­тов, и именно их представленность сознанию изначально обеспечивали обобщенные субъектные репрезентанты.

В постприродном мире биологический вид утрачивает статус базовой онтологической единицы, поскольку теперь системообразующее поведение фиксируется не генетически, а культурно и в рамках одного вида возникает сущностное поведенческое разнообразие. Соответственно, здесь формиру­ются онтологические единицы нового типа – постприродные сообщества, в рамках каждого из которых воспроизводятся и развиваются сложнейшие уникальные культурные комплексы. Такие сообщества – надындивидуаль­ные субъекты. Прогноз их целостного поведения, как и поведения индиви­дов, через которых они персонифицируются, не связан ни с какой есте­ственной телесностью, поскольку надындивидуальный субъект как таковой сенсорно не фиксируем, а телесность входящих в него индивидов может не отличаться от индивидов из других сообществ и не коррелирует определен­ным образом с поведением. Соответственно, когнитивная репрезентация постприродных надындивидуальных субъектов возможна только на базе


Б.С. Шалютин. О вызовах приматологической революции…

27

искусственных физических сущностей – тел конвенциональных знаков, в качестве которых исходно могут выступать фиксируемые на теле индиви­да символы (известное антропологам искусственное шрамирование, более простые раскраска, одежда и т.п.), ровно так же, как это имеет место, ска­жем, у футбольных болельщиков, представителей молодежных или иных субкультур.

Коренное когнитивное отличие человека от животных состоит не в спо­собностях к обобщению или символизации, вполне доступных животным в рамках сенсорного интеллекта и даже эмпатического познания на том его уровне, который неразрывно связан с естественной телесностью индивиду­ального субъекта. Интеллект животного может не слишком уступать или даже превосходить наш там, где речь идет о решении задач телесно оформ­ленного мира. Это может быть орудийная деятельность, сенсорная память, счет, сложная борьба за власть в построенных на межиндивидуальных связях сообществах и т.д. Но психика животных не может сформировать системы оперирования когнитивными единицами, не несущими в себе сенсорного ка­чества. Понятия, изначально возникающие как обобщенные субъектные ре­презентанты (и в трансформированном виде сохраняющие эту основу, даже если они являются неодушевленными и весьма абстрактными67), недоступны обезьянам. Они не обладают априорными формами понятий. Одна из осно­вополагающих формул эволюционной эпистемологии – «априорное для ин­дивида, апостериорно для вида». Животные не прошли той эволюции, кото­рая конституировала эти формы у нас и, видимо, у некоторых вытесненных нами вариаций homo, с которыми мы некогда конкурировали. Миллионы лет ход нашей когнитивной эволюции детерминировался все более усложняв­шейся и все более несенсорно насыщенной культурой. Не имеющие этой эво­люции в своем «бэкграунде» животные не обладают даже предпосылками ко­гнитивного освоения социального мира современных людей.

Конечно, потрясает эйдетическая память Аюму. Да, есть классы задач, в которых другие приматы нам могут и фору дать. Но никому из приматоло­гов не приходит в голову предложить Канзи или Аюму проанализировать причины, например, кровавых маршей пролетарского, национального и про­чих социализмов по истории XX в., ответить на вопрос, добьют ли оконча­тельно реформы РАН российскую науку или все же здоровым силам удастся консолидироваться и не дать окончательно выкинуть Россию на обочину ис­тории, ну или хотя бы просто посоветовать, за кого из кандидатов проголо­совать на муниципальных выборах. Постприродный и социальный миры – миры образуемых в ходе эволюции культуры нефизических сущностей, пер­выми из которых стали сами постприродные сообщества. Жизнь в таком мире требует когнитивной фиксации этих сущностей, без чего построение адекватного поведения невозможно. Само это поведение – прежде всего, поведение относительно нефизического мира и, следовательно, нефизи­ческое поведение. «Контекст общения людей – это не просто все то, что присутствует в их непосредственном окружении, начиная от температуры комнаты, в которой они находятся, и заканчивая доносящимися до них кри­ками птиц»68. Соответственно, оно не может обслуживаться когнитивной системой, предназначенной для построения физического поведения в физи‐


28

Философия и научное познание

ческом мире. Для мира, в котором физическая телесность есть, по преимуще­ству, всего лишь символизация нетелесного содержания, необходима прин­ципиально другая когнитивная система, чем та, в которой физические тела есть только сами эти тела или даже знаки других тел.

Гносеологически самое интересное здесь, пожалуй, состоит в том, что когнитивный инструментарий, сформировавшийся для того, чтобы обслу­живать жизнь в постприродном и социальном мире, будучи обращенным и на саму природу, позволил заглянуть под ее сенсорную рубашку, обнару­жив и там фундаментальные сенсорно нефиксируемые, а лишь умопостига­емые сущности и отношения между ними (в т.ч. выражаемые законами нау­ки), проявлением которых выступает пространственно организованный мир. Впрочем, это уже совсем другая тема.

Подведу итоги. Приматологическая революция представляет собой грандиозный прорыв в наших представлениях о высших антропоидах. В це­лом ряде отношений они оказались несопоставимо ближе к нам, чем это считалось ранее. В некоторых аспектах когнитивной деятельности, относя­щихся к сенсорному и простым формам эмпатического познания, они нам почти или совсем не уступают. Однако утверждения об отсутствии каче­ственного различия между поведением, мышлением, регулятивными сис­темами обезьян и человека ошибочны. В эволюционно отделяющем нас от животных постприродном мире сформировались надындивидуальные, нефизические, сенсорно не фиксируемые онтологические единицы; на базе эмпатического познания начала складываться когнитивная система, обеспе­чивающая представленность сознанию мира нефизических сущностей и по­строение адекватного поведения в нем. Эта когнитивная система, в разви­том виде оформившаяся как понятийная, интегрирована в специфически социальное поведение человека, во все основные механизмы его социаль­ной регуляции, которые, таким образом, кардинально отличаются от регуля­торов взаимного поведения высших обезьян.

1.2.3 Список литературы

Список литературы

Бергсон А. Опыт о непосредственных данных сознания / Пер. с фр. Б.С. Быховского // Бергсон А. Соч.: в 4 т. Т. 1. М.: Изд-во Московского клуба, 1992. C. 50‒155.

Бутовская М.Л. Эволюция человека и его социальной структуры // Природа. 1998. № 9. C. 87‒99.

Бутовская М.Л. Язык тела: природа и культура (эволюционные и кросс-культурные основы невербальной коммуникации человека). М.: Научный мир, 2004. 440 с.

Валь Ф. де. Политика у шимпанзе: Власть и секс у приматов / Пер. с англ. Д. Кралечкина. М.: Изд. дом Высшей школы экономики, 2014. 272 с.

Вааль Ф. де. Истоки морали. В поисках человеческого у приматов / Пер. с англ. Н. Лисова. М.: Альпина нон-фикшн, 2014. 376 с.

Вааль Ф. де. Достаточно ли мы умны, чтобы судить об уме животных? / Пер. с англ. Н. Майсуряна. М.: Альпина нон-фикшн, 2017. 414 с.

Зорина З.А., Смирнова А.А. О чем рассказали «говорящие» обезьяны: Способны ли высшие животные оперировать символами? М.: Языки славянских культур, 2006. 540 с.

Пивоваров Д.В. Проблема носителя идеального образа. Свердловск: Изд-во УрГУ, 1986. 129 с.

Томаселло М. Истоки человеческого общения / Пер. с англ. М. В. Фаликман, Е. В. Печен­ковой, М. В. Синицыной и др. М.: Языки славянских культур, 2011. 328 с.

Шалютин Б.С. Со-субъектность как основание морального, понятийного и религиоз­ного сознания // Религия, человек, общество: Тезисы сообщений Международного

Б.С. Шалютин. О вызовах приматологической революции…

29

научного религиоведческого конгресса (Курган, 22‒24 сентября 1998 г.). Ч. 2 / Ред. И. Н. Степанова. Курган: Изд-во КГУ, 1998. С. 115117.

Шалютин Б.С. О сущности и формах эмпатического познания // Вестник Курганского университета. Сер.: Гуманитарные науки. 2005. Вып. 1. С. 26‒30.

Шалютин Б.С. Правогенез как фактор становления общества и человека // Вопросы философии. 2011. № 11. С. 14‒26.

Gardner A., Gardner B. Teaching sign language to a chimpanzee // Science. 1969. Vol. 165. No. 3894. P. 664‒672.

Inoue S., Matsuzawa T. Working memory of numerals in chimpanzees // Current Biology. 2007. Vol. 17. No. 23. P. 1004‒1005.

Matsuzawa T. Q & A // Current Biology. 2007. Vol. 19. No. 8. P. 310‒312.

Mercader J., Barton H., Gillespie J., Harris J., Kuhn S., Tyler R., Boesch C. 4,300-Year-old chimpanzee sites and the origins of percussive stone technology // Proceedings of the National Academy of Sciences. 2007. Vol. 104. No. 9. P. 3043‒3048.

Non Human Rights Project on behalf of Tommy v. Patrick Lavery. Petitioners Memorandum of Law. New York State. 02.12.2013. URL: http://www.nonhumanrights.org/content/uploads/2013/12/Memorandum-of-Law-Tommy-Case.pdf (дата обращения: 04.02.2019).

Pruetz J.D., Bertolani P. Savanna Chimpanzees, Pan troglodytes verus, Hunt with Tools // Current Biology. 2007. Vol. 17. No. 5. P. 412‒417.

Richardson J. An Interview with Frans de Waal. 03.01.2018. URL: https://voicesforbiodiversity.
org/articles/an-interview-with-frans-de-waal (дата обращения: 03.02.2019).

Savage-Rumbaugh S., Fields W.M., Segerdahl P., Rumbaugh D. Culture prefigures cognition in Pan/Homo Bonobos // Theoria. 2005. No. 54. P. 311‒328.

Savage-Rumbaugh S., Fields W.M. The evolution and the rise of human language: carry the baby // Homo Symbolicus: the dawn of language, imagination, and spirituality / Ed. by Ch. S. Heshilwood and F. d’Errico. Amsterdam; Philadelphia: John Benjamins Publishing Company, 2011. P. 13‒47.

Waal F. de. Cultural primatology comes of age // Nature. 1999. Vol. 399. P. 635‒636.

Waal F. de. Dr. Frans de Waal – The Feelings of Animals. 22.09.2012. URL: https://www.youtube.
com/watch?v=nXNjoJtZU6U (
дата обращения: 03.02.2019).

On the challenges of the primatological revolution,
empathic cognition and the nature of a cognitive gap
between a man and an ape

Boris S. Shalyutin

Commissioner for Human Rights in the Kurgan Region. 56 Gogol Str., Kurgan, 640002, Russian Federation; e-mail: shalutinbs@mail.ru

The article examines recent distinguished achievements in the study of anthropoids and critically discusses the assertions made by the leaders of the world primatology about the absence of a qualitative difference between apes and man in the cognitive sphere as well as among the methods of organizing communities and the mechanisms for regulating be­havior. According to the presented position, a special ontological stage, namely, a post-natural world that had existed for millions of years, and then disappeared, evolutionally dissociates nature from society. During the development of the post-natural world, there appeared basic units of being of a new type. They could not be detected with senses and acted as supra-individual subjects. The system of their cognitive representation was formed on the basis of an empathic cognition. The development of this cognition resulted in a formation of a non-sensory conceptual cognitive system. The intellect of animals re­mained within the framework of sensory cognition and simple forms of empathic cogni­tion indissolubly related to it. Qualitatively, the new cognitive system was based on con­cepts and initially arose in the context of the creation a new type of subject-subject inter‐

30

Философия и научное познание

action. It made it possible to discover entities that avoid sensory identification not only in the social life, but also in any other realm, including nature.

Keywords: social philosophy, epistemology, primatology, post-natural world, culture, po­litics, moral, empathic knowledge, concept, rational cognition

For citation: Shalyutin, B.S. “O vyzovakh primatologicheskoi revolyutsii, empaticheskom poz­nanii i prirode kognitivnogo otryva cheloveka ot obez’yany” [On the challenges of the primato­logical revolution, empathic cognition and the nature of a cognitive gap between a man and an ape], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2019, Vol. 12, No. 4, pp. 15‒31. (In Russian)

1.2.4 References

References

Bergson, H. “Opyt o neposredstvennykh dannykh soznaniya” [Essay on the immediate data of consciousness], trans. by B.S. Bychkovskii, in: H. Bergson, Sochinenija [Collected works], Vol. 1. Moscow: Moskovskogo-kluba Publ., 1992, pp. 50‒155. (In Russian)

Butovskaya, M.L. “Ehvolyuciya cheloveka i ego socialnoj struktury” [Evolution of man and its social structure], Priroda, 1998, No. 9, pp. 87‒99. (In Russian)

Butovskaya, M.L. Yazyk tela: priroda I kultura (ehvolyucionnye i kross-kulturnye osnovy neverbalnoj kommunikacii cheloveka) [Body language: nature and culture (evolutionary and cross-cultural bases of the human nonverbal communication)]. Moscow: Scientific World Publ., 2004. 440 pp. (In Russian)

Gardner, A. & Gardner, B. “Teaching sign language to a chimpanzee”, Science, 1969, Vol. 165, No. 3894, pp. 664‒672.

Inoue, S. & Matsuzawa, T. “Working memory of numerals in chimpanzees”, Current Biology, 2007, Vol. 17, No. 23, pp. 1004‒1005.

Matsuzawa, T. “Q & A”, Current Biology, 2009, Vol. 19, No. 8, pp. 310‒312.

Mercader, J., Barton, H., Harris, J., Kuhn, S., Tyler, R., Boesch, C. & Gillespie, J. “4,300-Year-old chimpanzee sites and the origins of percussive stone technology”, Proceedings of the National Academy of Sciences, 2007, Vol. 104, No. 9, pp. 3043‒3048.

Non Human Rights Project on behalf of Tommy v. Patrick Lavery. Petitioners Memorandum of Law, New York State, 2.12.2013 [http://www.nonhumanrights.org/content/uploads/2013/12/
Memorandum-of-Law-Tommy-Case.pdf, accessed on 04.02.2019].

Pivovarov, D.V. Problema nositelya ideal’nogo obraza [The problem of the substrate of the ideal image]. Sverdlovsk: Ural University Publ., 1986. 129 pp. (In Russian)

Pruetz, J.D. & Bertolani, P. “Savanna Chimpanzees, Pan troglodytes verus, Hunt with Tools”, Current Biology, 2007, Vol. 17, No. 5, pp. 412‒417.

Richardson, J. An Interview with Frans de Waal, 03.01.2018, [https://voicesforbiodiversity.
org/articles/an-interview-with-frans-de-waal, accessed on 03.02.2019].

Savage-Rumbaugh, S., Fields, W.M., Segerdahl, P. & Rumbaugh, D. “Culture prefigures cognition in Pan/Homo Bonobos”, Theoria, 2005, No. 54, pp. 311‒328.

Savage-Rumbaugh, S. & Fields, W.M. “The Evolution and the Rise of Human Lan guage: carry the baby”, Homo Symbolicus: the dawn of language, imagination, and spirituality, ed. by Ch. S. Heshilwood and F. d’Errico. Amsterdam; Philadelphia: John Benjamins Company Publ., 2011, pp. 13‒47.

Shalyutin, B.S. “So-sub”ektnost’ kak osnovanie moralnogo, ponyatijnogo i religioznogo soznaniya” [Co-subjectness as the basis of moral, conceptual and religious consciousness], Religiya, chelovek, obshchestvo: Tezisy soobshchenii mezhdunarodnogo nauchnogo reli­giovedcheskogo kongressa (Kurgan, 22‒24 sentyabrya 1998 g.) [Religion, man, society: abstracts of the reports of the international scientific religious congress (Kurgan, Septem­ber 22‒24, 1998)], Pt. 2, ed. by I.N. Stepanova. Kurgan: Kurgan St. Univ. Publ., 1998, pp. 26‒30. (In Russian)

Shalyutin, B.S. “O sushchnosti i formah empaticheskogo poznaniya” [On the essence and forms of empathic knowledge], Vestnik Kurganskogo universiteta, 2005, Vol. 3, No. 3, pp. 26‒30. (In Russian)

Б.С. Шалютин. О вызовах приматологической революции…

31

Shalyutin, B. S. “Pravogenez kak faktor stanovleniya obshchestva i cheloveka” [Origin of law as factor of the origin of man and society], Voprosy filosofii, 2011, No. 11, pp. 14‒26. (In Russian)

Tomasello, M. Istoki chelovecheskogo obshcheniya [Origins of human bommunication], trans. by M.V. Falikman, E.V. Pechenkova, M.V. Sinicina et al. Moscow: Yazyki slavyanskikh kul’tur Publ., 2011. 328 pp. (In Russian)

Waal, F. de. “Cultural primatology comes of age”, Nature, 1999, Vol. 399, pp. 635‒636.

Waal, F. de. “The Feelings of Animals”, 22.09.2012, [https://www.youtube.com/watch?v=nXNjoJtZU6U, accessed on 03.02.2019].

Waal, F. de. Istoki morali. V poiskah chelovecheskogo u primatov [The bonobo and the atheist: in search of humanism among the primates], trans. by N. Lisova. Moscow: Al’pina non-fikshn Publ., 2014. 384 pp. (In Russian)

Waal, F. de. Politika u shimpanze: Vlast’ i seks u primatov [Chimpanze politics: power and sex among apes], trans. by D. Kralechkin. Moscow: High School of Economics Publ., 2014. 268 pp. (In Russian)

Waal, F. de. Dostatochno li my umny, chtoby sudit’ ob ume zhivotnyh? [Are we smart enough to know how smart animals are?], trans. by N. Majsuryan. Moscow: High School of Econo­mics Publ., 2017. 414 pp. (In Russian)

Zorina, Z.A. & Smirnova, A.A. O chem rasskazali «govoryashchie» obez’yany: Sposobny li vysshie zhivotnye operirovat’ simvolami? [Something to tell ‘talking’ monkeys: Are higher animals operate with symbols?]. Moscow: Yazyki slavyanskikh kul’tur Publ., 2006. 540 pp. (In Russian)

Философский журнал

2019. Т. 12. 4. С. 32–42

УДК 165.12

The Philosophy Journal

2019, Vol. 12, No. 4, pp. 3242

DOI 10.21146/2072-0726-2019-12-4-32-42

С.Ю. Колчигин

1.3 К архитектонике сознания: корреляция чувства и понятия

К архитектонике сознания:
корреляция чувства и понятия

Колчигин Сергей Юрьевич – доктор философских наук, профессор, главный научный сотруд­ник. Институт философии, политологии и религиоведения Министерства образования и науки. Республика Казахстан, 050010, г. Алматы, ул. Курмангазы, д. 29; e-mail: skolchigin@mail.ru

Формирование целостного понимания человека требует многомерного и одновре­менно конкретного подхода к его внутреннему миру, включая выявление связей и взаимодействий между различными его сферами, в частности – чувствами и по­нятиями. В статье намечаются пути к теоретическому синтезу чувственности и мышления, предлагается определенная содержательная модель человека в его це­лостности. Задача заключается в том, чтобы увидеть феномены чувственной сферы и категории мышления в их собственном развитии и субординации и одновременно с этим выявить связи и соединения чувственности и мышления; более того – рас­смотреть иерархическое строение разнообразных чувств в их корреляции с иерар­хией универсально-всеобщих понятий. Чувство и мысль оказываются связанными друг с другом в единые формообразования, блоки, паттерны. Но чем конкретно со­единяются чувственное и рациональное, какая способность и синтезирующая схема делает возможным их совмещение? Такой схемой и способностью являются, веро­ятно, фундаментальные способности-матрицы: воображение и доверие (открытость как проявление единосущности человека и мира). Только в случае, когда в роли по­средников между мыслью и чувством выступают воображение и базовое доверие, стихийность мысли и стихийность чувства способны приводиться в двуединую раз­вивающуюся систему.

Ключевые слова: корреляция, чувство, понятие, психика, мышление, сознание, во­ображение, доверие, духовность

Для цитирования: Колчигин С.Ю. К архитектонике сознания: корреляция чувства и понятия // Философский журнал / Philosophy Journal. 2019. Т. 12. № 4. С. 32‒42.

1.3.1 Существо проблемы и исследовательские задачи

Существо проблемы и исследовательские задачи

В настоящей статье делается попытка набросать контуры теоретического синтеза чувственности и мышления и предложить, таким образом, некото­рую модель человека целостного.

Систему мышления, как это хорошо известно, подробно изучали и вы­страивали И. Кант, Г.В.Ф. Гегель, Н. Гартман, представители диалектической

С.Ю. Колчигин. К архитектонике сознания…

33

логики советского периода. Особый вклад в этот вопрос внес Гегель. Он не только выделил категориальные определения мышления, как, например, Аристотель или Кант, но исследовал их в движении, развитии в составе це­лостного мышления. Никто до него этого не делал, а после Гегеля стали с пренебрежением говорить: «системосозидание» отжило свое. Однако се­годня, в эпоху всеобщего разлада и постмодернистской «разнесенности», как никогда обостряется объективная потребность в системном и целостном мышлении.

Что касается чувственной сферы, то ее в той или иной мере и форме (чувственные восприятия, религиозный опыт, поток сознания) анализирова­ли И. Кант, Л. Фейербах, У. Джемс, Г. Буркхардт, Ж.-П. Сартр и другие мыс­лители. Из сравнительно недавних работ довольно заметным было исследо­вание Дианы Акерман «A Natural History of the Senses» («Естественная история ощущений»), переведенное на русский язык как «Всеобщая исто­рия чувств»1. Среди журнальных публикаций последнего времени можно выделить статью Сантьяго Эчеверри, посвященную связи эмоций и когни­тивной деятельности2.

Упомянутая работа швейцарского ученого приводит нас к главной теме нашей статьи. А именно: сегодня важно понять чувственность и мышление не только по отдельности и даже не только в их общем соотношении и тех или иных частных сочетаниях, но и в иерархической корреляции, т.е. в по­стоянной связи в качестве двух соединенных друг с другом феноменов на всех их эволюционных уровнях.

Здесь нельзя не упомянуть очень важный для нашего исследования мо­мент: еще Франц Брентано вполне определенно высказывался о возможно­сти построения системы чувственности по аналогии с системой мыслитель­ных категорий. Если виды суждений справедливо различают по степени их релевантности, считал он, то гораздо менее обращают внимание на факт аналогичного различия между низшей и высшей деятельностью в области чувств3.

Серьезные усилия по созданию целостной системы опыта сознания предпринял Эдмунд Гуссерль. Он сознавал всю сложность задачи, особенно если бы удалось развернуть «полную феноменологию разума» и при этом она совпала бы с феноменологией вообще, объемлющей собою все опреде­ления сознания4. Если же говорить об исследовании чувств (ощущений, эмоций), то в основном они изучаются в психологической науке5. В то же время не так просто указать книгу или имя того, кто исследовал бы систему чувств и систему мысли параллельно в их взаимной связи и развитии. Такая связь, несомненно, существует. Недаром в научном мире проводится де­тальное изучение психических и когнитивных аспектов сознания6.


34

Философия и научное познание

Любопытно в этом контексте отметить новый смысловой оттенок в из­вестном суждении Джорджа Беркли. Он писал о том, что существование души заключается в мышлении: «the soul always thinks», каковое суждение было установкой на бессмертие души7. Сегодня эта идея оборачивается неожиданной стороной. Можно сказать, что сущность души – чувствовать, а не мыслить, но при этом чувство и мысль находятся в теснейшем и взаим­ном отношении конкретной целостности.

Вопрос является чрезвычайно сложным. Система категорий мышления сама требует дальнейшей проработки, тех или иных дополнений и уточне­ний. Объясняется это тем, что категории многочисленны и взаимно связаны в своеобразный гипертекст. То же касается не в меньшей степени и проблемы систематизации чувств: они беспрерывно перетекают друг в друга. И все же такую работу проводить небесполезно, если мы стремимся выстроить как можно более полную теоретическую модель целостного человека.

Трудность задачи усугубляется еще и тем, что в науке принято считать различие между мышлением и чувством абсолютно фундаментальным8.

Подход, который необходим в исследовании такого рода, можно назы­вать феноменологическим, но с некоторыми оговорками. Под «феноменоло­гией» здесь имеется в виду следующее:

1. Анализ явлений (феноменов), данных в чувственном опыте.

2. Изучение «узлов связи» чувства и понятия, т.е., опять-таки, опреде­ленных феноменов внутреннего мира.

3. По возможности точное описание каждого чувства и понятия, а так­же их отношений между собой и с родственными феноменами.

4. Некоторого рода двойная редукция: очищение чувства до понятия, а понятия – до содержания чувства. Причем именно потому, что редукция здесь – двойная, она, в сущности, есть не сведение «высшего» к «низшему», а, напротив, постепенное возвышение феноменов более низкого чувствен­ного тона и относительно узкого понятийного смысла к более тонким, ду­ховным чувствам и универсально-всеобщим определенностям мышления. Феноменологическая редукция здесь пересекается с содержательно-логиче­ской «дедукцией» (в гегелевском смысле «дедукции категорий»).

Более того. Опираясь на идею синтеза и образуемых им паттернов-уз­лов, мы сможем связать редукцию и дедукцию в единое целое. И тогда воз­никнет динамическая структура, внешне напоминающая двойную спираль ДНК.

Представляется, что задача заключается не только в исследовании яв­лений внутреннего мира, но и в раскрытии логики, характерной для чув­ственных феноменов в их корреляции с логическими категориями. Поэто­му в данном случае феноменология объединяется с логикой познания.

Наряду с методом восхождения от абстрактного к конкретному, который требуется для последовательного выстраивания чувственных феноменов и категорий мысли в определенную иерархию, здесь необходим и своеоб­разный «гнездовой» метод. А именно – изображение основных, ключевых чувств всех сфер в их соединении и переливах с понятийным арсеналом мышления.

Особенность такого подхода, его радикальное отличие от других подхо­дов, к примеру от того, который был применен Гегелем в «Феноменологии


С.Ю. Колчигин. К архитектонике сознания…

35

духа», заключается в том, что для немецкого мыслителя было важно по­казать опыт становления сознания от простой чувственной достоверности до абсолютного знания. Фактически речь у него шла о том, чтобы постепен­но освободиться от низшей, чувственной сферы, полностью подчинить ее сознанию, знанию, разуму, «утопить» чувственность в стихии чистого мыш­ления. В нашем же случае чувства понимаются как корреляты мышления, т.е. мысль и чувство должны рассматриваться в их единстве, а задача иссле­дователя состоит в том, чтобы разглядеть их, с одной стороны, в их соб­ственной стихии и собственном развитии, но с другой – выявить и указать звенья, сочленения, которыми чувственность и мышление соединяются.

Верно подметил Жак Деррида: в каждом метафизическом понятии скры­вается и изнашивается чувственное начало, вплоть до того, что полностью теряется из виду. «Абстрактные понятия всегда скрывают определенную чувственную фигуру»9. Эту закономерность можно пояснить следующим об­разом. Всякое отношение представляет собой близость или отдаленность со­относящихся элементов, и все дело лишь в различной степени этой близости или отдаленности. Иначе говоря, отодвигаясь от предмета моего отношения, я постепенно различаю вдали только его контур, а приближаясь к предмету, я все непосредственней чувствую его и в итоге, при максимально возможной аппроксимации, едва ли не становлюсь им.

Тем самым и задача настоящей статьи состоит в том, чтобы показать в первом приближении, как рабочую гипотезу, иерархическое отношение чувства и мысли, коррелятивную связь чувственности с иерархией универ­сально-всеобщих понятий.

1.3.2 Схематизмы взаимосвязи в иерархии чувственного и рационального

Схематизмы взаимосвязи
в иерархии чувственного и рационального

В истории познания мыслители нередко создавали схемы своего логи­ческого инструментария: Аристотель составил перечень категорий, Кант – таблицу категорий, Гегель представил категории мышления в форме разви­вающейся системы. Можно было бы продолжить и развить эти теоретиче­ские модели, изобразив весь внутренний мир человека в виде своеобразной сетевой структуры перетекающих друг в друга и сообщающихся друг с дру­гом понятий и чувственных фигур. Таким путем мы смогли бы приблизить­ся к относительно полной картине внутреннего мира человека.

Возможность предлагаемой иерархии как картины последовательного возвышения человека заключается в том, что подлинно человеческое разви­тие есть не что иное, как уменьшение эгоцентризма (по выражению Кена Уилбера 10) и, следовательно, расширение духовного начала.

Картина чувственной жизни человека выглядит на первый взгляд хао­тичной. Можно ли найти какую-то четкую определенность в бытии чувств? На такой вопрос принято давать отрицательный ответ. Характер чувствен­ной жизни исключает возможность ее линейной систематики. Однако здесь нужно в первую очередь разобраться с тем, что такое «чувство» в контексте истории и эволюции.

Чувство есть непосредственное отношение к миру, без использования орудий и иных внешних средств. Чувства непосредственны как таковые,


36

Философия и научное познание

хотя за ними, конечно, есть опосредующая роль культуры. Своей непосред­ственностью, прямой связью с предметами они отличаются от мыслей, по­нятий как отношений отвлеченных. В гегелевской формулировке чувство есть «непредметное единство с предметом»11. Оно есть нечто такое, что не привязано к предмету, хотя напрямую с ним связано. Это значит, что чув­ства (по крайней мере, некоторые из них) могут быть внетелесными и даже внеприродными. Это происходит в случаях, когда чувственный мир челове­ка поднимается в своем самосовершенствовании до максимально возмож­ной степени освобождения от связи с телесностью.

Следовательно, чувства эволюционируют от природно-инстинктивных до подлинно человеческих, духовных.

К первым из них надо отнести чувства физические: тактильные ощуще­ния, зрение, слух, чувство гравитации, чувства пространства и времени и т.п. Но они не являются собственно человеческими, так как присущи и другим живым существам.

Более высокий тип чувственности представляют чувства психические: восторг, гнев, обида и др. Впрочем, и эти чувства по-прежнему представляют собой инстинктивные проявления, неспецифичные для человека. В сущно­сти, это стародавняя, восходящая к Уильяму Джеймсу, идея о том, что эмоции проистекают из соматических процессов. Теория эта имеет различные вариа­ции, однако в любом случае видит в эмоциях неразрывную связь с телесно­стью12. Эмоции характерны больше для природного естества человека, хотя способны облагораживаться, смягчаясь под влиянием требований культуры.

Но с появлением чувств духовных жизнедеятельность человеческого рода кардинально изменяет качество жизни индивидов. Духовные чувства привносят в их внутренний мир и в отношения к окружающей реальности новые существенные оттенки. Качественными инновациями в сфере чув­ственности стала бескорыстная любовь, лишенная всякой эгоистической примеси, а с нею – готовность помогать всем и всему окружающему; чув­ство чудесного и благостного (эмоционального совпадения с высшим Бла­гом) и т.д.

В контексте иерархии чувств становятся совершенно неоправданными многочисленные попытки отодвинуть чувственную сферу человека на вто­рой план, а то и полностью подавить ее сферой ratio. Чувства не ограничи­ваются внешними ощущениями и психическими реакциями. Существует и качественно иной, высший уровень чувственной сферы, который может облагородить телесные ощущения и одухотворить разум, придав даже аб­страктным категориям характер живых сущностей и жизненно значимых существ.

Эволюционно выстроенная система чувств выглядит в таком случае сле­дующим образом: от природных ощущений – через психические эмоции – к духовным, высшим чувствам. Мы имеем, следовательно, три стадии воз­вышения внутреннего мира человека: сначала непосредственно-природную, затем психическую и, наконец, духовную. Эта третья стадия – высшие че­ловеческие проявления: чувство священного, возвышенного, духовная лю­бовь и т.п. Природные чувства логично обозначить как ощущения (senses),


С.Ю. Колчигин. К архитектонике сознания…

37

психические назвать эмоциями (emotions), а духовные – чувствами (feelings). (Для философии при этом возникает и новая перспектива: к проблемам, име­нуемым mind/body и mind/brain, добавляется проблема mind/soul.)

Нетрудно видеть, что система чувств конгениальна системе содержа­тельной логики, в частности гегелевской триаде «бытие – сущность – поня­тие». Уровнем «бытия» здесь обозначается первоначальный этап познания, первичное состояние мысли, когда об окружающем человек еще не составил точного представления и глубокого понятия. Погружение в сферу «сущно­сти» предполагает обнаружение многочисленных и богатых связей и взаимо­действий в познаваемом предмете, его глубинные отношения и определения. Наконец, уровень, именуемый «понятием», подразумевает результат мысли­тельного процесса, целостное и конкретное понимание предмета, который подлежал познанию.

В чем же состоит возможность органичной связи чувства и мысли, чув­ственной и ментальной областей? И как выглядят те феноменологические конфигурации, которые образуют такую связь и, в свою очередь, влияют на нее?

Прежде всего, надо заметить, что чувство, как и понятие, является обобщением целого ряда предшествующих и сопутствующих факторов: же­ста, взгляда, тона голоса. Кроме того, любое чувство ассоциировано с дру­гими чувствами: зрение – со слухом, осязанием, обонянием; ревность – с обидой и гневом. В этом чувства очень похожи на универсальные понятия, ибо эти последние немыслимы без всеобщей связи и представляют собой акцентировки тех или иных ее сторон и граней.

Понятие непременно срастается в нашем сознании с каким-либо обра­зом. У всякой мысли должна быть своя плоть, оболочка, хотя бы и схемати­ческая. Даже в музыкальных образах можно выражать некоторые философ­ские понятия: движение, развитие, покой и т.п. Мы всегда ассоциируем понятие с тем или иным образом или со словом (буквенным или звуковым образным строем). Ярко выраженным характером такой способности обла­дал, например, индийский математик Рамануджан.

Но каков механизм взаимосвязи в иерархии чувственного и рациональ­ного? Чем связываются чувственное и рациональное, какой способностью? Как осуществляется совмещение чувств и категорий, через какую схему, «мост»?

Синтез чувственной и понятийной сфер – процесс весьма сложный, име­ющий многомерную структуру13. В общем и целом, однако, ясно следующее. Как таковые, в своей чистой сущности чувство и мысль не имеют возможно­сти непосредственного сопряжения. Они образуют синтез благодаря какой-то третьей способности, имеющей с ними общие черты. Это обстоятельство было, как известно, осознано Кантом (идея трансцендентального синтеза воображения) и в дальнейших философских исследованиях14. Воображе­ние, как показано в новейшей литературе, конструктивно воздействует так­же и на практические акты и даже генерирует их15. Поскольку же чувство и мысль способны тесно сопрягаться, это указывает на принципиальную


38

Философия и научное познание

целостность человеческой личности и, следовательно, детерминирующую роль воображения в человеческой жизнедеятельности и развитии. «…Про­блема целостности и самоопределения личности в критической филосо­фии представлена в учении о продуктивном синтезе воображения, – писал Н.К. Сейтахметов. – В трансцендентальном синтезе воображения осуществ­ляется не только конструирование предмета теоретического познания, но творчество и связь способностей самого человека, связь, которая на поверх­ности жизни не осознается, и сами способности поэтому представляются бессвязными самостоятельными источниками познания»16.

Образ может выполнять различные функции, в частности функцию по­этическую. Он – основа и стержень поэзии. Хотя, если взглянуть внима­тельней, картина не столь однозначна. Поэтический образ иногда настолько далек от эмпирической реальности и, помимо этого, увлекает за собой много других образов, что в результате в литературном произведении теря­ется не только действительность, но и смысл самого текста. Это свидетель­ствует о том, что образ, продуцируемый воображением, в конечном счете не отличается от теоретической абстракции. Он тоже может быть отвлечен от реальности.

Но исчерпывается ли возможность синтеза чувственности и мышления способностью воображения? Ведь образность и абстрактность по сути сво­ей таковы, что подразумевают неоднозначность. Необходима поэтому еще и открытость к этой неоднозначности, доверие собственному внутреннему миру. Жизнь человека постоянно строится на отсутствии точных знаний, поэтому человек предпринимает шаги на основе личного доверия реально­сти и собственным умозаключениям и чувствам.

Доверие – феномен универсального характера. Оно имеет отношение и к опыту, и к знанию, и к чувству, т.е. ко всему человеку. Недаром дове­рие обозначается целым рядом близких по смыслу слов: в русском языке это вера, уверенность, доверенность, доверительность и т.д., в англий­ском – belief, trust, sacred trust, faith и т.д. Эта многозначность проистекает, вероятно, именно оттого, что доверие – то онтологическое начало, кото­рое пронизывает всю человеческую внутреннюю жизнь. И даже больше. В своих высших, сущностных проявлениях полное доверие бытию, откры­тость ему выступает как сила, отсекающая в воспринимаемом объекте все недостойное, а по сути – и не видящая в нем ничего недостойного. Она спонтанно абстрагируется от недостатков окружающих людей и от непри­ятных воздействий окружающего мира, преображая негативное в позитив­ное. Эти своеобразные «идеализации», выказываемые подлинной верой, не что иное, как чистые отношения, в каком-то смысле напоминающие чи­стые понятия.

Что касается воображения, то оно строит объекты, которых нет в прин­ципе (творческая функция сознания). Кроме того, воображение воссоздает объекты, которые были, и тем самым оно есть ключ к хранимой информа­ции. Воображение, далее, связует собою чувства и мышление. Следователь­но, оно – функция, синтезирующая многообразные способности человека и имеющая дело с творчеством, сохранением и переструктурированием.

В таком случае доверие и воображение – две стороны одного и того же. Первая есть базовая структура психики человека; а вторая – ее базовая


С.Ю. Колчигин. К архитектонике сознания…

39

функция. Доверие – это открытость любым объективным энергоинформаци­онным воздействиям и кодам, позитивное их преображение-приятие. А вооб­ражение – это инструмент работы субъекта с этими воздействиями и кодами. До некоторой степени здесь просматривается аналогия с противополож­ностью и единством «именной» и «глагольной» логики (логики структуры и логики процесса), которые присутствуют во внутреннем мире человека с той или иной акцентировкой17.

Доверие представляет собой фундаментальную со-настроенность че­ловека с природой и с другими людьми. Чтó всего более сближает челове­ка с миром? Безусловное доверие реальности, «священная вера». Можно сказать, что оно есть базовая матрица, или «материнская плата», бытия че­ловека. Воображение же характеризуется изменением, творчеством, разно­образием цветовой гаммы, ритмов, конфигураций, т.е. непрерывно ра­ботает над диверсификацией образов. Следовательно, базовое доверие можно охарактеризовать как момент единства человека и единства его взаимосвязи с миром, а воображение – как момент многообразия этого единства.

В каждом конкретном случае связь чувства, мысли, образа и доверия миру образует чрезвычайно многоплановую и даже парадоксальную кар­тину. «Парадокс в том, – замечает Т.Б. Длугач, – что несмотря на то, что предмет в чувственности дан, он дан только тогда, когда… построен, за­дан. <…> Если предмет не выстроен, он и не дан. Однако здесь возникает еще одна трудность в связи с тем, что предмет нельзя познать, не построив его, но как построить, если я его еще не знаю?»18. Но это затруднение лишний раз доказывает, что связь мысли, чувства и образа неразрывна и осуществляется на самых разных иерархических типах-уровнях знания и чувства. Общая закономерность указанных мостов-соединений, этих свое­образных феноменологических конфигураций, состоит в том, что чувство порождает образ-ассоциацию, он, далее, сопрягается с мыслью (и соответ­ствующим понятием), а мысль вызывает к жизни новое чувство. Эта связь может быть как прямой, так и обратной.

Мысль, чувство, образ составляют единство, несмотря на то что явля­ются относительно отделенными друг от друга. Но в реальной внутренней жизни человека они отделяются друг от друга настолько быстро, почти мгновенно, что их иерархия нам едва видна. В реальной внутренней жизни они выступают единым паттерном, а логически выстраиваются в опреде­ленную иерархию, систему.

Иллюстрацией близкой чувственно-ментальной корреляции может служить чувство меры вкупе с его эквивалентом – категорией меры. Дру­гой пример – категория цели, которая идентифицируется через архетип Пути со стремлением к движению, активному изменению в пространстве и времени. Более сложной иллюстрацией коррелятивного соотношения мысли и чувства может служить психологическая конфигурация, связан­ная с феноменом ностальгии. Так, аромат осенних костров ассоциируется с памятью детства (представлением того, чего уже не существует); оно, в свою очередь, рождает ностальгическое чувство, а с ним и размышление


40

Философия и научное познание

о невозможности вернуться в детство и рефлексию по поводу того, почему эта осенняя ностальгическая ассоциация побудила думать о детстве.

На уровне духовно-чувственного отношения может проявиться, напри­мер, чувство бесконечного. В нем я одновременно созерцаю мир и свое соб­ственное сознание и при этом непосредственно сливаюсь с бесконечностью. Из этого логично сделать вывод о том, что чувство бесконечного детерми­нирует соответствующее ему категориальное определение.

В иерархии подлинно человеческой чувственной сферы интегральным проявлением выступает духовная любовь. Это чувство вбирает в себя многие другие: чувства прекрасного и возвышенного, бесконечности и веч­ности, чувство долга и чувство священного. Любовь как вершина всей ду­ховной сферы есть, следовательно, полное чувственное понятие о бы­тии. Любящий достигает действительного знания, или истины. И, постигая и осваивая истину своего бытия в мире, сам становится действительным че­ловеком.

1.3.3 Заключение

Заключение

Не следует рассматривать предлагаемую систему корреляции чувств и мышления так, будто с развитием логики непременно развиваются чув­ства – от природных к духовным. Скорее, следует видеть нечто противопо­ложное: с развитием чувств к уровню духовному расцветает и в полной мере раскрывается система категориального мышления. Это объясняется тем, что сознательные оценки зависят от чувственной сферы: до тех пор, пока чув­ственный мир человека хаотичен и эгоцентрически замкнут на себя, работа мысли протекает так же хаотично и в ложном направлении.

В качестве практического вывода на перспективу можно указать на необходимость развития духовно-инновационных технологий, в которых всеобщие структуры разума и чувственности выступили бы в контексте воз­можностей духовной эволюции человека. Такие технологии способствуют эвристическому пониманию человеческой сущности, а тем самым и лучшей судьбы человека в мире.

1.3.4 Список литературы

Список литературы

Акерман Д. Всеобщая история чувств / Пер. с англ. А. Гришина. М.: КоЛибри, 2018. 384 с.

Бородай Ю. Воображение и теория познания. М.: Высшая школа, 1966. 150 с.

Брентано Ф. Избранные работы / Пер. с нем. В.В. Анашвили. М.: Дом интеллектуальной книги; Русское феноменологическое общество, 1996. 176 с.

Гегель. Энциклопедия философских наук. Т. 2: Философия природы / Пер. с нем. В.П. Чижова, Б. Столпнера и И. Румера. М.: Мысль, 1975. 695 с.

Гуссерль Э. Идеи к чистой феноменологии и феноменологической философии. Книга первая / Пер. с нем. А.В. Михайлова. М.: Академический Проект, 2009. 489 c.

Деррида Ж. Поля философии / Пер. с фр. Д.Ю. Кралечкина. М.: Академический Проект, 2012. 376 c.

Длугач Т.Б. О некоторых странных предположениях в первой «Критике» Канта // Философский журнал / Philosophy Journal. 2019. Т. 12. № 2. С. 48‒63.

Катречко С.Л. Моделирование метафоры в кантовской концепции сознания (познания) // РАЦИО.ru. 2009. № 2. C. 261‒271.

С.Ю. Колчигин. К архитектонике сознания…

41

Сейтахметов Н.К. Нравственный смысл германского идеализма. Алма­ты: Б.и., 2007. 334 с.

Смирнов А.В. Сознание. Логика. Язык. Культура. Смысл. М.: Языки славянской культуры, 2015. 712 c.

Уилбер К. Теория всего / Пер. с англ. Е. Пустошкина. М.: ПОСТУМ, 2013. 256 c.

Dorstewitz Ph. Imagination in Action // Metaphilosophy. 2016. Vol. 47. Issue 3. P. 385‒405.

Echeverri S. Emotional Justification // Philosophy and Phenomenological Research. 2019. Vol98. Issue 3. P. 541‒566.

Friedman B.H. Feelings and the Body: The Jamesian Perspective on Autonomic Specificity of Emotion // Biological Psychology. 2010. Vol. 84. Issue 3. P. 383‒393.

Jakapi R. Berkeley and the Separate State of the Soul // Berkeley Studies. 2007. No. 18. P. 24‒29.

Scherer K.R. Psychological Models of Emotion // The Neuropsychology of Emotion / Ed. by J.C. Borod. Oxford; New York: Oxford University Press, 2000. P. 137‒162.

Solms M. The Feeling Brain: Selected Papers on Neuropsychoanalysis. L.: Karnac Books, 2015. 240 p.

Soteriou M. The Mind’s Construction: The Ontology of Mind and Mental Action. Oxford: Oxford University Press, 2013. 381 p.

On the architectonics of consciousness:
the correlation between notions and sensual content

Sergei Yu. Kolchigin

Institute for Philosophy, Political Science and Religion Studies. 29 Kurmangazy Str., Al­maty, 050010, Republic of Kazakhstan; e-mail: skolchigin@mail.ru

The formation a comprehensive image of man requires a multidimensional approach to his inner world that would be concrete at the same time. Such an approach must account for the connections and interactions between the various regions of that inner world, in particular, those between senses and notions. The author points at ways by which a the­oretical synthesis of sensuality and thinking could be carried out. He proposes a model of man in his entirety. The goal is to present the phenomena of the sensual domain and the categories of thinking in their own development and subordination. At the same time the goal is to reveal the connections that synthesize them and explore the hierarchical structure of various senses in their correlation with universally-general notions. Together, the thought and the content of senses make up unified forms, blocks and patterns. But what kind of concrete ability connects the sensual and the rational? What kind of synthe­sizing scheme makes their union possible? Imagination and trust (i.e. openness as a mani­festation of the common essence of man and world) can be viewed as potential compo­nents of such an ability. When the role of mediators between thought and the senses is played by imagination and basic trust, the chaos of thoughts and senses can be driven into a two-fold developing system.

Keywords: correlation, feeling, notion, psychic, thinking, consciousness, imagination, trust, spirituality

For citation: Kolchigin, S.Yu. “K arkhitektonike soznaniya: korrelyatsiya chuvstva i ponyatiya” [On the architectonics of consciousness: the correlation between notions and sensual content], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2019, Vol. 12, No. 4, pp. 32‒42. (In Russian)

1.3.5 References

References

Akerman, D. Vseobshhaja istorija chuvstv [A Natural History of the Senses], trans. by A. Gri­shin. Moscow: KoLibri Publ., 2018. 384 pp. (In Russian)

42

Философия и научное познание

Borodaj, Yu. Voobrazhenie i teorija poznanija [Imagination and the Theory of Knowledge]. Moscow: Vysshaja shkola Publ., 1966. 150 pp. (In Russian)

Brentano, F. Izbrannye raboty [The Chosen Works], trans. by V.V. Anashvili. Moscow: Dom intellektual’noi knigi Publ.; Russkoe fenomenologicheskoe obshhestvo Publ., 1996. 176 pp. (In Russian)

Derrida, J. Polja filosofii [Fields of Philosophy], trans. by D.Yu. Kralechkin. Moscow: Akade­micheskij Proekt Publ., 2012. 376 pp. (In Russian)

Dlugach, T.B. “O nekotoryh strannyh predpolozhenijah v pervoj «Kritike» Kanta” [On Some Strange Assumptions in the First Kant’s ‘Critique’], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2019, Vol. 12, No. 2, pp. 48‒63. (In Russian)

Dorstewitz, Ph. “Imagination in Action”, Metaphilosophy, 2016, Vol. 47, Issue 3, pp. 385‒405.

Echeverri, S. “Emotional Justification”, Philosophy and Phenomenological Research, 2019, Vol. 98, Issue 3, pp. 541‒566.

Friedman, B.H. “Feelings and the Body, The Jamesian Perspective on Autonomic Specificity of Emotion”, Biological Psychology, 2010, Vol. 84, Issue 3, pp. 383‒393.

Hegel, Entsiklopediya filosofskikh nauk. T. 2: Filosofiya prirody [Encyclopaedia of the Philo­sophical Sciences, Vol. 2: Philosophy of Nature], trans. by V.P. Chizhov, B. Stolpner and I. Rumer. Moscow: Mysl’ Publ., 1975. 695 pp. (In Russian)

Husserl, E. Idei k chistoj fenomenologii i fenomenologicheskoj filosofii [Ideas to Pure Pheno­menology and Phenomenological Philosophy I], trans. by A.V. Mikhailov. Moscow: Akademicheskij Proekt Publ., 2009. 489 pp. (In Russian)

Jakapi, R. “Berkeley and the Separate State of the Soul’, Berkeley and the Separate State of the Soul”, Berkeley Studies, 2007, No. 18, pp. 24‒29.

Katrechko, S.L. “Modelirovanie metafory v kantovskoj koncepcii soznanija (poznanija)” [Modeling of Metaphor in Kant’s Conception of Consciousness (Cognition)], RACIO.ru, 2009, No. 2, pp. 261‒271. (In Russian)

Scherer, K. R. “Psychological Models of Emotion”, The Neuropsychology of Emotion, trans. by J.C. Borod. Oxford; New York: Oxford University Press, 2000, pp. 137‒162.

Sejtahmetov, N. Nravstvennyj smysl germanskogo idealizma [Moral Sense of the German Idealism]. Almaty, 2007. 334 pp. (In Russian)

Smirnov, A.V. Soznanie. Logika. Yazyk. Kul’tura. Smysl [Consciousness. Logic. Language. Culture. Sense]. Moscow: Yazyki slavyanskoi kul’tury Publ., 2015. 712 pp. (In Russian)

Solms, M. The Feeling Brain: Selected Papers on Neuropsychoanalysis. London: Karnac Books, 2015. 240 pp.

Soteriou, M. The Mind’s Construction: The Ontology of Mind and Mental Action. Oxford: Oxford University Press, 2013. 381 pp.

Wilber, K. Teorija vsego [Theory of All], trans. by E. Pustoshkin. Moscow: POSTUM Publ., 2013. 256 pp. (In Russian)

Философский журнал

2019. Т. 12. 4. С. 43–55

УДК 159.947.2

The Philosophy Journal

2019, Vol. 12, No. 4, pp. 4355

DOI 10.21146/2072-0726-2019-12-4-43-55

Б.В. Фауль

1.4 Питер ван Инваген о свободе волии перемещении во времени

Питер ван Инваген о свободе воли
и перемещении во времени
*

Фауль Богдан Владимирович – аспирант, лаборант-исследователь. Институт философии СПбГУ. Российская Федерация, 199034, г. Санкт-Петербург, Менделеевская линия, д. 5; e-mail: faulbogdan@gmail.com

Теория свободы воли Питера ван Инвагена оказала большое влияние на современ­ную философию, как и его теория перемещения во времени. На первый взгляд ка­жется, что сама идея перемещения в прошлое не совместима со свободой воли. С точки зрения ван Инвагена, для свободы воли необходимо открытое будущее. Если перемещение в прошлое возможно и прошлое является закрытым, то «буду­щее» для путешественников во времени также является закрытым и, следователь­но, они не обладают свободой воли. В данной статье автор анализирует совмести­мость теорий свободы воли и перемещения во времени ван Инвагена. Для этого формулируется противоречивая триада, которая эксплицирует проблему соотноше­ния свободы воли и перемещения во времени в целом. Отрицание одного из эле­ментов триады приводит к непротиворечивости двух остальных. Теория переме­щения во времени ван Инвагена рассматривается как стратегия отрицания одного из элементов триады. Далее, в статье исследуется общее логическое пространство проблемы через анализ стратегий отрицания остальных элементов. Автор выделя­ет ряд трудностей, с которыми сталкивается каждая стратегия, намечает пути их преодоления и оценивает их значимость для ван Инвагена. Автор приходит к выво­ду, что текущие взгляды ван Инвагена непротиворечивы, хотя и зависят от более общей дискуссии о возможности изменения прошлого, а также от возможных научных открытий.

Ключевые слова: свобода воли, инкомпатибилизм, перемещение во времени, изме­нение прошлого, гипервремя, теория растущего блока, философия времени

Для цитирования: Фауль Б.В. Питер ван Инваген о свободе воли и перемещении во времени // Философский журнал / Philosophy Journal. 2019. Т. 12. № 4. С. 4355.

Американский аналитический философ Питер ван Инваген (21.09.1942) – жи­вой классик, внесший колоссальный вклад практически во все области совре­менной философии. Его наиболее влиятельные работы посвящены фундамен‐


44

Философия и научное познание

тальной метафизике1, свободе воли2, философии религии, онтологии и мета­онтологии3. В данный момент он является профессором философии в Уни­верситете Нотр-Дам и профессором-исследователем в Университете Дьюка. Первая знаменитая работа ван Инвагена посвящена проблеме свободы воли4. В ней он вводит понятие «инкомпатибилизм» и формулирует знаменитый «аргумент последствий» в защиту этого подхода. Его философские взгляды на свободу воли называют «мистерианством» (от английского слова «mys­tery»). С его точки зрения, свобода воли не совместима ни с детерминизмом, ни с индетерминизмом, однако ван Инваген утверждает, что, несмотря на это, мы всё же обладаем свободой воли, а потому она является таинственной. В своих недавних работах ван Инваген продемонстрировал логическую воз­можность перемещения во времени с изменением прошлого5. Хотя проблема логической возможности перемещения во времени и не является фундамен­тальной, ее исследование представляется эвристически полезным, поскольку позволяет пролить свет на многие другие метафизические проблемы, в част­ности на проблему свободы воли.

Наследие Питера ван Инвагена обширно и требует особого внимания и анализа. В данной работе приводятся результаты исследования логической совместимости его теории свободы воли с его теорией времени и перемеще­ния во времени. Для этого формулируется оригинальная противоречивая триада, в которой эксплицируется проблема совместимости свободы воли и перемещения во времени в целом. Отрицание одного из ее элементов приводит к непротиворечивости двух остальных. Мы рассмотрим теорию перемещения во времени ван Инвагена как стратегию отрицания одного из трех элементов триады. Помимо этого, мы проанализируем последствия отрицания остальных элементов, поскольку теория перемещения во време­ни ван Инвагена может оказаться ложной6. Сначала нами будет сформули­рована триада и продемонстрирована ее противоречивость. После этого мы рассмотрим теорию перемещения во времени ван Инвагена как стратегию отрицания одного из элементов триады. Затем мы перейдем к экспликации и анализу оставшихся стратегий и последствий их принятия.

1.4.1 Проблема совместимости свободы воли и перемещения во времени

Проблема совместимости свободы воли
и перемещения во времени

Проблему совместимости свободы воли и перемещения во времени можно сформулировать в виде противоречивой триады, в которой каждое отдельное утверждение является допустимым, но их совмещение влечет противоречие:


Б.В. Фауль. Питер ван Инваген о свободе воли и перемещении во времени

45

  1. Агенты всегда обладают свободой воли.

  2. Перемещение в прошлое возможно.

  3. Изменение прошлого невозможно.

В первом элементе триады понятие «свобода воли» трактуется в том смысле, который предлагает П. ван Инваген. Центральным элементом его теории является идея открытого будущего7. С его точки зрения, агент обла­дает свободой воли в отношении некоторого будущего действия, если он од­новременно может как совершить какое-то действие, так и воздержать­ся от него8. Данное понимание свободы воли, как считает ван Инваген, несовместимо с детерминизмом, поскольку если детерминизм истинен, то нет ни одного действия, в отношении которого агент может либо совершить его, либо не совершать9. Соответственно, в (1) предполагается, что всегда есть какие-то действия, в отношении которых мы обладаем свободой воли10. Данное представление о свободе воли является интуитивно допусти­мым, хотя его и не разделяет большинство философов11.

Второй элемент триады допустим в связи с отсутствием научного и фи­лософского консенсуса по вопросу о возможности перемещения во време­ни. Многие считают, что перемещение во времени логически возможно и совместимо с современными физическими теориями12.

Третий элемент триады – идея невозможности изменения прошлого – представляется истинным, поскольку основывается на наших интуициях о времени. Время представляется нам асимметричным: прошлое уже случи­лось, а будущему только предстоит случиться. Соответственно, мы не знаем наверняка, открыто ли будущее, но прошлое, на первый взгляд, является за­крытым.

Таким образом, мы подходим к выражению причины, по которой сфор­мулированная выше триада противоречива: если агент может переме­ститься в прошлое и оно закрыто, то он не будет обладать свободой воли в прошлом, что противоречит (1), так как в соответствии с этим утверждени­ем агент всегда обладает свободой воли.

Отрицание одного из трех элементов данной триады оставляет два эле­мента, которые не являются противоречивыми. Отрицание (1) с принятием (2) и (3) приводит к признанию возможности перемещения во времени вме­сте с отрицанием возможности изменения прошлого. В этой ситуации аген­ты не могут обладать свободой в прошлом, но, поскольку мы отрицаем (1), противоречия не возникает. Отрицание (2) и принятие (1) и (3) приводит


46

Философия и научное познание

к признанию того, что агенты всегда обладают свободой воли и прошлое яв­ляется закрытым. Противоречия не возникает по той причине, что мы отри­цаем возможность перемещения в прошлое. В связи с этим агент не может попасть в ситуацию, в которой он не будет обладать свободой воли. Отрица­ние (3) вместе с принятием (1) и (2) приводит к тому, что перемещение в прошлое признаётся возможным, как признаётся и то, что агенты способ­ны изменять его, используя свою свободу. Противоречия не возникает по той причине, что прошлое, в каком-то смысле, признаётся открытым.

Питер ван Инваген предлагает теорию перемещения во времени, в кото­рой возможно изменение прошлого. Данная теория будет расцениваться в рамках данной статьи как стратегия отрицания утверждения (3). Если тео­рия ван Инвагена верна, то агенты не просто могут переместиться в про­шлое, но также могут и изменить его, совершая свободные поступки.

1.4.2 Стратегия обоснования возможности изменения прошлого

Стратегия обоснования возможности изменения прошлого

Многие метафизики считают, вслед за Д. Льюисом, что, перемещаясь назад во времени, агенты не способны изменить прошлое13. Представим, что человек по имени Тим переместился в прошлое и планирует предотвра­тить Вторую мировую войну. С точки зрения Льюиса, он ни при каких об­стоятельствах не сможет этого сделать, так как война уже случилась. Если Вторая мировая война была в нашей истории, это означает, что Тиму уже не удалось ее предотвратить. Вне зависимости от того, что он «будет» де­лать в прошлом, все это уже «было». Данный взгляд не согласуется с наши­ми интуициями о перемещении во времени. Множество романов и худо­жественных фильмов предполагают, что прошлое можно изменить. Даже с точки зрения самого Льюиса, мир, в котором возможно перемещение во времени, является очень странным миром14. Какую альтернативу предла­гает ван Инваген?

Теория перемещения во времени ван Инвагена содержит две нетриви­альные онтологические предпосылки15:

  1. Истинность теории растущего блока.

  2. Существование второго измерения времени.

Первая онтологическая предпосылка – теория растущего блока (growing-block theory). Согласно этой теории, существуют только прошлые и настоя­щие события, а будущего еще нет. Динозавры существуют, просто они рас­положены в других пространственно-временных координатах, которые мы называем «прошлое». Однако событий, которые произойдут через неделю, – еще нет. Таким образом, реальность – это блок, так как она протяженна во времени, но это растущий блок, так как постепенно к ней добавляются но­вые события. В рамках данной теории настоящее не является редуктивным: это означает, что какой-то момент времени обладает объективным свойством «быть настоящим моментом». В теории растущего блока нередуктивным яв­ляется тот край, который прирастает новыми событиями. Несмотря на то что


Б.В. Фауль. Питер ван Инваген о свободе воли и перемещении во времени

47

нередуктивность времени не является необходимой для теории растущего блока, кажется, что нет причин для принятия других разновидностей этой теории16. Существуют и другие подходы, в рамках которых время не являет­ся редуктивным, но мы не имеем возможности их подробно рассмотреть17.

Вторая онтологическая предпосылка – двухмерность времени. Данная теория исторически восходит к Д. Мэйлэнду18. Он первым предположил, что время представляет собой не прямую, а плоскость. Существует не толь­ко настоящее, прошлое и будущее, но и, например, прошлое-настоящее, или будущее-настоящее. К примеру, прошлое-настоящее указывает на тот мо­мент времени, который является настоящим в прошлом, где прошлое трак­туется как прошлое во второй временной координате. Предположим, что сейчас Тим поднял руку. Это событие может быть описано как «Тим поднял руку в Т1». Теперь представим, что через 5 лет Тим решил предотвратить событие «Тим поднял руку в Т1» и изобрел машину времени. Он вернулся в прошлое и убедил себя не поднимать руку. Таким образом, вместо изна­чального события случилось событие «Тим не поднял руку в Т1». Как мож­но непротиворечиво описать то, что одновременно Тим поднял и не поднял руку в Т1? Это можно описать так: в момент времени Т1(Т1) Тим поднял руку (в скобках указывается время во второй временной координате), а в мо­мент времени Т1(Т2) Тим не поднимал руки.

Для обозначения второй временной координаты П. ван Инваген использу­ет приставку «гипер», например гипер-был или гипер-станет19. Ситуация, в которой Тиму удастся убедить себя из прошлого не поднимать руку, будет описана ван Инвагеном так: гипер-будет, что Тим не поднял руку в Т1. Пере­мещение во времени с изменением прошлого почти всегда подразумевает су­ществование гипервремени20.

Каким образом происходит изменение прошлого в теории ван Инвагена? Представьте, что гипертемпоральное существо наблюдает за растущим бло­ком со стороны и видит, что в 1997 г. случается Третья мировая война. Время идет, и в 2065 г. человек по имени Тим изобретает машину времени и решает отправиться в прошлое для предотвращения Третьей мировой войны. После того как Тим нажимает на кнопку, приводящую в действие машину времени, происходит следующее: блок начинает постепенно сокращаться до того


48

Философия и научное познание

момента, в который путешествует Тим, – до 1995 г. Перемещение во времени стирает все события после 1995 г., и вместе с тем перемещает Тима в про­шлое21. После этого блок продолжает расти обычными темпами, и Тиму уда­ется предотвратить Третью мировую войну в 1997 г. Прошлое действительно было изменено, так как гипер-раньше, в 2018 г., было истинно, что Третья мировая война началась в 1997 г.; но после того как Тим вернулся в прошлое и предотвратил ее, гипер-сейчас, в 2018 г., Третьей мировой войны никогда не было. Таким образом, теория ван Инвагена обеспечивает возможность пе­ремещения во времени с изменением прошлого.

Если данная теория действительно обеспечивает возможность измене­ния прошлого, то ван Инваген успешно отвергает третий элемент триады, непротиворечиво совмещая возможность перемещения в прошлое и то, что агенты всегда являются свободными. Однако данная стратегия может оказаться проблематичной. Это связано с возникновением новых аргумен­тов против использования второго измерения времени в дискуссии о пере­писывании прошлого22. Давайте рассмотрим оставшиеся стратегии работы с триадой при условии, что теория Инвагена не является успешной и не обес­печивает возможности изменения прошлого.

1.4.3 Стратегия слабого отрицания свободы воли

Стратегия слабого отрицания свободы воли

Рассмотрим последствия отрицания утверждения (1). Очевидно, что полное отрицание наличия свободы воли у агентов едва ли будет удовлетво­рительным решением для ван Инвагена, хотя в целом эта стратегия и допу­стима. Например, можно предложить такую интерпретацию свободы воли, в которой она совместима с детерминизмом. Данная стратегия будет класси­фицироваться как отрицание (1), поскольку в ней отвергается тот взгляд на свободу воли, который предлагает ван Инваген. Также можно предполо­жить, что люди вообще не обладают свободой воли ни в каком виде, что та­кже будет являться формой отрицания (1).

Однако отрицать (1) можно и в более слабом смысле: можно принять, что агенты не обладают свободой воли в прошлом, однако обладают ею в настоящем или в будущем. Это может быть связано с тем, что какие-то зоны реальности являются онтологически закрытыми, а какие-то – онтоло­гически открытыми. Также агенты могут быть подвержены тотальной мани­пуляции, в которой они попадают в ситуацию, аналогичную детерминизму.

Давайте назовем такой тип отрицания утверждения (1) стратегией сла­бого отрицания свободы воли. В рамках этой стратегии мы не утверждаем, что агенты совсем не обладают свободой воли в том смысле, который защи­щает ван Инваген; мы лишь утверждаем, что они обладают ею не всегда. Если (2) и (3) истинны (перемещение в прошлое возможно, а изменение прошлого – нет), то агенты в прошлом не будут обладать свободой воли.


Б.В. Фауль. Питер ван Инваген о свободе воли и перемещении во времени

49

Однако агенты могут иметь свободу воли в настоящем, если принять, что на­стоящее онтологически открыто. Хотя такой взгляд и является логически и ин­туитивно допустимым, он проблематичен как минимум по двум причинам.

Во-первых, ван Инваген понимает свободу воли в том числе как способ­ность агента23. Если в прошлом агент никогда и ни при каких обстоятель­ствах не может поступить свободно, то свобода воли целиком зависит от об­стоятельств. Давайте назовем это проблемой экстерналистской трактовки свободы воли. Ван Инваген трактует свободу воли как нечто присущее само­му агенту, а потому такая трактовка не является удовлетворительной. Одна­ко на данное возражение легко ответить. В конечном счете ван Инваген мо­жет просто согласиться с тем, что иногда свобода воли не может быть реализована агентом в силу обстоятельств. Например, в подобной ситуа­ции находится агент, подверженный тотальной манипуляции, когда в отно­шении любых действий агент не обладает свободой воли.

Во-вторых, в теории свободы воли ван Инвагена предполагается, что опыт свободы воли24 свидетельствует в пользу наличия у нас свободы воли25. После перемещения в прошлое агент сохранит ощущение свободы воли, хотя в действительности он не будет свободным. Данная ситуация по­дорвет идею, что опыт свободы воли свидетельствует в пользу наличия ре­альной свободы воли у агента. Это связано с тем, что мы будем знать о су­ществовании ситуации, в которой у нас нет свободы воли, тогда как нам кажется, что она есть. Назовем данную проблему проблемой феноменоло­гического свидетельства. Суть этой проблемы можно сформулировать так: стратегия слабого отрицания свободы воли ведет к тому, что опыт свободы воли не может свидетельствовать в пользу ее наличия у агента. Это создает серьезные трудности для теории свободы воли ван Инвагена, лишая его од­ной из причин для ее принятия.

Для многих сама идея о том, что опыт свободы воли свидетельствует в пользу ее наличия у агента, может показаться необоснованной. Когда я ду­маю, что дверь открыта, мне кажется, что я свободен покинуть комнату ко­гда захочу. Однако в реальности дверь может быть закрыта. Это означает, что я нахожусь в иллюзии в отношении этого действия. Назовем подобный тип иллюзии эпизодической иллюзией. Агент находится в эпизодической ил­люзии, если в отношении некоторых действий, но не всех, он ошибается, что свободен. Однако если он ошибается в отношении всех действий, то он находится в систематической иллюзии. По-видимому, если опыт свободы воли не свидетельствует в пользу ее наличия в конкретных ситуациях, то он также не должен свидетельствовать в пользу наличия свободы воли в целом.

В связи с предыдущими рассуждениями мы можем выделить две неза­висимые проблемы феноменологического свидетельства:

(а) Когда-нибудь будет обнаружена эмпирическая ситуация, в которой агент будет находиться в систематической иллюзии (перемещение в закры­тое прошлое или случай тотальной манипуляции). Феноменологический опыт свободы воли окажется совместимым с любым устройством мира и, следовательно, не может свидетельствовать в пользу ее наличия у агентов.


50

Философия и научное познание

(б) Поскольку ощущение свободы воли ненадежно эпизодически, нет причин считать его надежным и систематически. Это связано с тем, что не существует принципиальной разницы между систематической и эпизоди­ческой иллюзиями. Это означает, что наш опыт не может являться свиде­тельством в пользу наличия у агентов свободы воли в целом. Стоит отме­тить, что проблема (б) является более серьезной для ван Инвагена, чем (а). Это связано с тем, что проблема (б) не зависит от возможных научных от­крытий, в отличие от (а).

Обеих версий этой проблемы можно избежать, приняв, что случаи на­личия или отсутствия у агента свободы воли являются феноменологически различимыми. Ответ на (а) будет заключаться в отрицании возможности си­туации, в которой агент не будет обладать свободой воли, но будет ее ощу­щать. Однако если такая ситуация окажется реальной, то проблема феноме­нологического свидетельства не будет иметь решения.

Ответом на (б) будет обоснование разницы между эпизодической и си­стематической иллюзиями, достаточной для их феноменологической разли­чимости. Однако непонятно то, каким образом должна быть установлена принципиальная граница между этими типами иллюзии. На первый взгляд, разница между ними является количественной, чего недостаточно для обоснования феноменологической различимости. Если же принять, что разница между систематической и эпизодической иллюзиями является ка­чественной, то необходимо дать более сильное метафизическое определе­ние свободы воли, что идет вразрез с мистерианским (от английского слова «mystery») духом теории ван Инвагена. Это не означает, что такое определе­ние невозможно.

Из этого следует, что наиболее перспективным ответом на проблему фе­номенологического свидетельства является предположение о феноменоло­гической различимости случаев наличия и отсутствия свободы воли. Для отстаивания этой различимости необходимо обосновать, что эпизодическая и систематическая иллюзии не являются аналогичными. Однако в данный момент не ясно, каким будет это обоснование. Более того, если удастся эм­пирически доказать, что они аналогичны, то проблема феноменологическо­го свидетельства оказывается нерешаемой, что сделает стратегию слабого отрицания свободы воли нежелательной для ван Инвагена.

Таким образом, следуя стратегии слабого отрицания свободы воли, можно столкнуться со следующими последствиями: необходимо частично согласиться с экстерналистской трактовкой свободы воли, хотя, как было показано, это не является проблематичным для ван Инвагена; необходимо либо принять проблему феноменологического свидетельства, либо принять феноменологическую различимость случаев наличия и отсутствия свободы воли. Таким образом, стратегия слабого отрицания свободы воли представ­ляется логически возможной, однако ее последствия довольно весомы. Как было показано, стратегия слабого отрицания свободы воли скорее всего приведет к принятию проблемы феноменологического свидетельства, что не может удовлетворить ван Инвагена и тех, кто расценивает опыт свободы воли как свидетельство в пользу ее существования. Общее отрицание свобо­ды воли у агентов логически приемлемо, но крайне неудовлетворительно для ван Инвагена.

1.4.4 Стратегия отрицания возможности перемещения в прошлое

Б.В. Фауль. Питер ван Инваген о свободе воли и перемещении во времени

51

Стратегия отрицания возможности перемещения в прошлое

Давайте рассмотрим стратегию отрицания утверждения (2), т.е. страте­гию отрицания возможности перемещения в прошлое. В данном отношении необходимо затронуть важную деталь в современной дискуссии об измене­нии прошлого: если аргументы против логической возможности изменения прошлого успешны, то теории, которые используют второе временное из­мерение и обеспечивают возможность изменения прошлого, на самом деле не являются теориями перемещения во времени. Аргументы современных критиков идеи изменения прошлого нацелены на демонстрацию того, что теории, постулирующие дополнительные временные измерения, описывают не перемещение в прошлое, а перемещение в гипер-будущее. Таким образом, если теория перемещения во времени ван Инвагена не может обеспечить возможности изменения прошлого, то это происходит по той причине, что она не является теорией перемещения во времени.

Если стратегия обоснования возможности изменения прошлого окажет­ся ложной, это будет означать, что ван Инваген не смог предоставить тео­рию перемещения во времени. В связи с этим стратегия отрицания возмож­ности изменения прошлого представляется довольно последовательной, хотя и не необходимой. Также в данный момент эта стратегия не требует теоретических усилий, поскольку на сегодняшний день в научном сообще­стве нет консенсуса о том, является ли перемещение во времени реально возможным. В такой ситуации всегда можно выразить солидарность с тем лагерем ученых, которые отрицают возможность перемещения во времени.

Однако представим, что ученые научатся отправлять в прошлое, напри­мер, элементарные частицы. Если это окажется возможным, то и транспор­тировка агента будет вполне допустимой. С помощью частиц можно было бы отправить в прошлое информацию о психологическом устройстве аген­та, чтобы можно было воссоздать его психическую структуру на другом но­сителе. С точки зрения некоторых теорий диахронического тождества лич­ности данный процесс будет расцениваться как транспортировка агента26, 27. Отправка элементарных частиц в прошлое уже не кажется невозможной, но открывает путь всем парадоксам и проблемам перемещения во времени. Та­кого же взгляда придерживается и Инваген, считая, что номологически воз­можна отправка элементарных частиц в прошлое28. Таким образом, вопрос состоит в том, сможет ли ван Инваген отрицать (2) при условии, что науч­ное сообщество достигнет консенсуса в отношении вопроса о перемещении


52

Философия и научное познание

во времени? Давайте выделим две возможные ситуации консенсуса научно­го сообщества в отношении вопроса о перемещении во времени: открытую и закрытую его интерпретации.

Открытая интерпретация перемещения во времени: консенсус о том, что перемещение в прошлое возможно при отсутствии консенсуса о том, су­ществует ли второе временное измерение. Данная стратегия оставляет воз­можность отрицания (2). Ван Инваген может считать, что ученые на самом деле отправляют объекты не в прошлое, а в гипер-будущее. Следовательно, ван Инваген может предложить иную метафизическую интерпретацию тем данным, которые имеют ученые. В этом сценарии ван Инваген будет проти­воречить научному сообществу, но в довольно слабой степени.

Закрытая интерпретация перемещения во времени: консенсус о том, что перемещение в прошлое возможно и что не существует второго времен­ного измерения. Это означает, что Инваген не сможет избрать стратегию от­рицания (2) или (3). Он не сможет отрицать (3) по той причине, что отрица­ние (3) (по крайней мере в том виде, в котором это делает ван Инваген) предполагает идею второго временного измерения. Отрицание (2) невозмож­но, потому что это будет вступать в прямое противоречие с тем, что считают ученые. Сценарий закрытой интерпретации перемещения во времени вынуж­дает принять стратегию слабого отрицания свободы воли, т.е. отрицать (1). Если же ван Инваген продолжит отрицать (2) в этих условиях, то он будет вступать в серьезное противоречие с научным сообществом.

Возможно ли получение таких научных данных, которые настолько силь­но будут детерминировать их интерпретацию, что смогут привести научное сообщество к консенсусу касательно вопроса о перемещении во времени и наличия второго временного измерения? Этот вопрос остается открытым. В данный момент можно лишь сказать, что ученые не пришли к консенсусу даже касательно вопроса о возможности перемещения во времени, не гово­ря уже о существовании гипервремени. В связи с этим отрицание утвержде­ния (2) представляется наиболее перспективным при условии, что сцена­рий обоснования возможности изменения прошлого не окажется успешным. В рамках данного сценария ван Инваген может (а) отрицать возможность перемещения во времени, признавая свою теорию перемещения во времени ложной; (б) предложить свою теорию перемещения во времени в качестве метафизической интерпретации того, что ученые назвали бы перемещением во времени.

Сценарий (б) возможен только в рамках открытой интерпретации пе­ремещения во времени. Если же возникнет сценарий закрытой интерпрета­ции перемещения во времени, то ван Инвагену не остается ничего, кроме стратегии отрицания (1).

1.4.5 Заключение

Заключение

Теория свободы воли ван Инвагена предполагает идею открытого буду­щего, и его теория перемещения во времени сохраняет эту возможность для агента. Ван Инваген успешно демонстрирует возможность изменения про­шлого, в связи с чем его взгляды на перемещение во времени и свободу воли являются полностью совместимыми. Однако проект по созданию теории из­менения прошлого может оказаться невозможным в целом. В этом случае

Б.В. Фауль. Питер ван Инваген о свободе воли и перемещении во времени

53

наиболее перспективной стратегией для ван Инвагена окажется отрицание возможности перемещения в прошлое. Даже если наука будущего докажет, что перемещение в прошлое возможно, ван Инваген может предложить свою теорию в качестве модели, интерпретирующей эмпирические дан­ные. Если эмпирические данные однозначно опровергнут интерпретацию ван Инвагена (т.е. будет достигнут консенсус о том, что не существует вто­рого временного измерения), он будет вынужден принять, что агенты сво­бодны в настоящем, но не свободны в прошлом. Также, по-видимому, ему придется отказаться от идеи, что опыт свободы воли свидетельствует в поль­зу ее наличия у агентов.

Из этого следует, что позиция ван Инвагена сможет устоять даже в рам­ках возможных негативных сценариев. Однако наиболее вероятным пред­ставляется позитивный сценарий, в котором теория ван Инвагена о переме­щении во времени совместима с его теорией свободы воли, так как, скорее всего, дискуссия о возможности изменения прошлого не будет иметь одно­значного решения в ближайшее время.

1.4.6 Список литературы

Список литературы

Волков Д.Б. Нарративный подход как решение проблемы тождества // Вестник Санкт-Петербургского университета. Философия и конфликтология. 2016. № 4. С. 21‒32.

Гаспаров И.Г. Тождество личности и нарратив // Философский журнал / Philosophy Journal. 2018. Т. 11. № 3. С. 180‒183.

Левин С.М. Сознание, организм и объективация личности // Epistemology & Philosophy of Science / Эпистемология и философия науки. 2013. Т. 38. № 4. C. 104‒113.

Секацкая М.А. Пересадка мозга и тождество личности: альтернативная интерпретация одного мысленного эксперимента // Epistemology & Philosophy of Science / Эпис­темология и философия науки. 2014. Т. 42. № 4. С. 67‒76.

Чирва Д. Одинокое животное. Биологический подход к тождеству личности // Вестник Санкт-Петербургского университета. Сер. 6: Политология. Международные отноше­ния. 2012. № 4. С. 60‒64.

Arntzenius F., Maudlin T. Time Travel and Modern Physics // The Stanford Encyclopedia of Philosophy (Winter 2013 Edition) / Ed. by E. N. Zalta. URL: https://plato.stanford.edu/
archives/win2013/entries/time-travel-phys/ (дата обращения: 12.03.2019).

Baker L.R. Persons and Bodies: A Constitution View. Cambridge; New York: Cambridge Uni­versity Press, 2000. 246 p.

Baron S. Back to the Unchanging Past // Pacific Philosophical Quarterly. 2017. Vol. 98. No. 1. P. 129‒147.

Bourget D., Chalmers D.J. What Do Philosophers Believe? // Philosophical Studies. 2014. Vol. 170. No. 3. P. 465‒500.

Earman J., Smeenk C., Wüthrich C. Do the laws of physics forbid the operation of time machines? // Synthese. 2009. Vol. 169. No. 1. P. 91‒124.

Fischer J.M. Van Inwagen on Free Will // The Philosophical Quarterly. 1986. Vol. 36. No. 143. P. 252‒260.

Hudson H. The Fall and Hypertime. Oxford; New York: Oxford University Press, 2014. 226 p.

Hudson H., Wasserman R. Van Inwagen on Time Travel and Changing the Past // Oxford Studies in Metaphysics. 2010. Vol. 5. P. 41‒49.

Law A. The puzzle of hyper-change // Ratio. 2019. No. 32. P. 1‒11.

Lewis D. The Paradoxes of Time Travel // American Philosophical Quarterly. 1976. Vol. 13. No. 2. P. 145‒152.

Loss R. How to Change the Past in One-Dimensional Time // Pacific Philosophical Quarterly. 2015. Vol. 96. No. 1. P. 1‒11.

54

Философия и научное познание

Meiland J.W. A Two-Dimensional Passage Model of Time for Time Travel // Philosophical Studies. 1974. Vol. 26. No. 3‒4. P. 153‒173.

Shoemaker S. Functionalism and Personal Identity: A Reply // Noûs. 2004. Vol. 38. No. 3. P. 525‒533.

Sider T. Four-Dimensionalism: An Ontology of Persistence and Time. Oxford: Oxford University Press, 2004. 255 p.

Van Inwagen P. An Essay on Free Will. Oxford: Oxford University Press, 1983. 248 p.

Van Inwagen P. Changing the Past // Oxford Studies in Metaphysics. 2010. Vol. 5. P. 3‒28.

Van Inwagen P. Existence: Essays in Ontology. Cambridge: Cambridge University Press, 2014. 261 p.

Van Inwagen P. Thinking about free will. Cambridge: Cambridge University Press, 2017. 329 p.

Van Inwagen P. Metaphysics. Boulder: Routledge, 2018. 342 p.

Peter van Inwagen on free will and time travel*

Bogdan V. Faul

The Institute of Philosophy, Saint-Petersburg State University. 5 Mendeleevskaya line, Saint-Petersburg, 199034, Russian Federation; e-mail: faulbogdan@gmail.com

Peter van Inwagen’s views on free will and time travel are very influential. However, prima facie there is a contradiction between the very idea of time travel and free will. In van Inwagen’s theory, free will requires an ontologically open future. If time travel is possible and the past is closed, then the future’ for time-travelers is closed, and thus, they lack free will in the past. In this article, I am going to analyze van Inwagen's views on free will and time-travel. I formulate an incoherent triad that explicates the general problem of consistency between free will and time-travel. Denying one proposition in the triad leaves two coherent residual propositions. I am going to analyze van Inwagen’s theory of time travel as an attempt to refute one proposition in the triad. Moreover, I ex­plore the logical space of the problem by analyzing strategies of denying other proposi­tions. I conclude that van Inwagen’s views are coherent, but they depend on a broader discus­sion of a general possibility to change the past, as well as on possible scientific discoveries.

Keywords: free will, incompatibilism, time travel, changing the past, hypertime, growing-block theory, philosophy of time

For citation: Faul, B.V. “Piter van Invagen o svobode voli i peremeshchenii vo vremeni” [Peter van Inwagen on free will and time travel], Filosofskii zhurnal / Philosophy Jour­nal, 2019, Vol. 12, No. 4, pp. 4355. (In Russian)

1.4.7 References

References

Arntzenius, F. & Maudlin, T. “Time Travel and Modern Physics”, The Stanford Encyclopedia of Philosophy (Winter 2013 Edition), ed. by E.N. Zalta. [https://plato.stanford.edu/archives/win2013/entries/time-travel-phys/, accessed on 12.03.2019].

Baker, L.R. Persons and Bodies: A Constitution View. Cambridge; New York: Cambridge University Press, 2000. 246 pp.

Baron, S. “Back to the Unchanging Past”, Pacific Philosophical Quarterly, 2017, Vol. 98, No. 1, pp. 129‒147.

Bourget, D. & Chalmers, D.J. “What Do Philosophers Believe?”, Philosophical Studies, 2014, Vol. 170, No. 3, pp. 465‒500.


Б.В. Фауль. Питер ван Инваген о свободе воли и перемещении во времени

55

Chirva, D. “Odinokoe zhivotnoe. Biologicheskii podkhod k tozhdestvu lichnosti” [A lonely ani­mal. Biological approach to personal identity], Vestnik Sankt-Peterburgskogo universiteta. Politologiya: Mezhdunarodnye otnosheniya, 2012, No. 4, pp. 60‒64. (In Russian)

Earman, J., Smeenk, C. & Wüthrich, C. “Do the laws of physics forbid the operation of time machines?”, Synthese, 2009, Vol. 169, No. 1, pp. 91‒124.

Fischer, J.M “Van Inwagen on Free Will”, The Philosophical Quarterly, 1986, Vol. 36, No. 143, pp. 252‒260.

Gasparov, I.G. “Tozhdestvo lichnosti i narrative” [Identity and narrative], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2018, Vol. 11, No. 3, pp. 180‒183. (In Russian)

Hudson, H. & Wasserman, R. “Van Inwagen on Time Travel and Changing the Past”, Oxford Studies in Metaphysics, 2010, Vol. 5, pp. 41‒49.

Hudson, H. The Fall and Hypertime. Oxford; New York: Oxford University Press, 2014. 226 pp.

Law, A. “The puzzle of hyper-change”, Ratio, 2019, No. 32, pp. 1‒11.

Levin, S.M. “Soznanie, organizm i ob”ektivatsiya lichnosti” [Consciousness, organism and the objectivization of personality], Epistemology & Philosophy of Science / Epistemolo­giya i filosofiya nauki, 2013, Vol. 38, No. 4, pp. 104‒113. (In Russian)

Lewis, D. “The Paradoxes of Time Travel”, American Philosophical Quarterly, 1976, Vol. 13, No. 2, pp. 145‒152.

Loss, R. “How to Change the Past in One-Dimensional Time”, Pacific Philosophical Quarterly, 2015, Vol. 96, No. 1, pp. 1‒11.

Meiland, J.W. “A Two-Dimensional Passage Model of Time for Time Travel”, Philosophical Studies, 1974, Vol. 26, No. 3‒4, pp. 153‒173.

Sekatskaya, M.A. “Peresadka mozga i tozhdestvo lichnosti: al'ternativnaya interpretatsiya odnogo myslennogo eksperimenta” [Brain transplantation and identity: an alternative interpretation of one thought experiment], Epistemology & Philosophy of Science / Epistemologiya i filo­sofiya nauki, 2014, Vol. 42, No. 4, pp. 67‒76. (In Russian)

Shoemaker, S. “Functionalism and Personal Identity: A Reply”, Noûs, 2004, Vol. 38, No. 3, pp. 525‒533.

Sider, T. Four-Dimensionalism: An Ontology of Persistence and Time. Oxford: Oxford Uni­versity Press, 2004. 255 pp.

Van Inwagen, P. An Essay on Free Will. Oxford: Oxford University Press, 1983. 248 pp.

Van Inwagen, P. “Changing the Past”, Oxford Studies in Metaphysics, 2010, Vol. 5, pp. 3‒28.

Van Inwagen, P. Existence: Essays in Ontology. Cambridge: Cambridge University Press, 2014. 261 pp.

Van Inwagen, P. Thinking about free will. Cambridge: Cambridge University Press, 2017, 329 pp.

Van Inwagen, P. Metaphysics. Boulder: Routledge, 2018. 342 pp.

Volkov, D.B. “Narrativnyi podkhod kak reshenie problemy tozhdestva” [Narrative approach as a solution to the personal identity problem], Vestnik Sankt-Peterburgskogo universiteta: Filosofiya i konfliktologiya, 2016, No. 4, pp. 21‒32. (In Russian)

2 МОРАЛЬ, ПОЛИТИКА, ОБЩЕСТВО

Философский журнал

2019. Т. 12. 4. С. 56–69

УДК 172

The Philosophy Journal

2019, Vol. 12, No. 4, pp. 5669

DOI 10.21146/2072-0726-2019-12-4-56-69

МОРАЛЬ, ПОЛИТИКА, ОБЩЕСТВО

Шевченко С.Ю., Лаврентьева С.В.

2.1 Биоэтика и философия культуры:«дидактический театр» в медицинской генетике

Биоэтика и философия культуры:
«дидактический театр» в медицинской генетике*

Шевченко Сергей Юрьевич – кандидат философских наук, научный сотрудник. Институт фи­лософии РАН. Российская Федерация, 109240, г. Москва, ул. Гончарная, д. 12, стр. 1; e-mail: simurg87@list.ru

Лаврентьева Софья Всеволодовна – младший научный сотрудник. Институт философии РАН. Российская Федерация, 109240, г. Москва, ул. Гончарная, д. 12, стр. 1; e-mail: sonnig89@
gmail.com

Цель данной статьи – представить анализ практик «драматизации» в контексте ге­номной медицины. В биоэтике предполагается осваивание новых феноменов, свя­занных с развитием технологий, через анализ конкретных кейсов при ориентации на нормативность рациональной коммуникации, близкой к представлениям Хабер­маса о коммуникативной компетенции. Но подобная нормативность может не сра­ботать в ситуации генетической консультации для пациента, который оказывается чужаком, в том числе и к информации о собственном геноме. В данной статье мы проводим анализ практики драматизации в качестве инструмента для решения дан­ной проблемы. Подобно герою «трагедии судьбы», пациент с диагнозом генетиче­ского заболевания, находясь во власти безличных сил, попадает в своеобразную ло­вушку бездействия. Поэтому пациенту необходимо средство для выстраивания соб­ственного ориентационного комплекса. При знакомстве врача и пациента с одними и теми же специально подготовленными драматическими сценами пациент может получить инструментарий, необходимый для рефлексии своего состояния и приня­тия необходимых решений. Методы драматизации в медицинской практике мы упо­добляем методам дидактического театра, в основе которых лежало стремление обеспечить взаимодействие сценического действа и смотрящей публики, чтобы во­влечь ее в дискуссию о происходящем на сцене. Именно благодаря этой ориентации на взаимодействие и через вовлечение в процесс размышления о возможных реше­ниях пациенты могут избежать ситуации «трагедии судьбы» и превратить генетиче­ский риск из судьбы в обстоятельства социального взаимодействия. В конце статьи приводятся примеры нескольких генетических драм, поставленных на сцене для широкой публики, в качестве примера развития практик драматизации за предела­ми медицинской сферы, в более широком культурном контексте.

Ключевые слова: биоэтика, драматизация, геномная медицина, дидактический те­атр, коммуникация в медицине, коммуникативная компетенция


С.Ю. Шевченко, С.В. Лаврентьева. Биоэтика и философия культуры…

57

Для цитирования: Лаврентьева С.В., Шевченко С.Ю. Биоэтика и философия куль­туры: «дидактический театр» в медицинской генетике // Философский журнал / Philosophy Journal. 2019. Т. 12. № 4. С. 5669.

2.1.1 Коммуникативные функции биоэтики: от Хабермаса к Шюцу

Коммуникативные функции биоэтики: от Хабермаса к Шюцу

В данной статье мы бы хотели представить анализ практик «драматизации», основой которых является представление сценариев, описывающих прием пациента и иллюстрирующих основные затруднения и этические казусы, которые могут всплыть в ходе консультации и оглашения диагноза. Мы бы хотели проанализировать возможность применения метода драматизации в качестве вспомогательного инструмента коммуникации в контексте геном­ной медицины, выявив черты генетической консультации, которые распола­гают к применению подобной практики. И рассматривая практику драмати­зации таким образом, мы хотели бы наметить движение от биоэтического контекста данной практики к ее анализу в рамках философии культуры.

Говоря о биоэтическом контексте, мы должны понимать, что разрешение этических проблем, связанных с развитием новых медицинских технологий, лишь на первый взгляд может быть сведено к установлению совокупности прин­ципов и правил, регламентирующих их употребление. В не меньшей степени биоэтика сталкивается с необходимостью решать более фундаментальные фило­софские задачи – выработки особого языка, на котором эти проблемы могут об­суждаться не только экспертами различного профиля, но и «людьми с улицы», «профанами». По выражению одного из основоположников российской биоэти­ки П.Д. Тищенко, новые биомедицинские технологии порождают миры, почти не освоенные обыденным языком1. Биоэтика формирует новый язык через рас­сказывание историй, и в первую очередь через изложение предназначенных для публичного обсуждения конкретных этических ситуаций. В ходе такого обсуж­дения разворачивается общее пространство культуры, которое и делает возмож­ным обсуждение проблемы представителями разных социальных и профессио­нальных групп, в рамках которого их диалог не распадается на серию монологов. В этом смысле философские роли биоэтики становятся значимыми именно в рамках формирования определенной сферы культуры. При этом культура здесь может быть понята как способность последовательно разворачивать смыслы2, обуславливающая возможность совместного осознания проблемы, разные аспек­ты которой известны различным участникам обсуждения. Как мы покажем поз­же, драматизация может являться своеобразным способом разъяснения сложных случаев как для широкой публики, так и для врачей и пациентов.

Но прежде чем перейти к подробному описанию драматизации и воз­можностей ее применения, мы подробнее остановимся на самой проблеме коммуникации между врачом и пациентом для представления общей карти­ны. Здесь важно понять, насколько будет полезен инструментарий биоэтики и какие вспомогательные средства могут быть использованы помимо него.

Одним из основных концептуальных ориентиров биоэтической деятельно­сти по созданию условий для обсуждения являются развитые Ю. Хабермасом


58

Мораль, политика, общество

представления о коммуникативной компетенции как способности опреде­ленным образом выстраивать диалогическое взаимодействие. Обладающий этой компетенцией участник коммуникации ориентирован на взаимопони­мание, он использует верные грамматические конструкции и приемлемым для других способом выдвигает три претензии: на истину – для содержания высказывания; на правильность – для норм, которые в данном контексте оправдывают устанавливаемые в высказывании межличностные отношения; на правдивость – для выражаемых намерений3. Наличие коммуникативной компетенции у всех участников диалога, равенство их возможностей, отсут­ствие угрозы насилия с какой-либо стороны приводит к тому, что формиру­ется «идеальная речевая ситуация». Она, по Хабермасу, выступает универ­сальной моделью коммуникации.

Но подобная модель оказывается недостаточной, когда мы обраща­емся к возможным коммуникативным проблемам между врачом-гене­тиком и его пациентом. Универсальный характер представлений о ра­циональности и рациональной коммуникации не учитывает сложности индивидуальной ситуации пациента. Рациональность же не ограничива­ется способностью к обмену осмысленными аргументами, она также об­ладает культурно-обусловленным характером4. Также следует учитывать, что Хабермас сводит коммуникативные компетенции к языковым, а такая редукция делает невозможным рассмотрение пространства, социальной дистанции или телесности общающихся лицом к лицу собеседников как важных аспектов коммуникативного взаимодействия5.

Ниже мы рассмотрим возможности создания культурного пространства в рамках биомедицинских практик, которые не предполагают задания общих стандартов рациональности для всех участников коммуникации и ориентиро­ваны в том числе и на «обживание» пространственных и телесных контекстов взаимодействия. Эти возможности могут реализоваться через рассказ, в рам­ках которого излагаются не наличные проблемные ситуации (биоэтические кейсы), а репрезентируется драматический нарратив, знакомящий участников коммуникации с возможностями высказывания и действия. Таким образом, речь идет не о формировании компетенций через рефлексию над своими культурными образцами, а через усвоение новых образцов, формирование ориентационного комплекса, позволяющего выражать свои интересы и следо­вать собственным целям в новом социальном контексте. В рассматриваемом нами случае этот контекст порожден новыми биомедицинскими технология­ми, практиками определения генетических рисков у человека, который может считать себя здоровым и не ощущать никаких признаков болезни.

Ситуация, в которой при этом оказываются участники коммуникации (в первую очередь пациенты), во многом напоминает не «речевую ситуа­цию» Хабермаса, а ситуацию «чужака», подробно реконструированную А. Шюцем. «Чужак предпринимает попытку истолковать культурный обра­зец (pattern) социальной группы, с которой он сближается, и сориентиро‐


С.Ю. Шевченко, С.В. Лаврентьева. Биоэтика и философия культуры…

59

ваться в нем»6. Чужаком в мире консультируемого оказывается и врач, но в первую очередь консультируемый ощущает свою чуждость в неосвоенной обыденным языком сфере новых биомедицинских технологий. По Шюцу, чужак «заинтересован в знании своего социального мира, он организует это знание, но не в форме научной системы, а исходя из релевантности этого зна­ния для его действий… в любой данный момент времени мир видится ему разделенным на разные слои релевантности, каждый из которых требует раз­ной степени знания… знание человека, действующего и думающего в мире своей повседневной жизни, не гомогенно. Оно (1) несвязно, (2) обладает лишь частичной ясностью и (3) вообще не свободно от противоречий»7.

Решение коммуникативных проблем в ходе генетической консультации возможно только с учетом этих особенностей отношения человека к новому социальному миру. Дидактическая функция рассматриваемого нами ниже дра­матического нарратива не предполагает переформатирования структуры вос­требованного человеком знания в соответствии с неким универсальным образ­цом рациональности. Она заключается в предоставлении возможностей для развития субъектом ориентационного комплекса, пригодного для действий в определенной культурной и социальной среде. Российские философы куль­туры Вл.А. Луков и Вал.А. Луков предлагают называть этот ориентационный комплекс тезаурусом, подчеркивая его релевантность интересам субъекта и его фундаментальную роль как в структурировании знаний об этой среде, так и в формировании ее понимания и умения эффективно в ней действовать8.

При этом оба они отмечают, что театр – особенно театр абсурда и ана­литические драмы Луиджи Пиранделло – в целом может быть истолкован как демонстрация роли тезаурусов действующих в нем героев. Однако при этом подчеркивается отличие тезаурусного подхода от теории фреймов, раз­витой американским социологом Ирвингом Гофманом на основании иссле­дования театра9. Значимость фреймов прописывается Гофманом через рас­смотрение разного рода девиантных практик (фабрикации, искажения повседневного опыта), генерирующих театральную фабулу и имеющих ме­сто в повседневной социальной жизни. При этом перемещение между раз­ными социальными мирами характеризуется им как «переключение», смена «ключей», тональностей общения10. Гофман приводит всего пять базовых типов ключей, имеющих место в современном ему американском обществе, что, разумеется, делает его теорию менее подходящей для концептуализа­ции коммуникативного смысла драматического нарратива, чем образ чужака у Шюца или тезаурусный подход Луковых. Культурные задачи драматиче­ского нарратива не состоят в демонстрации границ социальных ролей, кото­рые и составляют существо фрейма, они вообще ориентированы не на обо­значение жестких правил и границ, а на формирование упорядоченного представления о возможностях, предоставляемых геномной медициной как новой социальной средой.


2.1.2 Медицина и дидактическая функция театра

60

Мораль, политика, общество

Медицина и дидактическая функция театра

Как уже было сказано выше, пациент может оказаться в ситуации чужа­ка даже по отношению к информации о собственном геноме. Потому в ходе консультирования ему необходимы инструменты для «вживания» в новую для него ситуацию и перевода элементов чуждого ему окружения, а врачу нужен адекватный способ передачи знания. Драматизация может быть от­личной платформой и для первого, и для второго.

Здесь стоит указать на некоторые исторически сложившиеся характери­стики театра, которые могут помочь справиться с данными задачами.

Театр всегда отражал стремление понять место человека в мире и также был средством указания на волнующие всех проблемы, будь то общие во­просы человеческого существования или конкретные спорные темы, акту­альные для того или иного временного периода. История термина «театр» говорит о нем как о своеобразном упражнении в рефлексии, и здесь можно сослаться на концепцию А.В. Ахутина, который выявил сходство древнегре­ческих терминов: «Театр по-гречески θέατρονзрелище, смотреть зрели­ще – θεωρείν, а зрение зрелища – θεωρίαтеория. Человек становится тео­ретиком всего (τὰ πάντα), когда занимает положение всеобщего зрителя»11. Таким образом, театр может быть способом подойти к перипетиям судьбы с зрительской точки зрения. «Чтобы усмотреть само сущее, надо уметь отойти от него, отстраниться, занять место зрителя в театре мира»12.

Метод драматизации уже имеет свою историю применения в медицин­ском образовании. Он является частью театрализованных практик, которые помогают врачам выработать коммуникативные компетенции, жесты и ин­тонации в наибольшей степени, располагающие пациента к откровенному проговариванию собственного страдания13. В таком случае лишь актер, изображающий пациента, знаком с текстом роли, а обучающийся коммуни­кации врач импровизирует.

Метод драматизации также используется в знакомстве врача и пациента с одними и теми же специально подготовленными драматическими сценами и сценариями в рамках практики Национального института исследования генома человека США (National Human Genome Research Institute). Благода­ря такому знакомству с «генетическими драмами» врач и пациент сходным образом представляют себе, как будет проходить прием, какие темы будут затронуты в рамках их общения, а кроме того, могут обращаться к знако­мым сюжетам, что значительно облегчает их взаимодействие. Сценарии мо­гут как касаться проблем, связанных с консультированием, так и эксплици­ровать некоторые этические проблемы в виде дискуссий специалистов, представляющих различные стороны медицинской сферы, – юристов, био­этиков, врачей.

Благодаря этому пациент вовлекается в процесс размышления о процес­се лечения, возможных решениях, связанных с ним, при этом информация осмысливается им в привычных для него категориях. И здесь на первый


С.Ю. Шевченко, С.В. Лаврентьева. Биоэтика и философия культуры…

61

план выходит дидактическая функция драматизации, подразумевающая неравнодушного зрителя, который вместе с актером создает театральное представление и рефлексирует о предмете сюжета.

Анализируя возможность использования драматизации в медицинской практике, мы будем опираться на одну из самых основательных работ, по­священных драматизации как педагогическому инструменту в геномной медицине, «Драма ДНК: нарративная геномика». Драматический нарратив, по мнению авторов, позволяет обратить внимание на возможные послед­ствия геномных исследований и понять, как они повлияют на семейные или профессиональные отношения. Способствуя обсуждению и фокусировке внимания на определенных проблемах, «нарративная геномика связывает перспективы и проблемы технологий следующего поколения с творческим педагогическим подходом к обучению друг у друга»14. В книге Ротенберг и Буш приведены сценарии, педагогический потенциал которых использует­ся в Национальном институте исследования генома человека. Сценарии в кни­ге описывают различные ситуации в сфере генетической медицины, в том числе и с участием пациентов: первичный прием, вовлечение пациента в ге­нетические исследования (и оглашения связанного с ними информирован­ного согласия), представление информации об уточненном диагнозе и т.д. Данные авторы также стремились разнообразить контексты, персонажей и ситуации.

2.1.3 Наследственные болезни и провалы в коммуникации

Наследственные болезни и провалы в коммуникации

Прежде чем перейти к рассмотрению практик драматизации, предло­женных Ротенберг и Буш, коротко упомянем, в чем состоят особенности консультации в медицинской генетике. По сравнению с приемом у врачей других специальностей, мы можем выделить три основных отличительных черты медико-генетической консультации. Во-первых, речь на ней, как пра­вило, идет о будущих событиях. Актуальные проявления «поломки» в на­следственном аппарате к моменту приема могут отсутствовать, несмотря на то что она сама уже была выявлена благодаря генетическому тесту. Врач-генетик оценивает вероятности наступления конкретных патологических проявлений и найденных у пациента генетических особенностей. Степени медицинского риска могут приближаться к стопроцентным, и вместе с тем средства его минимизации зачастую отсутствуют. И даже в тех случаях, ко­гда они существуют, пациент редко оказывается готов к работе с новыми, неизвестными ему до консультации категориями риска.

Во-вторых, проблемы, о которых идет речь на консультации, касаются всех кровных родственников пациента. При последующем проживании па­циентами события постановки генетического диагноза узы кровного род­ства накладываются на другие социальные связи пациентов, прежде всего с их супругами. Медицинские антропологи, исследующие эти наложения, отмечают, что, несмотря на эмоциональную тяжесть генетического диагно­за, члены семьи часто предпочитают не обсуждать их. Для обозначения по­добного типа коммуникативного провала исследователи часто используют американскую идиому «elephant in the room», описывающую масштабные и очевидные риски, которые предпочитают обходить молчанием15.


62

Мораль, политика, общество

В-третьих, врач-генетик вовлекает пациента в сложную систему взаи­моотношений между генетической лабораторией, представителями исследо­вательских институций и врачами других специальностей, которые могут помочь пациенту справиться с наследственными рисками. Помимо этого, сама информация о диагнозе также оказывается сложной, многосоставной. Источник патологии сложно локализовать для пациента в привычном для него смысле, поскольку им оказывается не конкретный орган или участок тела, а каждая его клетка или значительная их часть.

Помочь в решении описанных выше проблем может знакомство с дра­матическими сценариями, демонстрирующими разные измерения коммуни­кации о генетических рисках: общение с пациентом о его будущем, обще­ние пациента с членами семьи, общение врачей-генетиков с врачами других специальностей, учеными, юристами, биоэтиками.

2.1.4 От «Царя Эдипа» к «нетрагическому герою»

От «Царя Эдипа» к «нетрагическому герою»

Во введении мы указали на недостатки универсальной модели коммуни­кации Хабермаса. Хабермас не учитывает, как жизненный мир и индивиду­альная ситуация участника коммуникации могут сказаться на ее результатах. Подобной модели мы можем противопоставить использование в коммуника­ции врача и пациента драматических сценариев.

Ниже мы представим некоторые особенности переживаний пациентов с генетическим заболеванием новости о диагнозе и представлениями о сво­ем будущем. И чтобы показать, как драматизация может воссоздать для па­циента знание о болезни, затрагивающей его, мы укажем на параллели с терминологией драматических сюжетов.

Одна из ключевых черт этих коллизий состоит в том, что знание о диа­гнозе существенно скажется на понимании человеком своей судьбы: ведь диагноз обозначает пациенту ту жизненную перспективу, которую он уже не в силах изменить, словно бы он оказался в сюжете, в котором главный ге­рой проживает данное ему пророчество. Рассчитанные наследственные рис­ки воспринимаются как вторжение в человеческую жизнь игры слепых или злокозненных внешних сил.

Для данной ситуации, когда человек оказывается во власти предсказа­ния, которое он не может изменить, можно провести параллель с обозначен­ным Лосевым понятием «трагедии судьбы», которая характеризуется как раз тем, что на первый план в судьбе героя выступают несущие катастрофи­ческие последствия «надличные силы». Попав под влияние таких безлич­ных сил, человек может оказаться в своеобразной ловушке бездействия. И в такой ситуации пациент, казалось бы, теряет контроль над своей судь­бой, что влечет за собой отказ от совершения личного выбора: теперь дей­ствует уже не сам человек, а, словами Лосева, «рок, безличная, слепая судьба, в руках которой человеческая личность оказывается только меха­ническим орудием»16.


С.Ю. Шевченко, С.В. Лаврентьева. Биоэтика и философия культуры…

63

Подобный расклад сил Лосев обозначает как «разрушение индивидуаль­ности главного героя». «Для трагедии необходимо то или иное надындивиду­альное, т.е. общее начало, которое действует закономерно, а не случайно, и в результате этой закономерности, т.е. в результате своего необходимого и неотвратимого развития, разрушает ту или иную индивидуальность…»17

Это, а также и наследственный характер болезни, который помимо воли пациента вписывает его в сеть кровно-родственных связей, усугубляет де­индивидуализацию пациента. И как раз в преодолении таких проблем, как нам кажется, и может быть полезно привлечение инструментария драмати­ческого нарратива.

Сценарии геномной медицины могут предоставить пациентам дополни­тельную нарративную платформу, необходимую для рефлексии своего со­стояния и принятия необходимых решений. Опора на уже сложившиеся нарративы может оказаться полезной для того, чтобы донести соответству­ющую информацию до родственников, отрефлексировать ситуацию и по­нять, каковы должны быть следующие шаги в отношении собственного здо­ровья, возможного лечения. Кроме того, такая практика может дать выход пациенту из описанной выше ловушки бездействия. Осмысливая ситуа­цию в качестве зрителя, пациент может увидеть пространство для принятия решений.

Мы уже упоминали о дидактической функции драм ДНК, и, на наш взгляд, наилучшим образом мы можем раскрыть его через концепцию ди­дактического театра Бертольта Брехта. Она заключалась в том, что актеры должны находиться в постоянном взаимодействии со зрителем и актуализи­ровать свое повествование, ориентируясь на публику в зале. Театр в первую очередь должен представить опыт разрешения какой-либо жизненной про­блемы. Поставив себя на место каждого персонажа, зритель сможет более полно ее воспринять18.

Воспринимая информацию через терминологию, близкую своему жиз­ненному миру, пациент включает сами собой разумеющиеся для врача знания, в подходящей для формирования собственного свя́зного понимания форме. Благодаря подобной подаче, пациент осваивает новое для него социальное окружение, подобно тому как «чужак» в понимании Шюца осваивает новый для него культурный опыт, проверяя его каждый раз своим опытом.

Но речь идет не только о понимании и корректной передаче знаний. Та­кже важно понимать и психологическое состояние пациента. Психологиче­ские ловушки, подобные описанным выше, замалчивание проблем, чувство тревожности и фрустрации конфликтуют с формированием у пациента адекватного представления о своей болезни и со способностью принимать решения в своих интересах. Дидактические функции драматизации способ­ствуют разрешению подобных проблем. В «драмах ДНК» становится возмо­жен «нетрагический герой» – это понятие из «Происхождения немецкой ба­рочной драмы» Вальтера Беньямина приложимо и к эпическому театру Брехта, и к драматическим сюжетам из книги Ротенберг и Буш. В обоих случаях происходит смещение фокуса с проявлений характера героя, столк­нувшегося с вызовами судьбы, на социальные взаимодействия19. В результате


64

Мораль, политика, общество

возникает то, что В. Беньямин, много писавший о театре Брехта, называет ненапряженной позицией зрителя, делающей возможной извлечение урока из драмы20. При этом для ее представления используется «нелитературный, но и не натуралистический язык»21. В «драме ДНК» в центре внимания ока­зываются конкретные ситуации и те возможности свободного выбора или действия, которые сможет реализовать пациент. В этом отношении функции драматических сюжетов могут оказаться шире простого задания общего ба­гажа знаний, необходимого для коммуникации врача и пациента.

2.1.5 Между отстраненностью и сопереживанием

Между отстраненностью и сопереживанием

«Драмы ДНК» способны облегчить коммуникацию врача-генетика и па­циента двояким образом. Во-первых, благодаря ссылкам на те или иные сценарии (может быть, дополненные пациентом или врачом), когда доста­точно простого указания вроде «моя ситуация схожа с ситуацией персонажа X, только имеет следующие особенности». Также ключевую роль здесь иг­рают и те элементы «драм ДНК», которые соответствуют идее дидактиче­ского театра, – отстраненность, отсутствие глубокого сопереживания героям драматических сюжетов. Они позволяют избежать приписывания пациен­том самому себе заданной в сюжете «социальной роли», навязывания опре­деленного стереотипа действия.

При применении данной практики врач выступает уже не просто источ­ником информации, он погружает пациента в пространство решений, где па­циент сможет более полно увидеть ситуацию со стороны, но будет не просто пассивным зрителем, а через доступ к экспертному знанию врача будет управлять своей жизнью. Здесь он подобен режиссеру брехтовского театра, целью которого является не только показ, но и вовлечение зрителя в процесс драматического действа.

При этом важно учитывать, что, в отличие от традиционного нарратив­ного подхода в медицине, драматизация не направлена на проговаривание пациентом личностного опыта страдания. Драматизация во многом предва­ряет опыт переживания генетического диагноза и предлагает рамки как для действий пациента в клинике, так и для коммуникативных взаимодействий за ее пределами. Первые снижают тяжесть такого переживания через отри­цание предопределенности в рамках осуществления выбора и принятия ре­шений, вторые – через демонстрацию путей преодоления тягостного молча­ния о наследственном диагнозе в кругу семьи.

Кроме того, залогом исполнения драматическими сюжетами функций, подобных тем, что были заложены и в дидактическом театре, является на­хождение баланса между сопереживанием, полной расслабленностью и от­страненностью. Абсолютное превалирование последней может привести к неспособности усмотреть в драматических сюжетах моделей для соб­ственного поведения. Иначе говоря, пациент или его родственники могут оказаться неспособны соотнести себя с героями драм, или, выражаясь язы­ком аналитической философии, «осуществить референцию». Ведь самоосо­знание от первого лица и знания о себе от третьего лица несводимы друг


С.Ю. Шевченко, С.В. Лаврентьева. Биоэтика и философия культуры…

65

другу. Вот как описывает такую ситуацию американский специалист в обла­сти семантики Гектор-Нери Кастаньеда в своем анализе смысла предложе­ния «Герой войны знает, что он сам болен». Представим, что Джон – знаме­нитый герой одной из недавних войн, о котором написано много книг. После автомобильной катастрофы он утрачивает память о своем прошлом. Очнувшись в больничной палате, он осознает, что болен. Находясь на лече­нии, он читает книги об этом герое войны (т.е. о себе самом). Тем не менее он не осознает, что человек, чей боевой путь книга раскрывает перед ним в таких подробностях, – это он сам22.

Такая ошибка в референции возможна и без потери памяти. Большин­ство курильщиков знают, что их привычка повышает риск развития рака легких в десятки раз. Однако они не соотносят это знание со своим «фено­менальным миром», не извлекают из него урок. Только художественный характер нарратива позволяет зрителю или читателю в полной мере соот­нести себя с его героем. Именно поэтому в последних главах книги Ротен­берг и Буш обращаются к опыту театральных постановок художествен­ных, а не сугубо дидактических «драм ДНК».

2.1.6 «Драма ДНК» на сцене

«Драма ДНК» на сцене

В последние годы драматизация генетической медицины имеет место не только в чисто медицинской сфере. После завершения проекта «Геном человека» в 2003 году мировое сообщество наряду с вдохновляющими пер­спективами результатов исследования также искало ответ на вопрос о том, как подобные знания повлияют на судьбу человечества. В эти годы появи­лось несколько значимых пьес, действие которых соприкасается со сферами геномной медицины, – пьес, созданных не только для узкого медицинского круга специалистов и пациентов, а также и для широкой публики. Приведем пример нескольких из них, чтобы дать представление о том, какие темы наиболее привлекли внимание общественности.

Пьеса Кассандры Медли «Относительность» (начало 2000-х) рассказы­вает о рисках использования генетической науки как инструмента в утвер­ждении расового превосходства. «Люси» Дэмиена Аткинса (2009), «Отвле­ченные» Лизы Лумер (2009) обращаются к проблемам родителей, которые ищут причины состояния их детей (речь идет о аутизме и СДВГ соответ­ственно) в «дурной» наследственности и в итоге сталкиваются с неспособ­ностью современной медицины к полному объяснению и контролю этих расстройств. «Правильное яйцо» Дороти Фортенберри исследует сложные этические проблемы, возникающие при использовании пренатальной гене­тической диагностики биполярного расстройства с целью предотвращения наследственной передачи заболевания23.

Театр, таким образом, все так же стремится показать и общую картину, представляя, как последние открытия в генетике могут повлиять на судьбу человечества в целом, и также заставляет более внимательно вглядеться и в жизни конкретных людей, столкнувшихся с генетическими заболевания­ми. Такие театральные представления могут оказаться своего рода практикой


66

Мораль, политика, общество

по приспособлению общества к последствиям генетических исследований и помогать людям проговаривать сложные проблемы, которые возникают в ходе процесса уточнения диагноза генетического заболевания и его лечения.

Итак, мы показали, что драматизация имеет предпосылки, чтобы высту­пить одним из методов решения коммуникационных проблем в генетиче­ской консультации. При этом она отличается от более привычных методов биоэтики, которые предполагают многостороннее экспертное рассмотрение и ориентируются на нормативность рациональной коммуникации в духе Хабермаса.

Коммуникация между врачом-генетиком и его пациентом не сводится к простому трансферу знания. Большую роль здесь играют различные факто­ры, сопутствующие коммуникации, – факторы, которые относятся и к психо­логическим переживаниям пациента, и к его текущей индивидуальной си­туации. Указав на сходство с концепцией «чужака» у Шюца, мы смогли обозначить проблемы, с которыми сталкивается пациент, которому необхо­димо сформировать свой язык перевода чуждой ему медицинской термино­логии и инструменты приспособления для того, чтобы он смог начать дей­ствовать в собственных интересах. Термин «тезуарус», предложенный Вл.А. и Вал.А. Луковыми в рамках философии культуры и предполагающий упо­рядочения знания в соответствии с его релевантностью для субъекта, как нельзя лучше описывает желаемый результат взаимодействия врача и паци­ента в рамках генетического консультирования.

Вспомнив примеры (театр абсурда, Пиранделло), когда театр был сред­ством для иллюстрации тезаурусов, мы можем говорить о возможности со­здания ориентационного комплекса через практику драматизации. Здесь немаловажную роль играет дидактическая функция драматизации. Драмы ДНК, продолжая традиции дидактического театра, заложенные Брехтом, помогают пациенту принять отвлеченную позицию и увидеть ситуацию со стороны. Это происходит, когда пациент может поставить себя на место персонажа. Благодаря возможности такого отстраненного сопереживания и запускается процесс поиска вариантов возможного будущего и решений, связанных с процессом лечения, и пациент избегает ловушки бездействия. То есть пациент получает своего рода ориентационный комплекс, который позволяет ему действовать в новой для него ситуации.

И именно эта черта драмы ДНК облегчает коммуникацию врача и паци­ента, позволяя с большей легкостью говорить о возможных рисках. Врач получает способ не просто транслировать свое знание о заболевании, но та­кже предлагает различные способы преодоления проблем, связанных с се­мейными взаимоотношениями и решениями, касающимися дальнейших ис­следований и лечения генетического заболевания. Работа с одним и тем же сценарием также упрощает коммуникацию, сводя долгие объяснения к ссыл­кам на те или иные сюжеты.

Также драмы ДНК, представленные широкой публике, могут помочь людям и семьям, столкнувшимся с подобным диагнозом, обрести свой голос и обратить внимание на проблемные моменты в доступной для боль­шинства форме.

2.1.7 Список литературы

С.Ю. Шевченко, С.В. Лаврентьева. Биоэтика и философия культуры…

67

Список литературы

Аналитическая философия / Под ред. М.В. Лебедева, А.З. Черняка. М.: РУДН, 2004. 740 с.

Ахутин А.В. Театр теории // Ахутин А.В. Поворотные времена. Статьи и наброски. 1975‒2003. СПб.: Наука, 2005. С. 194‒217.

Вицисла Э. Беньямин и Брехт – история дружбы / Пер. с нем. под ред. С. Ромашко. М.: Грюндриссе, 2017. 456 с.

Гофман И. Анализ фреймов: Эссе об организации повседневного опыта / Пер. с англ. Р.Е. Бумагина, Ю.А. Данилова, А.Д. Ковалева, О.А. Оберемко. М.: ИС РАН, 2003. 752 с.

Джакупова С. К реконструкции понятия коммуникации в социологии Ю. Хабермаса: метатеоретические основания // Социологическое обозрение. 2009. № 3. C. 84‒91.

Лосев А.Ф. Гомер. 2-е изд., испр. М.: Молодая гвардия, 2006. 400 c.

Лосев А.Ф. История античной эстетики. Т. 1. М.: АСТ, 2000. 624 c.

Луков Вал.А., Луков Вл.А. Тезаурусы. Субъектная организация гуманитарного знания. М: Изд-во Национального института бизнеса, 2008. 784 с.

Смирнов А.В. Сознание. Логика. Язык. Культура. Смысл. М.: Языки славянской культуры, 2015. 712 c.

Тищенко П.Д. На гранях жизни и смерти: философские исследования оснований био­этики. СПб.: Мiръ, 2011. 331 c.

Шюц А. Чужак: социально-психологический очерк // Шюц А. Избранное: Мир, светящийся смыслом / Пер. с нем. и англ. В.Г. Николаев, С.В. Ромашко, Н.М. Смирнова. М.: РОСПЭН, 2004. С. 533‒549.

Alexander J. Habermas and critical theory: beyond the Marxian dilemma? // Communicative action / Ed. by A. Honneth and H. Joas. Cambridge: Polity Press, 1991. P. 49‒73.

Atkinson P., Featherstone K., Gregory M. Kinscapes, timescapes and genescapes: families living with genetic risk // Sociol Health Illn. 2013. No. 35(8). P. 1227‒1241.

Habermas J. Was heisst Universalpragmatik? // Sprachpragmatik und Philosophie / Hrsg. von K.-O. Apel. Berlin: Suhrkamp, 1976. S. 255‒256.

Hinck W. Die Dramaturgie des späten Brecht. Göttingen: Vandenhoeck & Ruprecht, 1959. 177 S.

Hoffman A., Utley B., Ciccarone D. Improving medical student communication skills through improvisational theatre // Medical education. 2008. Vol. 42(5). P. 537‒538.

Rothenberg K.H., Bush L.W. Drama DNA. Oxford: Oxford University Press, 2014. 247 p.

Bioethics and philosophy of culture:
“didactic theate” in medical genetics
*

Sergei Yu. Shevchenko

Institute of Philosophy, Russian Academy of Sciences. 12/1 Goncharnaya Str., Moscow, 109240, Russian Federation; e-mail: simurg87@list.ru

Sofya V. Lavrentyeva

Institute of Philosophy, Russian Academy of Sciences. 12/1 Goncharnaya Str., Moscow, 109240, Russian Federation; e-mail: sonnig89@gmail.com

The purpose of this article is to present an analysis of “dramatization” practices in the context of genomic medicine. Bioethics is a communicative platform, that assumes


68

Мораль, политика, общество

the development of new phenomena related to the development of technologies through the analysis of specific cases, focusing on the normative nature of rational communica­tion. This approach is close to Habermas’ theory of communicative competence. But in a situation of genetic counseling such standardization may not work for the patient’s benefit. In this article, we analyze the practice of dramatization as a tool to solve this problem. Knowledge about a hereditary diagnosis significantly affects a person’s under­standing of fate. Patients with a genetic diagnosis may find themselves in a situation sim­ilar to that of a hero in a “tragedy of fate”. Like this hero, a patient with a diagnosis of a genetic disease feels herself subject to the power of impersonal forces and can fall into a trap of inaction. In this situation, the patient needs to build her own orientation com­plex. When a doctor and a patient get acquainted with the same specially prepared dra­matic scripts, the patient can receive the tools to reflect on her condition and make the necessary decisions. We liken the methods of dramatization in medical practice to the methods of a didactic theater that ensure the interaction between the audience and whatever is happening on the stage as well as engage the audience in a discussion of what they see. Because of this orientation on interaction and through involvement in the pro­cess of thinking about possible solutions and problems associated with the disease and treatment, patients can avoid the situation of “tragedy of fate” and turn their attitude to­wards genetic risks from viewing them as fate to circumstances of social interaction. The solution of this kind of communicative problems is significant in medical genetics. It can help people overcome the difficulties in a relationship with blood and other rela­tives, and apply modern clinical and research practices more widely. Considering the practice of dramatization in this way, we outline the movement from the bioethical context of this practice to its analysis in the framework of the philosophy of culture. In the end, we present examples of several genetic dramas staged for wide audiences as an example of the development of dramatization practices outside the medical field.

Keywords: bioethics, dramatization, genomic medicine, didactic theater, communication in medicine, communicative competence

For citation: Shevchenko, S.Yu & Lavrentyeva S.V. “Bioetika i filosofiya kul’tury: ‘di­dakticheskii teatr’ v meditsinskoi genetike” [Bioethics and philosophy of culture: “didac­tic theater” in medical genetics], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2019, Vol. 12, No. 4, pp. 56‒69. (In Russian)

2.1.8 References

References

Akhutin, A.V. “Teatr teorii” [Theater of theory], in: A.V. Akhutin, Povorotnyye vremena. Stat’i I nabroski. 1975‒2003 [Turning times. Articles and sketches. 1975‒2003]. St. Petersburg: Nauka Publ., 2005, pp. 194‒217. (In Russian)

Alexander, J. “Habermas and critical theory: beyond the Marxian dilemma?”, Communicative action, ed. by A. Honneth and H. Joas. Cambridge: Polity Press, 1991, pp. 49‒73.

Atkinson, P., Featherstone, K. & Gregory, M. “Kinscapes, timescapes and genescapes: families living with genetic risk”, Sociol Health Illn, 2013, No. 35(8), pp. 1227‒1241.

Dzhakupova, S. “K rekonstruktsii ponyatiya kommunikatsii v sotsiologii Yu. Habermasa: meta­teoreticheskiye osnovaniya” [Towards a reconstruction of the concept of communication in sociology of J. Habermas], Sotsiologicheskoye obozreniye [Sociological Review], 2009, No. 3, pp. 84‒91. (In Russian)

Goffman, I. Analiz freymov: Esse ob organizatsii povsednevnogo opyta [Frame Analysis: An Essay on the Organization of Experience], trans. by R.E. Bumagina, Yu.A. Danilova, A.D. Kovaleva and O.A. Oberemko. Moscow: IS RAS Publ., 2003. 752 pp. (In Russian)

Habermas, J. “Was it a universalpragmatic?”, Sprachpragmatik und Philosophie, hrsg. von K.-O. Apel. Berlin: Suhrkamp, 1976, S. 255‒256.

Hinck, W. Die Dramaturgie des späten Brecht. Göttingen: Vandenhoeck & Ruprecht, 1959. 177 S.

С.Ю. Шевченко, С.В. Лаврентьева. Биоэтика и философия культуры…

69

Hoffman, A., Utley, B., & Ciccarone, D. “Improving medical student communication skills through improvisational theatre”, Medical education, 2008, Vol. 42(5), pp. 537‒538.

Lebedeva, M.V. & Chernyak, A.Z. (eds.) Analiticheskaya filosofiya [Analytical Philosophy]. Moscow: RUDN University Publ., 2004. 740 pp. (In Russian)

Losev, A.F. Homer, 2nd ed. Moscow: Molodaya gvardiya Publ., 2006. 400 pp. (In Russian)

Losev, A.F. Istoriya antichnoy estetiki [The history of ancient aesthetics], Vol. 1. Moscow: AST Publ., 2000. 624 pp. (In Russian)

Lukov, Val.A. & Lukov, Vl.A. Tezaurusy. Subyektnaya organizatsiya gumanitarnogo znaniya [Thesauruses. The subject organization of humanitarian knowledge]. Moscow: Open Insti­tute of Business Publ., 2008. 784 pp. (In Russian)

Rothenberg, K.H. & Bush, L.W. The Drama of DNA: Narrative Genomics. Oxford: Oxford University Press, 2014. 247 pp.

Schütz, A. “Chuzhak: sotsial’no-psikhologicheskiy ocherk” [Stranger: a socio-psychological essay], in: A. Schütz, Izbrannoe: Mir, svetyashchiisya smyslom [Collected Papers: A world that shines with meaning], trans. by V.G. Nikolaev, S.V. Romashko and N.M. Smirnova. Moscow: ROSPEN Publ., 2004, pp. 533‒549. (In Russian)

Smirnov, A.V. Soznaniye. Logika. YAzyk. Kul’tura. Smysl [Consciousness. Logics. Language. Culture. Meaning]. Moscow: LRC Publ., 2015. 712 pp. (In Russian)

Tishchenko, P.D. Na granyakh zhizni i smerti. Filosofskie issledovaniya osnovanii bioetiki [On the Brink of Life and Death. Philosophical Studies of the Foundations of Bioethics]. St. Petersburg: Mir Publ., 2011. 331 pp. (In Russian)

Vicisla, E. Bendzhamin i Brekht – istoriya druzhby [Benjamin and Brecht – the story of friendship with him], trans. from German, ed. by S. Romashko. Moscow: Gryundrisse Publ., 2017. 456 pp. (In Russian)

Философский журнал

2019. Т. 12. 4. С. 70–84

УДК 17.023.36

The Philosophy Journal

2019, Vol. 12, No. 4, pp. 7084

DOI 10.21146/2072-0726-2019-12-4-70-84

Е.Н. Блинов, И.А. Савченко

2.2 Бруно Латур против климатического скептицизма: миссия ученого и кризис политических учреждений

Бруно Латур против климатического скептицизма: миссия ученого и кризис политических учреждений*

Блинов Евгений Николаевич – доктор философии (Phd), ассоциированный научный сотрудник лаборатории ERRAPHIS. Университет Тулузы 2. France, F-31058, Toulouse Cedex 09, 5 allées Machado; e-mail: moderator1979@hotmail.com

Савченко Илья Андреевич – исследователь Межрегиональной общественной организации «Рус­ское общество истории и философии науки». Российская Федерация, 105062, г. Москва, пер. Ля­лин, д. 1/36, стр. 2, ком. 2; e-mail: axon69@yandex.ru

В статье рассматриваются основания проекта Бруно Латура по построению новой формы коллективности, в которой человеческие и нечеловеческие акторы смогут сосуществовать на равных основаниях. Адекватное инкорпорирование нечеловече­ских акторов в коммуникацию становится возможным при условии, что их «пред­ставительством» занимается научное сообщество, чья миссия состоит в создании «артикуляционных аппаратов», позволяющих установить адекватное взаимодей­ствие с человеческими акторами. Успешная реализация этого проекта позволит от­казаться от парадигмы модерна, основанной на дуализме объекта и субъекта, мира вещей и социальной реальности. Отказ от дуализма модерна обеспечивает развитие сетей, определяющих условия возможности создания демократии, учредителем ко­торой станет глобальный коллектив гетерогенных акторов. Развитие подобного проекта затрудняется скепсисом глобальных обскурантистских политических элит, препятствующим преодолению глобальных экологических, эпидемических и соци­альных кризисов в эпоху антропоцена. Ввиду этого ставится вопрос о статусе осно­ванного Латуром критического проекта социологии науки и его использовании идеологией климатического скептицизма, нацеленного на дискредитацию научных учреждений, а следовательно, осложняющего отношения между научным сообще­ством и политическими элитами. Преодоление сложившегося кризиса видится в синтезе социологии науки и политической философии французского республика­низма. Построенная на таком синтезе концепция политической экологии должна стать идейным основанием нового общественного договора для будущего глобаль­ного коллектива.

Ключевые слова: политики природы, модерн, акторно-сетевая теория, политическая экология, антропоцен, климатический скептицизм, социология науки, Бруно Латур


Е.Н. Блинов, И.А. Савченко. Бруно Латур против климатического скептицизма…

71

Для цитирования: Блинов Е.Н., Савченко И.А. Бруно Латур против климатического скептицизма: миссия ученого и кризис политических учреждений // Философский журнал / Philosophy Journal. 2019. Т. 12. № 4. С. 7084.

2.2.1 Лягушки с принципами, или Кто боится глобального потепления?

Лягушки с принципами, или Кто боится глобального потепления?

Антагонист главного героя классического русского романа язвительно отме­чал, что новое поколение «верит» в лягушек и не верит в принципы. «Мате­риализм, который вы проповедуете, – напоминал молодым нигилистам этот романтический денди, – был уже не раз в ходу и всегда оказывался несостоя­тельным»1. Социолингвистическим маркером конфликта поколений, как за­метит позднее Бахтин, станет само произношение слова «принципы», которое Павел Петрович Кирсанов, как представитель «барской помещичьей культу­ры 20‒30-х гг.», произносил мягко и на французский манер («принси́п»), то­гда как Базаров, как выходец из «мира разночинной интеллигенции 50-х, где задавали тон семинаристы и медики», твердо и с ударением на первый слог («прынцип»)2. В русском языке второй половины XIX в., констатирует автор «Слова в романе», победил «разночинный» вариант. Что, впрочем, не сделало менее острым ни конфликт отцов и детей, ни противостояние идеалистиче­ских «принси́пов» с материалистическими принципами. А самое главное – не решило вопрос о том, что полезнее для общества.

Любитель классической русской литературы Бруно Латур, назвавший одну из своих ранних книг в честь эпопеи Толстого3 и даже иронически оправдывавший собственное многословие отсылкой к русским романам, как ему казалось, смог найти способ примирить враждующие стороны для вящей пользы bien public. Если отказаться от противопоставления «мира вещей» и «социальной реальности», то «веру» в лягушек вполне можно совместить с верой в принципы построения общества, организованного наилучшим об­разом. То есть помочь ученым и политикам прийти к общему пониманию принципов, необходимых для создания нового политического сообщества, ко­торое он называет «коллективом». В этом коллективе лягушки, а вместе с ними все нечеловеческие акторы, смогут послужить обществу при посред­ничестве ученых, которые, проанализировав их «привычки», смогут прийти к выводу о том, что представляют собой их «сущности». В «Политиках приро­ды» Латур упоминает случай, когда ученые-герпетологи объясняли повадки земноводных в период размножения строителям дорог, которые были вынуж­дены прокладывать дорогие тоннели во избежание инцидентов с выползаю­щими на трассу жабами, в результате чего «лобовой конфликт земноводных с автодорогами принял другую форму»4. В определенном смысле, считает Ла­тур, ученые выступили в качестве «официальных представителей» лягушек в объединенной ассамблее людей и нечеловеческих существ, созванной для решения проблем коллектива. А поскольку речь идет не о волшебной сказке, в которой лягушки «разговаривают человеческими голосами», то именно уче­ные должны взять на себя миссию по созданию «артикуляционных аппара­тов» нечеловеческих существ. Мы еще вернемся к социальной функции ученых


72

Мораль, политика, общество

на этом примере, а пока попробуем понять, в чем, с точки зрения Латура, за­ключается сам конфликт и каковы возможные способы его разрешения.

Если воспользоваться латурианским определением модерна, то упомяну­тый конфликт «материализма» и «идеализма» («реализма» и «конструктивиз­ма», а далее по списку), имплицитно заложен в самой идее модернизации. О тургеневских антагонистах он вполне мог бы сказать, что и Павел Петро­вич Кирсанов, и Базаров правы по-своему (и по-своему несчастны), так как оба являются представителями идеологии модернизации, а дуализм матери­альности вещей и «социальной репрезентации» политических учреждений будет возникать в той или иной форме снова и снова. Разве не обнаруживаем мы следы метафизического, религиозного, популистского, одним словом – реакционного и обскурантистского поворота в современном обществе?

В своей последней работе «Где приземлиться?», опубликованной в 2017 г., Латур рисует почти апокалиптическую картину зашедшей в ту­пик глобализации, резко контрастирующую с оптимистическим тоном «По­литик природы». Несмотря на установленные факты, свидетельствующие о глобальном потеплении, элиты умышленно поддерживают скептические настроения относительно изменений климата: «Обскурантистские элиты должны были принять угрозу всерьез, должны были прийти к выводу, что это угрожает их доминированию; они должны были упразднить идеологию планеты, общей для всех; понять, что подобный отказ ни в коем случае нельзя придавать огласке; поэтому необходимо вычеркнуть научные знания, проясняющие причины этого процесса, и действовать максимально скрыт­но. И все это на протяжении последних тридцати – сорока лет»5.

Климатический скептицизм – вот настоящий враг, говорит Латур в лек­циях, многочисленных интервью и книгах 2010-х гг. «Философ постправ­ды, – не без злорадства отмечала американская пресса, – выступил в под­держку науки»6. Но не предоставил ли он сам, разрабатывая на протяжении десятилетий критическую социологию науки7, инструменты, при помощи которых этот «климатический скептицизм» стал идеологией «обскурантист­ских элит»? Ведь именно гиперболизированный критицизм позволяет отри­цать одновременно «лягушек» (реальность глобального потепления) и «прин­си́пы» (демократию и императив социальной справедливости)?

Эта проблема, похоже, не дает ему покоя. Уже в 2004 г. Латур задается вопросом, почему критика стала «выдыхаться» или «сбавлять обороты»: «Было ли ошибкой с моей стороны принять участие в становлении области исследований, которая известна как социология науки [science studies]? До­статочно ли сказать, что мы имели в виду совсем не то, когда мы это говори­ли? Почему я не могу без запинки произнести: глобальное потепление – это факт, хотите вы этого или нет?»8

Целью настоящей статьи не является анализ новейших публицистиче­ских клише вроде «постправды», из которого с необходимостью следуют


Е.Н. Блинов, И.А. Савченко. Бруно Латур против климатического скептицизма…

73

нравоучительные выводы об участи раскаявшихся «постмодернистов»9. Мы, как и Латур, хотим понять, по какой причине критический проект со­циологии науки не просто «выдохся» или «сбавил обороты», а был, как утверждает он сам, использован для ограничения свободы научного выска­зывания и еще больше осложнил отношения между научным сообществом и политическими учреждениями современного общества. Ключевым вопро­сом будет не сакраментальное «Верите ли вы в реальность?»10, которым принято осаживать «релятивистов» и скептиков, а скорее: можем ли мы по-прежнему «верить в политические учреждения»11?

2.2.2 Политики природы: ученые как официальные представители «нечеловеческих существ»

Политики природы: ученые как официальные представители «нечеловеческих существ»

Чтобы ответить на этот вопрос, обратимся к работе Латура «Политики природы», которая представляет собой первую попытку теоретического синтеза социологии науки и политической философии французского рес­публиканизма. В девяностые годы деятельность Латура ассоциировалась, в первую очередь, с программой aкторно-сетевой теории (ACT) и критикой дуалистической идеологии модерна. Тогда он утверждал, что современные способы обработки информации позволяют вернуться к проекту ассоциа­низма, который был технически неосуществим в XVIII в., называя принцип построения сетей «Машиной Юма» или «Юма-Кондильяка»12. Вводя поня­тие актора (который понимается как человек, группа людей, животных, вирусов или природных явлений) как самостоятельного существа, вступа­ющего в разнообразные взаимодействия с другими акторами, мы, по опре­делению Латура, встаем на позицию «крайнего номинализма», недостатки которого можно компенсировать, выстраивая «гетерогенные сети», состоя­щие как из людей, так и нечеловеческих существ13. Но на подобную гибри­дизацию наложен запрет, который Латур объясняет негласным принципом, лежащим в основании «конституции модерна»14. Она подразумевает разрыв между «миром вещей», в котором властвуют ученые, и «общества», в кото­ром преобладают человеческие мнения. Сосуществование двух миров при­водит к самому жесткому дуализму, так как мы не понимаем, как воздей­ствуют друг на друга «вещи» материального мира и учреждения мира социального. Но их взаимодействие неизбежно: именно в этом смысле «мы


74

Мораль, политика, общество

никогда не были людьми модерна»15, т.е. вынуждены были изменять учре­ждения в соответствии с прогрессом наших знаний об устройстве матери­ального мира16.

Но даже если это препятствие будет устранено, остается открытым во­прос: каким образом эти «гетерогенные сети» соотносятся с привычными для нас политическими учреждениями (от городских советов до государ­ства) и не должны ли они прийти им на смену? Ведь еще в начале девяно­стых Латур категорично заявлял, что, с точки зрения АСТ, «буквально нет ничего, кроме сетей, ничего между ними – или, используя метафору из ис­тории физики, нет никакого эфира, в который сети были бы погружены»17. При этом он признавал, что это «самый неочевидный момент АСТ» и что это делает ее «редукционистской» и «релятивистской» теорией. Но если «нет ничего, кроме сетей», путь даже гетерогенных, не оказываемся ли мы снова в ситуации дуализма между ними и «старыми» политическими учре­ждениями? Ведь мы по-прежнему живем в различных сетях и во вполне устойчивых государствах-нациях, основанных на республиканских принци­пах политического модерна. Их недостаточно объявить Старым порядком, ведь это приведет к формированию нового дуализма между модерными учреждениями и немодерными «гетерогенными сетями» с непонятным по­литическим и юридическим статусом. Роль ученых в этом процессе будет не менее двусмысленной, чем в рамках конституции модерна, когда они объясняли всё и в то же время ни на что не влияли непосредственным обра­зом. В этом нарождающемся дуализме, на наш взгляд, состоит главная уяз­вимость теории Латура, вполне осознаваемая ее автором, которая станет предметом рефлексии в его поздних сочинениях.

В «Политиках природы» Латур отвечает на этот вопрос одновременно утвердительно и отрицательно: сети придут на смену устаревшим репрезен­тативным моделям, но, в определенном смысле, они впервые сделают демо­кратию возможной. Именно потому, что теперь в процедурах демократиче­ского обсуждения смогут участвовать ученые: подзаголовком «Политик природы» является вопрос «как привить наукам демократию?». Но кроме сетей есть что-то еще, а именно своего рода глобальная сеть, которую Латур называет «коллективом». Как ни парадоксально, образцом этого немодерного коллектива будущего Латур объявляет… Французскую республику, которую принято считать архетипом политического модерна. Ведь именно Первая рес­публика впервые поставила цель привести политические учреждения в пол­ное соответствие с «естественными законами».

Так называемая Конституция модерна является для Латура философ­ской фикцией, которая обосновывает дихотомию мира вещей и социальной


Е.Н. Блинов, И.А. Савченко. Бруно Латур против климатического скептицизма…

75

реальности. Она не соответствует какому-то конкретному правовому доку­менту (даже в виде «фикции» общественного договора18), поэтому не мо­жет быть легитимной. В ее современном виде, считает Латур, она являет­ся не чем иным, как очередной версией платоновского мифа о Пещере: мир теней, который соответствует области человеческих «мнений», и мир «реаль­ных объектов». Но поскольку речь идет не просто о философской, а о полити­ческой фикции, два мира в примере Латура превращаются в две «палаты» некой Генеральной ассамблеи, причем мир «вещей» оказывается высшей па­латой, а та, что является площадкой для бесконечных человеческих споров – низшей. Принципиальная разница между ними состоит в том, что в высшей палате помещаются безмолвные вещи, сущность которых недоступна людям и те вынуждены довольствоваться «представлениями» и «фантазиями». Как и в классическом платоновском мифе, формируется группа избранных, спо­собных перемещаться из высшей палаты в низшую, чтобы просветить «томя­щихся в заточении рабов». Они наделены уникальным талантом понимать язык безмолвных вещей, поэтому «эти немногие избранные располагают са­мыми невероятными политическими возможностями из когда-либо изобре­тенных, а именно: заставить заговорить безмолвный мир, глаголить исти­ну, не встречая возражений, положить конец нескончаемым прениям за счет непререкаемого авторитета, которым их наделили сами вещи»19.

Вопрос Латура сводится к кантовскому quid juris – по какому праву эти «избранные» наделяются властью говорить от имени вещей и, самое глав­ное, почему эта власть должна быть в буквальном смысле «непререкаемой»? Противоположная крайность, т.е. возведение «социальных репрезентаций природы» в статус единственно законной ассамблеи, не решает проблему: вещи «упрямы» и в качестве нечеловеческих акторов будут постоянно нару­шать наши «представления» о них, провоцируя эпидемические и экологиче­ские кризисы.

Решение, которое предлагает Латур, состоит в упразднении двухпалат­ной системы, которую он уподобляет французским Генеральным штатам при Старом порядке, когда представители каждого сословия заседали в от­дельных помещениях, обращаясь не друг к другу, а к королю, политическое «тело» которого было объединяющим трансцендентным принципом. Люди и вещи, а точнее – человеческие и нечеловеческие акторы, должны, подобно делегатам от трех сословий в 1789 г., произнести «клятву в зале для игры в мяч», т.е. учредить единую ассамблею и провозгласить Республику. Что сделает невозможным для группы «избранных» апелляцию к непререкае­мым законам «единой природы» и заставит их принимать участие в дебатах наравне со всеми.

В чем отличие этого нового республиканского коллектива, состоящего из человеческих и нечеловеческих акторов, от дуалистической монархии Старого порядка? Он является «коллективом, находящимся в процессе экс­пансии: поэтому свойства человеческих и нечеловеческих существ, из ко­торых он состоит, ничем не гарантированы»20. При Старом порядке эти избранные всегда могли обратиться к единой природе, гарантировавшей


76

Мораль, политика, общество

устойчивую «сущность» объектов. Именно фиксируя раз и навсегда эту «сущность» [essence], мы делаем их «вещами» [choses] и противопостав­ляем людям, т.е. вовлекаем в порочный круг психофизического дуализма, который в свою очередь генерирует целую серию дуализмов: между объ­ектом и субъектом, первичными и вторичными качествами, фактами и цен­ностями, Природой и обществом, Наукой и мнениями, вещами и словами, окружающей средой и человеком.

Практическая опасность подобного противопоставления заключается в существенном снижении скорости и качества реакции учреждений на вне­запные изменения свойств этих «сущностей», которые рано или поздно уста­навливаются науками. Латур приводит пример асбеста, который считался «идеальным материалом», пока не было достоверно установлено его влия­ние на здоровье человека, для чего потребовались десятки судебных процес­сов и независимых исследований. «Вещи» в терминологии Латура имеют раз и навсегда установленную сущность, а «непререкаемость» научного автори­тета существенно затрудняет процесс пересмотра их свойств и принятия правильных решений. Не говоря уже о том, что ученые, подобно генералам, всегда «готовятся к прошедшим войнам» и защищают свои теории, снижая скорость реакции учреждений, которая критически важна в ситуации эпиде­мических или экологических кризисов, когда мы имеем дело с неким прин­ципиально новым актором, «сущность» которого еще не установлена.

Если коллектив с самого начала исходит из того, что «нечеловеческие акторы» могут в будущем вести себя непредсказуемым образом, это суще­ственно повышает эффективность его реакции в кризисных ситуациях. Но для этого, считает Латур, их следует перестать считать «вещами» с раз и навсегда установленной «сущностью», а превратить в акторы или актан­ты21, которые можно поместить в те самые гетерогенные сети, чтобы затем отслеживать их «поведение». В чем тогда состоит «общественно полезная» деятельность ученых, которая при Старом порядке столь высокопарно име­новалась их «миссией»? А самое главное, в рамках латурианской аналогии с республикой, каким официальным статусом они будут наделены?

Ученые или, как называет их Латур, «белые халаты» больше не говорят от имени безмолвных вещей, а скорее конструируют некое подобие «ар­тикуляционных аппаратов», т.е. сообщают им «дар речи». В политическом смысле они становятся «официальными представителями» [port-parole] нече­ловеческих акторов, или актантов, слова которых всегда могут быть постав­лены под сомнение «самими вещами», точнее их непредсказуемым поведе­нием. В этом случае их «мандат» немедленно аннулируется: когда одна группа ученых, к примеру, определяет совокупность симптомов неизвест­ной болезни как новую разновидность пневмонии или «рак гомосексуали­стов», а вторая открывает и описывает свойства ВИЧ, то именно она по­лучает временный «мандат» на право представлять этот актант в общей ассамблее, т.е., как в приведенном примере, перед учреждениями, ответ­ственными за санитарный контроль. Ученые говорят не вместо «вещей», а вместе с нечеловеческими акторами и «на их языке»: «“Я вызываю смер­тельную и неожиданную болезнь”, – говорят вирусы вместе с вирусологами;


Е.Н. Блинов, И.А. Савченко. Бруно Латур против климатического скептицизма…

77

“Я особенно быстро загрязняю реки”, – говорят эти удивительные удобрения вместе с фермерами и нефтехимиками; “Я предлагаю способ в корне изменить космологию”, – говорят пульсары и сопровождающие их радиоастрономы»22.

Так исчезают «безмолвные вещи», а на их место приходят гибридные актанты, провозглашающие республику или коллектив, в котором свободно взаимодействуют человеческие и нечеловеческие существа. Процесс созда­ния артикуляционных аппаратов способствует радикальной демистифика­ции научных практик и позволяет проследить весь процесс производства «matters of fact» или «положений дел», которые становятся «matters of con­cern»23 – «поводами для озабоченности» и совершения определенных дей­ствий, а не написанием очередной главы универсальной Liber mundi.

Республика, напоминает Латур, является «общей» или «публичной ве­щью» – res publica, chose commune24. Подобное обобществление «вещи» необходимо понимать буквально, т.е. как «прием в коллектив» новых, нече­ловеческих акторов. Никто не способствует ему больше, чем ученые, вы­ступающие в качестве их официальных представителей. Стоит отдельно уточнить, что под «избранными», чья роль аналогична роли философов в платоновской аллегории пещеры, Латур подразумевает не столько ученых, которые при Старом порядке не имели прямого доступа к общественному мнению и не влияли напрямую на принятие решений, сколько «закоренелых модернизаторов», апеллирующих к науке для того, чтобы избежать легитим­ных процедур демократического обсуждения. То есть пресловутых «техно­кратов», считающих себя вправе устанавливать новые правила политиче­ского сообщества, ссылаясь на утверждения неких «экспертов».

В новом коллективе, надеется Латур, дуализм «безмолвных вещей» и ничем не обоснованных «мнений» будет устранен, а то, что раньше на­зывалось «фактами», наконец будет включено в единое дискурсивное про­странство наравне с тем, что раньше называлось «ценностями». Ученые и политики смогут совместно работать над трансформацией учреждений общего мира, в котором лягушки будут гармонично взаимодействовать с «принси́пами».

2.2.3 Эрозия учреждений и ассимиляция критики

Эрозия учреждений и ассимиляция критики

Но этот почти идиллический образ республики будущего, намеченный в «Политиках природы», оказывается омрачен тем, что критические инстру­менты, столь тщательно разработанные в рамках социологии науки, исполь­зуются не по назначению. В уже упоминавшейся статье 2004 г. Латур при­знаёт, что критика в определенном смысле «выдыхается» и, что хуже всего, оказывается «направлена не на тот объект»25. Он приводит в пример страте­га республиканской партии, который видит угрозу интересам американской индустрии в научном анализе причин глобального потепления, а особенно его антропогенных факторов, предлагая в публичных дискуссиях подчеркивать


78

Мораль, политика, общество

«отсутствие научной достоверности»26. Это «отсутствие научной достовер­ности» становится орудием в руках тех, кого сегодня принято называть «кли­матическими скептиками», получившими мощную поддержку со стороны влиятельных индустриальных лобби в нулевые годы. Латур задается вопро­сом, какую позицию должна в подобных случаях занимать критическая со­циология науки: «Пока мы тратили годы, пытаясь выявить предрассудки, замаскированные под объективные утверждения, должны ли мы теперь об­наружить объективные и неизменные факты, замаскированные иллюзорными предрассудками?»27. В отличие от «модернизаторов» прошлого, для совре­менных элит совершенно не принципиально обращение к объективности фактов или относительности «социальных представлений»: «Должен ли я успокоиться, сказав себе, что плохие парни используют любое орудие, кото­рое оказывается у них под рукой, натурализованные факты или социальную конструкцию, когда им это выгодно?»28. При этом, заключает Латур, мы не должны отказываться от самой критики или признать ошибочность изна­чального намерения продемонстрировать социальный характер «конструи­рования фактов». В определенном смысле он является еще одним под­тверждением его проекта от противного: в «Политиках природы» был предусмотрен вполне прозрачный механизм «окончания споров» в том слу­чае, когда текущие данные тех или иных дисциплин не позволяют оспорить уже полученные результаты. Искусственное продолжение научных дискус­сий по уже решенному вопросу является не просто «настораживающим симптомом», оно нелегитимно, так как оппозиция обязана подчиняться ре­шению законной ассамблеи.

Позицию, занятую Латуром в «Политиках природы», можно было бы охарактеризовать как радикальный фаллибилизм, ведь она, по сути, преду­сматривала не просто динамичное изменение научной картины мира и ори­ентацию на будущее знание, но и соответствующую трансформацию по­литических и социальных учреждений. Но в ряде случаев определенная группа влияния, ссылаясь на «отсутствие научной достоверности» или рас­хождения в «мнениях экспертов», может по своему усмотрению изменять параметры системы: то утверждая «неизбежность прогресса», то дискреди­тируя в глазах публики уже сложившийся научный консенсус (как в случае глобального потепления). Для этого нет необходимости вступать в противо­речие с демократическими принципами: переизбыток информации делает реальным феномен «незамедлительного ревизионизма» [instant revision­ism]29. Население западных стран, формально не ограниченное в доступе к информации30, непосредственно после сообщения о том или ином собы­тии в прессе может ознакомиться с десятками теорий заговора и больше не разделяет «наивный реализм» в отношении фактов. Ревизионизм, для формирования которого когда-то требовались десятки лет, сопровождает любой «достоверно установленный» факт и перестает быть атрибутом элитарной критической культуры. В этих условиях становится возможным отрицать реальность глобального потепления и его антропогенный характер,


Е.Н. Блинов, И.А. Савченко. Бруно Латур против климатического скептицизма…

79

формально не нарушая ни процедур научной верификации, ни демократиче­ского обсуждения. Единая ассамблея людей и нечеловеческих существ, про­ект которой был намечен в «Политиках природы», похоже, не является га­рантией того, что критически важная для коллектива информация станет «поводом для озабоченности».

2.2.4 Антропоцен и возникновение апокалиптического тона в философии

Антропоцен и возникновение апокалиптического тона
в философии

По мере того, как климатический скептицизм становится глобальным трендом, заметит Латур позднее, он затрагивает не просто «научную досто­верность» при установлении тех или иных фактов, а сам авторитет научных учреждений. В преамбуле к работе 2012 г. «Исследования о модусах суще­ствования» он описывает совещание с участием французских промышлен­ников и неназванного специалиста по климату из Коллеж де Франс, во вре­мя которого последнему был задан вопрос: «Почему мы должны верить вам больше, чем остальным?»31. На что климатолог отвечает: «Если больше нет доверия научным учреждениям, то все очень серьезно»32. Латур с удовле­творением отмечает, что климатолог апеллирует именно к авторитету науч­ных учреждений, а не, как он выражается, «Науке с большой буквы Н», т.е. к практикам конкретных дисциплин, которые должны изменять принципы конкретных политических ассоциаций, а не платоновскому миру идеальных геометрических фигур. Именно в этом направлении должна работать крити­ческая социология науки: в союзе с учеными возвращая «доверие» к науч­ным учреждениям. В этом смысле «Исследования о модусах существова­ния» развивает проект «Политик природы», намечая, ни много ни мало, контуры «будущей цивилизации», которая упразднит все неразрешимые ду­ализмы модерна.

Но если в «Исследованиях о модусах существования» находилось, по определению автора, место для «похвального слова» этой новой, немодер­ной цивилизации33, то в следующей работе Латура «Лицом к Гее: восемь лекций о новом климатическом режиме» (2015) осознанно выбран «апока­липтический тон»34. Латур наконец напрямую обращается к идее Антропо­цена, о которой он не раз упоминал в работах нулевых и десятых годов35. Причины этого вполне объяснимы: Антропоцен, как новая геологическая эпоха, которая должна прийти на смену Голоцену, предполагает, что дея­тельность человека становится главным фактором климатических измене­ний. А это, вполне в духе латурианской критики «двухпалатной системы» модерна, означает, что люди больше не могут противопоставлять Природу или «окружающую среду» политическим учреждениям, помещая их в па­раллельные миры36. Так как природа, в терминологии Латура, находится на противоположном полюсе по отношению к «обществу», то, констатируя


80

Мораль, политика, общество

наступление Антропоцена, т.е. преобладание антропогенных факторов кли­матических изменений, мы вступаем в «постнатуральную» эпоху.

Но как в таком случае быть с пресловутым антропоморфизмом, на борь­бу с которым было потрачено столько усилий в процессе делигитимации «конституции модерна»? Использование греческого корня «антропос», отме­чает Латур, является своего рода иронией истории, так как «было бы абсурд­но предполагать, что существует некое коллективное существо, человеческое общество, новый актор геоистории, каким в свое время был пролетариат. Перед лицом старой природы, которая в свою очередь разложена на состав­ляющие части, нет никого, кого можно было бы назначить ответственным. Потому что больше нет возможности объединить Антропоса в качестве ак­тора, наделенного какой бы то ни было устойчивостью, и сделать из него персонажа, способного играть на этой новой глобальной сцене»37. Антропо­цен, как это ни парадоксально, предполагает отсутствие антропоморфных персонажей.

Но именно тот факт, что мы, как считает Латур, вступаем в «постнату­ральную» или «постантропоморфную» эпоху, означает, что человеческие существа больше не могут быть «объединены» и противопоставлены «по­верхности» [sol] и выведены за «пределы земной истории». В определенном смысле конец Старого порядка означает именно «возвращение к Земле» или, как выражается Латур, «антикоперниканскую революцию». Что остает­ся после всей этой критической работы по деконструкции антропоморфизма и «единой природы»? Данные различных дисциплин, свидетельствующие о том, что Земля каким-то образом отвечает при помощи «обратного воздей­ствия» на усилия «людей модерна» по покорению «природы». Ученые пер­выми должны отказаться от прометеевского мифа модерна и продемонстри­ровать, что ни одна группа людей не сможет находиться «по ту сторону апокалипсиса», т.е. избежать последствий климатических изменений.

Однако и эта радикально алармистская программа, сформулированная в книге «Лицом к Гее», кажется Латуру недостаточной для описания мас­штаба кризиса. В процитированной нами в самом начале работе 2017г. «Где приземлиться?» он говорит о нарастающем «дерегулировании», кото­рое проявляется как в ослаблении контроля климатических изменений, так и в демонтаже учреждений государства всеобщего благосостояния. Причем на этот раз, помимо абстрактных глобальных элит, сознательно отказавших­ся от идеи «общего мира», назван главный бенефициар «климатического скептицизма» – американское индустриальное лобби, одержавшее триум­фальную победу с избранием Трампа и выходом США из Парижских согла­шений по климату. «Где приземлиться?» – резкий антиамериканский пам­флет, достаточно неожиданный для обычно дипломатичного Латура, который на этот раз приходит к выводу, что США, ни много ни мало, «объ­явили войну» остальному миру. «Отсутствие научной очевидности» и «раз­ногласия среди экспертов» станут принципами работы машины климати­ческого скептицизма, которая, как предсказывает Латур, будет набирать обороты вместе с заявленной Трампом программой реиндустриализации.


Е.Н. Блинов, И.А. Савченко. Бруно Латур против климатического скептицизма…

81

Есть ли выход из этой спирали двойной дерегулирования и что за спо­собы «ориентироваться в политике» предлагает Латур? Он настаивает на необ­ходимости «новой картографии» политической мысли, которая позволит преодолеть старые дихотомии модерна. Надежду на это дают экологические движения, которые «пытались быть ни справа, ни слева, ни архаистами, ни прогрессистами»38, хотя при этом им не удалось выйти за пределы ключевой для программы модерна дихотомии между Природой и Обществом. Сегодня стоит вопрос «to modernize or to ecologize» – «модернизировать или делать экологичным», т.е. соотносить свою политику одновременно с волей народа и «голосами» нечеловеческих существ, которые говорят через «белые хала­ты». Но что эти «официальные представители» должны делать в условиях, когда тем, кого они представляют, фактически объявлена война?

Из этого можно сделать вывод, что Латур фактически признает не толь­ко неудачу ранней «релятивистской» и «редукционистской» программы АСТ, но и недостаточность центристской и, если так можно выразиться, «прими­ренческой» позиции «Политик природы». Аргументация критической социо­логии науки была успешно ассимилирована в рамках «нового духа капита­лизма»39, который уже поставил себе на службу либертарианские лозунги «освобождения нравов» и даже революционный экспансионизм, принявший форму «продвижения демократии». Новый коллектив не может сложиться в условиях отказа глобальных элит от идеи «общей планеты», но и «реакци­онное» возвращение к локальному или национальному, которые предлагает так называемый правый популизм, не решает проблему, так как возвращает нас к дуализму модерна. Провозглашая главенство национального суверени­тета и его исключительное право развивать те отрасли экономики или ис­пользовать тип энергоресурсов, которые выгодны государству-нации, новые изоляционистские элиты предлагают ложную альтернативу, приближающую глобальную катастрофу.

В ряде недавних статей и интервью Латур вновь возвращается к респуб­ликанской риторике, но если раньше ее главным мотивом был объедини­тельный пафос природно-человеческой Ассамблеи, принять участие в кото­рой он предлагал ученым, то теперь он призывает этих «официальных представителей» нечеловеческих существ едва ли не выйти на баррикады. Он публично выразил поддержку внесистемным движениям протеста, та­ким как «желтые жилеты»40, и призывал ученых вместе с экологами помо­гать протестующим составлять так называемые наказы [«cahiers de do­léance»], или перечни жалоб, которые играли столь важную роль накануне Великой французской революции41.

Латур давно пришел к выводу, что для переосмысления ремесла учено­го и его роли в обществе необходимо заново изобрести политику. Но крити­ческие эксперименты с реформами научных учреждений и пересмотром их статуса оказались не менее опасными, чем перенос иных экспериментов из лабораторий в полевые условия. Общей чертой представителей разных поколений «лишних людей» из русского XIX в. было то, что как верящие


82

Мораль, политика, общество

в «принси́пы», так и «верящие» в лягушек в конце концов «решились сами ни за что серьезно не приниматься»42. Западноевропейские люди модерна, чьи привычки столь вдумчиво анализировал Латур на протяжении своей карьеры, руководствуются скорее картезианским приоритетом действия над бездействием. Модернизаторов и «экологизаторов» (или «землян», по опре­делению Латура) ожидает финальная схватка, в которой определится буду­щее планеты. При любом ее исходе человек, как и было предсказано, исчез­нет «как лицо, начертанное на прибрежном песке». Вопрос лишь в том, произойдет ли это в реальности или в области социального воображаемого людей и нечеловеческих существ, которые, наконец, смогут вырваться из за­падни модерна. Или, в соответствии с латурианским принципом симметрии, в обеих областях одновременно.

2.2.5 Список литературы

Список литературы

Бахтин М. Собр. соч.: в 7 т. Т. 3. М.: Языки славянских культур, 2012. 880 с.

Блинов Е.Н. Природа мертва, а коллектив еще нет. Экспериментальная метафизика Бруно Латура между политикой и науками // Латур Б. Политики природы. Как привить наукам демократию? М.: Ад Маргинем Пресс, 2018. С. 250‒266.

Болтански Л., Кьяпелло Э. Новый дух капитализма / Пер. с фр. С. Фокина. М.: Новое литературное обозрение, 2011. 976 с.

Латур Б. Об акторно-сетевой теории. Некоторые разъяснения, дополненные еще большими усложнениями / Пер. с англ. А. Писарева // Логос. 2017. №1(27). С. 173‒200.

Латур Б. Нового времени не было / Пер. с фр. Д.Я. Калугина. СПб.: Изд-во Европейского ун-та в Санкт-Петербурге, 2006. 240 с.

Латур Б. Пастер: Мир и Война микробов / Пер. с фр. A.B. Дьякова. СПб.: Изд-во Европейского ун-та в Санкт-Петербурге, 2015. 316 с.

Латур Б. Пересборка социального: введение в акторно-сетевую теорию / Пер. с англ. И. Полонской. М.: Изд. Высшей школы экономики, 2014. 384 с.

Латур Б. Политики природы. Как привить наукам демократию? / Пер. с фр. Е.Н. Блинова. М.: Ад Маргинем Пресс, 2018. 336 с.

Тургенев И. Полн. собр. соч. и писем: в 30 т. Т. 7 / Под ред. М.П. Алексеева. М.: Наука, 1981. 559 с.

Фуко М. История безумия в классическую эпоху / Пер. с фр. И.К. Стаф. СПб.: Книга света, 1997. 576 с.

Bonneuil C., Fressoz J-B. L’Événement Anthropocène. La Terre, l’histoire et nous. Paris: Seuil, 2016. 304 p.

Hache E. De l’univers clos au monde infini. Paris: Editions Dehors, 2014. 349 p.

Kofman A. Bruno Latour, the Post-Truth Philosopher, Mounts a Defense of Science // The New York Times Magazine. 2018. October. URL: https://www.nytimes.com/2018/10/25/magazinebruno-latour-post-truth-philosopher-science.html (дата обращения 30.06.2019).

Latour B. Why Has Critique Run out of Steam? From Matters of Fact to Matters of Concern // Critical Inquiry. 2004. Vol. 30. No. 2. P. 225‒248.

Latour B. Enquête sur les modes d’existence: une anthropologie des Modernes. Paris: La Dé­couverte, 2012. 498 p.

Latour B. Face à Gaïa: Huit conférences sur le nouveau régime climatique. Paris: La Dé­couverte, 2015. 398 p.

Latour B. Où atterrir? Comment s’orienter dans la politique. Paris: La Découverte, 2017. 155 р.

Latour B. Pandora’s Hope: Essays on the Reality of Science Studies. Cambridge (Mass.): Harvard University Press, 1999. 336 p.


Е.Н. Блинов, И.А. Савченко. Бруно Латур против климатического скептицизма…

83

Latour B. Du bon usage de la consultation nationale // Bras G. et al. «Gilets jaunes»: sur un mouvement. Paris: Découverte, 2019. P. 189‒194.

Latour B. Les nouveaux cahiers des doléances // Esprit. 2019. No. 3. P. 103‒113.

Serre M. Le Contrat Naturel. Paris: Francois Bourin, 1990. 136 p.

Teil G., Latour B. The Hume Machine: can association networks do more than formal rules? // Stanford Humanities Review. 1995. Vol. 4. No. 2. P. 47‒66.

Bruno Latour against climate skepticism:
the m
ission of a scientist and the crisis of political institutions
*

Evgeny N. Blinov

University of Toulouse 2, 5 allées Machado, Toulouse Cedex 09, F-31058, France; e-mail: moderator
1979@hotmail.com

Ilia A. Savchenko

Interregional public organization “Russian Society for the History and Philosophy of Science”. 1/36, Building 2, Room 2, Lalin Lane, Moscow, 105062, Russian Federation; e-mail: axon69@yandex.ru

The article focuses on the premises of Bruno Latour’s project of creation of a new form of collectivity in which human and non-human actors can participate equally. An ade­quate incorporation of the nonhuman actors in the process of communication is made possible by their “official representation” by the scientific community. The mission of the scientific community consists in creating “apparatuses of articulation” in order to es­tablish an appropriate interaction with the human actors. A successful realization of this project would lead to a rejection of the paradigm of the modern that is based on the dual­ism of the object and the subject, the world of things and social realty. In its turn, this re­jection motivates the development of networks that determine the conditions that make democracy possible. Democracy will be founded by a new collective of human and non-human actors. The development of this project is complicated by the global obscurantist elites opposed to the overcoming of the ecological, epidemical and social crises in the era of Anthropocene. For this reason, the article analyzes the impact of Latour’s early project of a critical sociology of science on the development of climatic skepticism aimed at dis­crediting scientific institutions and thus complicating the relations between them and political elites. An overcoming of this crisis should be built on the political philosophy of the French republicanism and a sociology of science that would allow for a renewed poliical ecology. The new political ecology must provide theoretical grounds for a new social contract within the global collective.

Keywords: politics of nature, modern, action-network theory, political ecology, climatic skepticism, Anthropocene, sociology of science, Bruno Latour

For citation: Blinov, E.N. & Savchenko, I.A. “Bruno Latur protiv klimaticheskogo skep­titsizma: missiya uchenogo i krizis politicheskikh uchrezhdenii” [Bruno Latour against climate skepticism: the mission of a scientist and the crisis of political institutions], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2019, Vol. 12, No. 4, pp. 70‒84. (In Russian)


2.2.6 References

84

Мораль, политика, общество

References

Bakhtin, M. Sobranie sochinenii [Collected works], Vol. 3. Moscow: Yazyki slavyanskikh kultur Publ., 2012. 880 pp. (In Russian)

Blinov, E. N. “Priroda mertva, a kollektiv eshche net. Eksperimentalnaya metafizika Bruno Latura mezhdu politikoi i naukami” [Nature is dead, but the collective not yet. Expermental metaphysics of Bruno Latour between politics and science], in: B. Latur, Politiki prirody. Kak privit naukam demokratiyu? [Politics of nature: how to bring the sciences into democracy]. Moscow: Ad Marginem Publ., 2018, pp. 250‒266. (In Russian)

Boltanski, L., Kyapello, E. Novyi dukh kapitalizma [New spirit of capitalism], trans. by S. Fokin. Moscow: Novoe literaturnoe obozrenie Publ., 2011. 976 pp. (In Russian)

Bonneuil, C., Fressoz, J.-B. L’Événement Anthropocène. La Terre, l’histoire et nous. Paris: Seuil, 2016. 304 pp.

Foucault, M. Istoriya bezumiya v klassicheskuyu epokhu [The history of madness in the classical age], trans. by I.K. Staf. St. Petersburg: Kniga sveta Publ., 1997. 576 pp. (In Russian)

Hache, E. De l’univers clos au monde infini. Paris: Editions Dehors, 2014. 349 pp.

Kofman, A. “Bruno Latour, the Post-Truth Philosopher, Mounts a Defense of Science”, The New York Times Magazine, 2018, October [https://www.nytimes.com/2018/10/25/magazine/­bruno-latour-post-truth-philosopher-science.html, accessed on 30.06.2019].

Latour, B. Pandora’s Hope: Essays on the Reality of Science Studies. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1999. 336 pp.

Latour, B. “Why Has Critique Run out of Steam? From Matters of Fact to Matters of Concern”, Critical Inquiry, 2004, Vol. 30, No. 2, pp. 225‒248.

Latour, B. Novogo vremeni ne bylo [We have never been modern], trans. by D. Ya. Kalugin. St. Petersburg: Evropeiskii universitet v Sankt-Peterburge Publ., 2006. 240 pp. (In Russian)

Latour, B. Enquête sur les modes d’existence: une anthropologie des Modernes. Paris: La Dé­couverte, 2012. 498 pp.

Latour, B. Peresborka sotsial’nogo: vvedenie v aktorno-setevuyu teoriyu [Reassembling the social: an introduction to actor-network-theory], trans. by I. Polonska. Moscow: Vysshai Shkola Ekonomiki Publ., 2014. 384 pp. (In Russian)

Latour, B. Face à Gaïa: Huit conférences sur le nouveau régime climatique. Paris: La Dé­couverte, 2015. 398 pp.

Latour, B. Paster: Mir i Voina mikrobov [War and peace of microbes], trans. by A. B. Dyakov. St. Petersburg: Evropeiskii universitet v Sankt-Peterburge Publ., 2015. 316 pp. (In Russian)

Latour, B. Où atterrir? Comment s’orienter dans la politique. Paris: La Découverte, 2017. 155 рр.

Latour, B. “Ob aktorno-setevoi teorii. Nekotorye razyasneniya, dopolnennye eshche bolshimi uslozhneniyami” [On the Actor-network theory. Some clarifications supplemented even larger complications], trans. by A. Pisarev, Logos, 2017, No. 1(27), pp. 173‒200. (In Russian)

Latour, B. Politiki prirody. Kak privit naukam demokratiyu? [Politics of nature: how to bring the sciences into democracy], trans. by E.N. Blinov. Moscow: Ad Marginem Publ., 2018. 336 pp. (In Russian)

Latour, B. “Du bon usage de la consultation nationale”, in.: G. Bras et al., «Gilets jaunes»: sur un mouvement. Paris: Découverte, 2019, pp. 189‒194.

Latour, B. “Les nouveaux cahiers des doléances”, Esprit, 2019, No. 3, pp. 103‒113.

Serre, M. Le Contrat Naturel. Paris: Francois Bourin, 1990. 136 pp.

Teil, G., Latour, B. “The Hume Machine: can association networks do more than formal rules?”, Stanford Humanities Review, 1995, Vol. 4, No. 2, pp. 47‒66.

Turgenev, I. Polnoe sobranie sochinenii i pisem [Complete works and letters], Vol. 7, ed. by. M.P. Alekseev. Moscow: Nauka Publ., 1981. 559 pp. (In Russian)

Философский журнал

2019. Т. 12. 4. С. 85–99

УДК 17.023.36

The Philosophy Journal

2019, Vol. 12, No. 4, pp. 8599

DOI 10.21146/2072-0726-2019-12-4-85-99

В.А. Кутырев

2.3 О взаимодействии света и тьмыв технонаучной реальности

О взаимодействии света и тьмы
в технонаучной реальности
*

Кутырев Владимир Александрович – доктор философских наук, профессор. Нижегородский государственный университет. Российская Федерация, 603950, г. Нижний Новгород, пр. Гага­рина, д. 23; e-mail: kut.va@mail.ru

Когнитивно-дигитальные технологии вытесняют из мира антропоморфную форму бытия. Редуцируя и возгоняя в виртуальное состояние, они превращает его в ин­формацию, коммуникацию, мега, микро и нано – своеобразный «тот свет». В позна­нии законы этих микро-мега- и вирту-миров некритически транслируются на нашу жизненную реальность, делая ее заложницей постчеловеческого измерения. Физи­ческим содержанием виртуальности является свет, отчего в постнеклассической физике все сущее начинает трактоваться состоящим из света как субстанции. На этой основе происходит слияние религиозных представлений о светоносном Боге с научными теориями светогенной Вселенной, что переносится и на человека. Рождаются проекты его усовершенствования вплоть до превращения в некую анге(го)лограмму. Методом философского синтезирующего мышления дается кри­тика этих небытийных тенденций развития технонауки. Жизненный мир человека предполагает взаимодействие света и тьмы, информационного и вещного начал. Противопоставление темного Диониса и светлого Аполлона снимается певцом цвет(ения)а любви и красоты Орфеем.

Ключевые слова: свет, тьма, диалектика, виртуализм, коммуникация, религия, чело­век, наука, антропоконсерватизм, светобесие, Орфей

Для цитирования: Кутырев В.А. О взаимодействии света и тьмы в технонаучной реальности // Философский журнал / Philosophy Journal. 2019. Т. 12. № 4. С. 8599.


86

Мораль, политика, общество

Я хожу среди людей, как среди обломков

будущего: того будущего, что вижу я.

Ф. Ницше1

2.3.1 ХХ век – революция миров

ХХ век – революция миров

Понятие «свет» в русском языке имеет два главных смысла. Как физиче­ское явление (источник – солнце) и как мир, который нас окружает (пока живем). Они тесно связаны, вплоть до взаимного отождествления и – отри­цания. Задача статьи – в раскрытии их диалектики в условиях Великого технологического перехода человечества в состояние «из нашего в иное». В самой действительности, а также ее научно-теоретическом и философ­ском выражении.

«Наш свет» – это средо-сфера, где и когда люди только и могут суще­ствовать. Определенный состав воздуха, уровень атмосферного давления, радиации, диапазон температур. Их основой является естественная вещно-телесная = макро = мезо или, говоря философски, традиционная, антропо­морфно-феноменологическая реальность, которая только и была сферой бы­тия человечества сотни тысяч лет. Его жизненным миром.

Происшедшую в ХХ в. научно-техническую революцию определяют по-разному – постиндустриальная, атомная, кибернетическая, информаци­онная, но это отраслевые характеристики. Ее принципиальная мировоз­зренческая суть в том, что это была «Революция Миров». Кроме вещного макромира, человек начал осваивать/конструировать несоразмерные со сво­им бытием как целостного телесно-духовного существа микро-, мега-, вир­ту-миры. Сначала это были сферы науки, потом они стали практикой, а для все увеличивающегося числа людей и (не)жизнью, так как свое время они проводят «там», как частичн(о)ые люди, в феноменологическом мире толь­ко присутствуя, не говоря уже о попавших в медиакомпьютерную зави­симость. В норме, однако, практическая деятельность в чуж(д)ой среде опосредуется приборами, защитной одеждой, скафандрами, капсулами, по­бывавшие там люди по возвращении «домой» тщательно мылятся, натира­ются, проходят дозиметрический контроль, специальную обработку и адап­тацию, что не поддается очищению – сжигают. Долго моются. Шлюзуются. В зоне обмена (мирами).

Чего в большинстве случаев не делается в теоретических областях нау­ки, когда работающие в них ученые полагают (или вообще на эту тему не ду­мают), что свободны от воздействия постфеноменологической реальности, некритически перенося условия пребывания в ней и законы ее функциони­рования на остальное бытие, в том числе в собственный дом. А фактически становятся выразителями чужой, в сущности, постчеловеческой среды и, к сожалению, больше ее пленниками, рефлексом, чем рефлексией. «Бездом­ные» законы и условия абсолютизируются, универсализируются, подменяя антропоморфную реальность, которую к ним и приспосабливают. Считают свой жизненный мир вторичным, видимостью или вообще – отсутствую­щим. Невольные носители постчеловеческого, они не профилактируются,


В.А. Кутырев. О взаимодействии света и тьмы в технонаучной реальности

87

не чистятся и не избавляются от их влияния, разнося опасные идейные химио-радиоактивные, дигитально-световые и прочие частицы смерти по/в области мировоззрения. Не шлюзуются. Не видят различия между мирами.

2.3.2 Наш мир в свете науки

Наш мир в свете науки

Противопоставляя себя социально-гуманитарному знанию и традицион­ной метафизической философии, естественные науки в качестве главного до­казательства своего преимущества демонстрировали собственную строгость. В некотором смысле – гордились ею. Гуманитарии, особенно в последнее время, с завистью глядя на «более зеленую траву» у своих коллег по теорети­ческой деятельности, проявляли все большее стремление к подобной же точ­ности и «строгости». В философии данная тенденция нашла свое отражение в господстве позитивизма и аналитической философии, которые вплоть до се­редины XX в. занимались в основном поисками специфических критериев, характеристик, методов, которые бы позволили «острожи(га)ть» философ­ское, да и все гуманитарное знание.

Но пока философы занимались поисками строгих оснований научного познания, физика открыла для себя мега- и микромиры, квантовые состоя­ния и т.п. явления, послужившие основой для формирования неклассиче­ской науки. Но «перешагнув» за границу наблюдаемого мира, «переступив» через опору на наблюдаемые факты, физики тем самым пошатнули и идею понятийной чистоты своих теорий. Строго говоря, современные тексты естественных наук больше не выдерживают критики с позиции понятийной строгости. Чего только не появилось в неклассических моделях мира: «супы», «бульоны», «клей», «туннели», «кротовые норы» и «черные дыры», физические понятия приобрели цветность, чётность и нечётность. Что это, если не метафоры и образы, сближающие современную науку с мифологией и мистикой? Что это, если не метафизика, которую так критиковали с обеих сторон – как сами ученые-естественники, так и философы позитивисты? Ирония развития науки заключается в том, что те, кто горделиво противо­поставлял себя метафизикам, сами превратились в них. С той разницей, что аналогии для описания мироустройства они стали брать не в природе, а в опосредованном человеческой жизнедеятельностью быту. «Вполне прав­доподобно предположить, что этот кризис понятийного аппарата науки был выражением нарастающего несоответствия “размерностей” нашего жизнен­ного мира и тех миров, “измерений”, с которыми и когда она начала иметь дело в ХХ веке»2.

Однако теперь важно подчеркнуть, что подобный кризис именно был (был!), ибо «постсовременное», отсчитываемое от информационной рево­люции состояние науки, ее дальнейший прогресс ведет к возникновению нового «тренда», направленного на формирование некой новой точности на  основе единства всех естественно-научных дисциплин. На место рас­плывчатых понятий и метафор приходит идея их совмест(им/н)ости, един­ства и даже тождественности. Трансдисциплинарность! Чем обусловлена возможность подобного «единения»?


88

Мораль, политика, общество

По всей видимости, она базируется на все большем углублении науки в возможные реальности. Отказавшись от рассмотрения макромира как чего-то исчерпанного – наблюдаемой действительности, – физика открыла для себя дорогу к его разложению на более мелкие части(цы). Не найдя достаточ­ных фундаментальных оснований и на микроуровне, она пошла еще дальше, глубже – в реальность наночастиц, кварко-частиц. Очевидно, впереди нас ждет мироописание на основе квантов, фотонов и т.п. Именно эти все более «мелкочаст(ич)ные» характеристики сущего теперь принимают на себя роль подлинного Бытия. А следовательно, становятся и причиной всех «видимых» на макроуровне явлений, подлинным источником знания о мире. Именно «там» теперь происходит действительное познание. Как следствие этого, по­нятия, укорененные в соразмерной человеку реальности, теряют свое семан­тическое значение. На место смыслообразов и метафор приходит формализо­ванный формульно-числовой язык. Язык, если можно его так назвать, единый (трансдисциплинарный) для всех. Чувственная реальность нашего мира, на­ходившая до этого свое выражение в «естественном» языке науки, исчезает окончательно. Вместе с тем исчезает и необходимость осознания связи ново­го формульно-числового языка и макромира – если подлинные явления про­исходят за его пределами, то и исследования нужно проводить в «том» мире. Это и есть конец науки в ее традиционном (как классическом, так и некласси­ческом) виде и начало новой, постнеклассической науки. Когнитивно-диги­тально-информационно-трансдисциплинарный по(пере)ворот.

Данный поворот начинает выполнять определяющую (парадигмаль­ную) роль вместе со становлением многомировой интерпретации физики, предложенной Х. Эвереттом. «Никаких “многих классических миров” на са­мом деле нет, – пишет его последователь М.Б. Менский. – Есть только один мир, этот мир квантовый, и он находится в состоянии суперпозиции. Лишь каждая из компонент суперпозиции по отдельности соответствует тому, что наше сознание воспринимает как картину классического мира и разным членам суперпозиции соответствуют разные картины. Каждый классиче­ский мир представляет собой лишь одну “классическую проекцию” кванто­вого мира. Эти различные проекции создаются сознанием наблюдателя, то­гда как сам квантовый мир существует независимо от какого-то ни было наблюдателя»3. Подобная интерпретация квантовой механики порождает множество необычных и запутанных проблем в, казалось бы, уже давно сложившихся представлениях о физике. Не задача философии обсуждать подобные проблемы или пытаться их решить. Единственное, на что мы, как, впрочем, и все обычные люди, имеем право, так это заметить отсутствие в подобном мире пространства для других возможностей – объявленное многомировым, фактически оно является однозначным. «Статус подлинно­го бытия отдается несоизмеримому с человеком миру микро(нано)размер­ностей, единственному, изучаемому квантовой механикой и математикой и используемому нанотехнологиями. Который, оказывается, существует неза­висимо от наблюдателя (какое сальто-мортале по отношению к традицион­ному = (!)неклассическому = “копенгагенскому” подходу!)»4. Оставшиеся


В.А. Кутырев. О взаимодействии света и тьмы в технонаучной реальности

89

варианты «миров» – не более чем проекции того, подлинного мира. В том числе и человек, и его жизненный мир.

Другая линия отказа от классической вещно-бытийной реальности свя­зана с онтологической трактовкой информации и коммуникационизмом. В соответствии с подобными подходами уже не материя является подлинной реальностью. Напротив, материя теперь выступает как способ кодирования информации. Информация становится первичной. Как результат подобных рассуждений, человек перестает быть наблюдателем и созидателем мира – напротив, теперь уже он сам (человек) становится побочным продуктом, воз­никшим в результате то ли наблюдений, то ли вычислений. Переворот ми­ров! И теперь оказывается, что вся окружающая нас действительность – зем­ля, вода, воздух, растения и животные и даже мы сами, с нашими чувствами и страстями, – весь «этот свет» не более чем эпифеномены. Взглянув на них по-настоящему «подлинным» взглядом, мы их не увидим. Их нет. Они отсут­ствуют. Включая авторов многомировой интерпретации физики. Наличе­ствуют и существуют лишь информация и ее виртуальные «потоки». «Ситуа­ция, которую удачно, хотя как всегда хитроумно, выразил своей знаменитой формулой свет(оч) постмодернизма Ж. Деррида: Il y a la cendre = «“И вот – зола”. (Наше) бытие сгорело, оно – ничто. Сгорело в универсальном постне­классическом теоретическом крематории. Вместо него все что угодно: кван­ты, цифры, коммуникация, главное, чтобы “самостью” обладала не наша предметно-феноменологическая реальность, а среда, где жить нельзя, чужое, дополнительное, Иное/Другое (тот свет)»5. И оно, неведомое иное – это и есть выражаемая цифрами информация. Теперь информация как mathesis universalis - «наше Все». Она и есть бытие. Тот свет.

Можно бы согласиться, что если взять любое нечто и оцифровать его, найдя место в системе коммуникации, есть шанс, что мы это «нечто» позна­ли. С уверенностью на 100%. А потом, предположим, его как специфиче­скую предметную реальность уничтожили – но это нечто сохранено, записа­но, запомнено и, значит, познано. Кажется, вон он – подлинный триумф позитивизма. Знание стало чистым, строгим и «вечным» = действительно позитивным. Вот только опять проблема – это позитив чего-то Иного. Под нашим абстрактно обозначенным нечто теперь могут скрываться и природа, и человек, да и все живое в целом. Можно также сказать, что в информаци­онно-цифровой виртуальной форме любое сущее находит свое бессмертие. Да, только о бессмертии какой субстанции мы говорим? Ясно лишь то, что это Иное, кем бы оно ни было, – однозначно не жизненный мир человека. И не сам Человек. «Предметный мир, жизнь, тело, чувственность, любовь, понимающее (с)мыс(ш)ление – то, что считалось подлинным, предстает вторичным, мнимым, небытием, в лучшем случае – традицией, а абстракт­ное, формальное, мнимое – первым, подлинным»6. Невозможно в данном случае не согласиться с К. Марксом – бытие определяет сознание. Небытие тоже определяет сознание. Окружив себя сначала научным, а затем и по­вседневным миром информационно-познавательных технологий, человек превращает в виртуальную информацию и свое сознание. Идет превраще­ние человека в нечто Иное. Пока еще идет. Пока еще миры соприкасаются,


90

Мораль, политика, общество

коэволюционируют и, кажется, борются. Но лишь пока. На память невольно приходит Гете:

«В глубоком знании жизни нет

я проклял знаний ложный свет»7.

2.3.3 Через Свет на тот свет

Через Свет на тот свет

Обычным процессом внедрения любого нового является скрытая транс­формация представлений о нем. Так происходило с понятием виртуального. Первоначально им считалось что-то мнимое, в отличие от реального, не су­ществующее, или как другое название идеального в противоположность ре­альному. Так по-русски это слово и переводилось. Виртуальный – значит нереальный, недействительный. Ничто. Но к концу ХХ в., работавшие в ком­пьютерной сфере и квантовой физике теоретики, связанные с ними гумани­тарии начали употреблять некий, сначала непривычный, а потом уже при­вычный, оксюморон: виртуальная реальность. «Нереальная реальность», которая возможна наряду с вещной, «константной» реальностью, хотя яв­ляется зеркалом по отношению к ней, существуя как ее порождение, вто­ричный феномен. Что и утвердилось параллельно с теоретическим моде­лированием мира посредством «информации о», т.е. отражения материи. Виртуальное – производное (от) реального. Через время, однако (в двух­тысячные годы), разговор пошел «на равных»: признали, что есть вещная и есть виртуальная реальности, которые взаимодействуют. Две реальности, естественно-предметная и экранно-искусственная. Притом будто бы взаимо­действовали всегда (никакого историзма, даже оперативной памяти). Было предложено множество определений виртуального, от переводов с латыни до трактовок в Средневековье, в спорах о правильности которых утонула ро­ковая специфика проблемы. В новых изданиях философской классики то, что всегда переводили как возможное, начали оставлять без перевода, как виртуальное, отчего количество виртуального в русском языке необычайно выросло. Конкретизируя, его существование стали отсчитывать чуть ли ни  ­от Василия Великого, а в общем ab ovo. И наконец, к настоящему времени в большинстве передовых текстов опять возвратились к монизму, но уже об­ратному от времени (пере)открытия этого понятия постнеклассической нау­кой. Возвращаются к реальности, которую, однако, после «смерти человека» нельзя вообразить и остается только о ней спекулировать. В эпоху транс­модерна виртуальное признаётся подлинной, «настоящей» реальностью, а вещи – ее проявлением, следствием, видимостью. Полная победа мнимого когда-то, «ничто», недавно отражавшего реальность, потом допускаемого параллельно с ней, теперь оно/а – основа всего, субстанция, а субстратный мир – акциденция8. Переворот миров! «Представленная в образах» инфор­мация, создаваемая ею эфемерная реальность становится Бытием. Отсюда нарастание фальши во всем, вплоть до политики. И, отождествляя виртуаль­ность с медийностью, не оговаривая их границы ни отдельной сферой,


В.А. Кутырев. О взаимодействии света и тьмы в технонаучной реальности

91

ни современностью (забыв о прошедших, даже без человека, тысячелетиях), в приступе суетного актуализма, объявляют: «…Конфигурация медиареаль­ности раскрывается максимой – все есть медиа или media ergo sum»9.

Для полностью «эмигрировавших в интернет», когда вещное окружение трансформируется в информацию, контролирующую и замещающую его ир­реальными сущностями, виртуальное как Свет, обозначающий высшее благо, и свет как «реальность ино(не)бытия» – совпадают. Такого «иносвета» стано­вится все больше, в буквальном, физическом смысле слова, потому что физи­чески виртуальная реальность – это световая реальность. В классической нау­ке свет как невесомая, пространственно нелокализованная, всепроникающая нематериальная сущность противопоставлялся веществу как чему-то темно­му, обладающему тяжестью (ве(с)щит), объемом, плотностью и тенью – мате­рии. Как нереальное – реальному. С возникновением релятивистской, потом информационной физики свет стал интерпретироваться как отрезок спектра реальности радио- и электрических волн, магнитных полей, фотонов, прояв­ляющихся на экранах в виде конфигурации тел и вещей, сопоставимых с непосредственной реальностью частиц и вещных состояний. То есть при­знано существование разных видов реальности. Я не физик и не способен рассуждать о перипетиях собственно научных трактовок их природы и про­блем взаимодействия, но даже на профанном уровне можно заметить, что в настоящее время в физике побеждает тенденция «световой трактовки» все­го сущего, а то, что за ее пределами, получает статус «темной материи», нахо­дящейся за/вне нашего мира и непознаваемой, но которую «будут познавать» по мере роста новых возможностей компьютерной техники. Скорее всего, в процессе виртуального взаимодействия с человеческим мозгом. Через экс­пансию «электро(н)света».

К идее С(с)вета как в фокус стягиваются тенденции развития совре­менных представлений о микронанореальностях и виртуализма, продуци­руемые Computer science. Параллельно эти достижения разума находят свои корреляты в идеях «того света», его условиях и персонажах, как они представлялись религиозным сознанием в старые добрые времена, когда Бог, вера в него были повседневной действительностью. Когда его послан­ники, сидя за правым плечом, записывали для ответа на страшном суде п(р)оступки каждого из нас днем и ночью (камер слежения и лайфлогинга, увы, не было). А были ангелы – прозрачные, невесомые, состоящие из све­та человекоподобные сущности. Встреча с ангелом вызывает в душе че­ловека «несказанную радость и ликование». Фактический открыватель и перво­пропагандист компьютерных виртуальных реальностей в России Н.А. Носов не случайно проявлял интерес к воззрениям средневековых и мистических авторов, находя глубинное сходство между «психологией ангелов» и переживаниями человека в виртуальном состоянии. При этом настаивал, что «понятие виртуальности более продуктивно в определен­ном аспекте для анализа психологических событий, чем содержат термины ликование, радость и т.п.»10. В общем, населенная бесплотными душами и светозарными сингулярностями Вселенная это, по-видимому, виртуаль­ная/голографическая реальность. И наоборот. Мир как вирту-свет(тот) – рай. А этот (наш) свет/мир – Традиция. Все мы, кто люди и кто выступает


92

Мораль, политика, общество

за сохранение человечества, – традиционалисты. Консерваторы и даже, как именуют живых людей совсем про(с)двинутые в виртуал, – враги про­гресса, обскуранты.

* * *

И вот последствия этих сдвигов в мировоззренческом плане: пришло вре­мя осознать невероятное, прежде всего для эпохи Просвещения, явление – об­разуется принципиальное, вплоть до порождающего слияния, объединение науки с религией. Если религия (особенно после Фомы Аквинского с его принципом двойственности истины) хотела бы как-то (подр)ужиться с есте­ствознанием, стремясь показать, что она «не против, а только другая», и удо­стоиться за это похвал его носителей, то научный Разум как двигатель про­гресса «по определению» был жестко атеистическим, в лучшем случае позитивистско-агностическим (вспомним знаменитую работу Б. Рассела «По­чему я не христианин»). Еще и сейчас ученые в своей массе враждебно отно­сятся к религии и церкви (в России лидером в борьбе с их проникновением в естествознание был нобелевский лауреат Виталий Гинзбург), однако в са­мом теоретическом познании начались обратные процессы, которые с недо­умением наблюдают «классические» научные атеисты. На передовых рубежах исследования микромира «физика превращается в метафизику», а далее рукой подать до теологии либо Восточного направления (прорывная в этом плане работа Фритьофа Капры с благожелательным эпиграфом В. Гейзенберга, ос­новная мысль которой, что «физика и мистика – обе неумолимо приводят к од­ному и тому же знанию»)11 либо обращение к христианской традиции. В Рос­сии – к православной. «Наука все больше убеждается в существовании Бога», «Интернет как религия ХХI века» – эти заголовки желтой прессы перекочевы­вают в теоретические журналы. Среди священнослужителей и богословов все больше «бывших физиков», а в «физтехе» верующих, для которых строятся часовни и открываются кафедры богословия. На них они «вместе» усиленно ищут точки соприкосновения религиозной и научной онтологии. Такой точкой является сначала будто бы человек, потом, оказывается, только его Мозг и Со­знание (трансцендентальное! чтобы без излишней антропоморфности). Физика микромира и computer science, с одной стороны, включают их в свои построе­ния, а с другой – переносят объяснения функционирования мозга и сознания на квантово-механический (последний мыслимый редукционизм или еще бу­дут кварки?) уровень. Оказывается, что чем дальше мы уйдем от жизни и че­ловека, тем лучше поймем (его?) сознание. И ищут некое «сознание вообще», игнорируя не только социальную, но уже и его биологическую составляю­щую, ищут не там, где потеряли, а под фонарем, где (им) светло.

Объединяет эти тенденции идея Света. Из физики даже мне, дилетанту, известно, что тело, движущееся со скоростью света, теряет объем. Превраща­ется в ноль, в небытие, ничто, а если представить, что выше скорости света, то в мнимую величину, в Иное. Тогда мы имеем право сказать: ничто – это философское выражение Света, а свет – это физическое выражение Ничто (свет и огонь, другие волны электромагнитного универсума есть нечто раз­личное, но это различие требует особого разговора). Значит, наше бытие и те­лесность – это то, что темное, досветовое. Субстанция-субстрат. И вот теперь понятен физический смысл идеи Ничто, заменяющей Бытие как Абсолют в современных философских представлениях о сущем. В ее свете, например,


В.А. Кутырев. О взаимодействии света и тьмы в технонаучной реальности

93

предлагается «пересмотреть вопрос об онтологической природе мироздания, ибо именно свет как фундаментальная субстанция тварного существа задает метрику физического пространства-времени. (Заметим, что приписываемые пространству свойства есть, фактически, свойства света, отвлеченные от са­мого света…)»12. Автор процитированной статьи – священник, служитель церкви. А по предложениям микрофизиков, в науке 2015 г. был объявлен «го­дом света». Автор инициативы был выдающийся ученый, академик Ж. Алфе­ров. Сошлись на (том) свете.

В отказе от вещно-телесной реальности, от «этого света» как тьмы, в пользу гига и наноразмерностей, цифрового виртуализма, – «того света», в ино- и сверхъестественном, в «Искусственном суперинтеллекте» (бог по-научному), или в «Гипер-супер-ультра-компьютере» (бог по-технонаучному) ищут теперь разрешение всех «трудных проблем» нашего сознания и мира. В их у-ничто-жении. Пожелание «Царство ему небесное» реконструируется в «Царство ему виртуальное, или цифровое». Там теперь – наши идеалы. На этой обновленной формуле надгробного прощания с земным макропред­метным бытием примиряются современная религия и наука. Первым приме­ром такого религиозно-научного синтеза была деятельность Н. Федорова, число последователей которого не снижается, несмотря на суетную забыв­чивость нашего времени. (Впрочем, справедливости ради надо вспомнить, что уже у И. Фихте в последних вариантах наукоучения Бог представлялся в виде Света.) Или туда же направленный идеал: «Реальность как ошибка» – пишет, например, В. Руднев целую книгу13. А что же тогда не ошибка, где и(е)стина? Ответ напрашивается: нереальное, бесчувственное, возможное, максимумом которого обладает Ничто. Соответственно, истина, правда – это когда их нет. Постправда. (Само)апокалипсис. Торжество суицидного мировоззрения.

И конечно, все это переносится на человека – человека, которого хотят сначала улучшить, (у)совершенствовать, добавляя новые или усиливая су­ществующие органы (движение Human enhancenment), в итоге превратив сначала в зомби, потом в киборга, потом в трансхьюмана (движение Hu­man+), а в конце концов сделать бессмертным. Фактически ликвидировать, ибо после превращения смертно-живого человека в бессмертно-мертво-силиконовое «нечто» более несообразную его природе и способу существо­вания сущность трудно представить. Эти «движения» не футуристические идеи, а финансово подкрепляемые исследования и реально ведущиеся рабо­ты. Например, инициатор и спонсор Российского трансгуманистического движения Дм. Ицков пред(по)лагает такую программу технопреобразования человека: «Переход от обладания уязвимым биологическим телом сначала к кибернетическому телу, потом к телу из наноботов, которое может управ­ляться силой мысли и менять свою форму под этим воздействием, а затем, может быть, даже к неосязаемому телу, которое будет состоять из частиц света и напоминать голограмму»14. Итак: «Голая грамма из частиц света!»


94

Мораль, политика, общество

Без «осязаемого тела». Значит, без чувств, страстей, радостей, любви и пе­чали (откуда и зачем они, у бесплотного и безжизненного), будто бы при со­хранении образа человека, его сознания и памяти. Будто бы этот процесс остановится на симулякре человека. Он пойдет дальше (прогресс не остано­вишь – твердят борцы с традиционным человеком). Допустим, подобной формы анге(го)лограмма будет создана (заодно объявляют голо-граммой Вселенную!). Но для чего е(й)му, роботам, аватарам, сингулярностям и т.п. земное сознание с памятью о теле? Зачем тогда говорить о человеке, ду­рачить других и себя, что это будет человек?

Надо просто сказать, что дальнейший прогресс техники, особенно в ее высшей форме искусственного интеллекта, ведет к «снятию», т.е. регрессу, человека, что мы, теперешние люди, в лице своего передового отряда, впада­ющего в digital dementia (цифровое слабоумие), мутируем в техноидов, зани­маемся самоотрицанием, стремясь заменить себя чем-то иным, сверхъесте­ственным, может быть ин(о)дивидуальными сгустками информации, ничто-жными в сравнении с ее техно-бесконечным объемом, или «анге(дьяво)ло-ро­ботами». Или стать деперсонализированным «лучистым человечеством» (Циолковский), или, как предостерегал Ст. Лем, превратиться в «мыслящий океан», или, если читать новейшие теоретические выкладки, в «информаци­онные ландшафты», «вибрации», «разумную плесень», «виртуальные коко­ны», или вот: «голо-граммы». Все эти процессы и их носители – посланцы другой, чужой реальности, ослепленные ею до «слепящей тьмы», слепые во­жди слепых в движении к концу нашего мира. (Само)Убийцы. Если бы некая Высшая сила откуда-то сверху посмотрела на Землю, то для нее поведение человечества предстало бы совершенно таким же, как для нас стаи мотыль­ков, летящих на свет горящего костра прогресса. Обжигая крылья, сгорая, без всякого понимания, куда и зачем. Кое-кто, правда, понимал, например Данте:

«В мгле будущих столетий

Ваш вещий взор к событиям летит

Но в настоящем слепы вы как дети».

(Божественная комедия)

Началась Революция мутантов! Появляются люди, мышление которых остановилось на уровне двенадцатилетних подростков какого-нибудь П(роиз­водственно)-Т(ехнического) У(чилища) или студентов университета с элек­тронным образованием, а по сути, программированием, способных отвечать только на вопрос «как». Хотя некоторые какой-то частью сознания понимают, куда все идет, иногда рефлексируя: «зачем», и рассуждают о необходимости «зон обмена» между различными формами реальности, но ограничивают это внутринаучными рамками15. В целом, однако, сделать с собой они ничего не могут, ибо их взгляды переформатированы (перезагружены) в пользу «смерти по-научному» на уровне бессознательного. Это уже не субъекты (вот они, хо­дящие по Земле трансформеры: «живые умершие» = «undead», зомби, аген­ты, элементы, материал прогресса). Питательный бульон «Мировой решет­ки», инопланетяне среди нас. Производный продукт, вы(от)бросы коварной диалектики развития. (Не/бо)жители того Света.


2.3.4 Pro Dasein как pro ц(с)вет Бытия

В.А. Кутырев. О взаимодействии света и тьмы в технонаучной реальности

95

Pro Dasein как pro ц(с)вет Бытия

Если считать, что универсальная победа С(с)вета (божественного и фи­зического) есть конец/ничто света (нашего, бытийного), то есть ли тьма в конце тоннеля? Возможно ли сохранение непрозрачной, «нетранспарент­ной» реальности? Реальности не производ(ен)ной из чего-то, а фактичной, существующей «в себе», что и означает «темной» = субстанциальной. Об­суждая эти вопросы, мы хотели бы опереться на идею возможных миров, со­гласно которой в данной многомировой онтологии нет приоритетного мира вещей или мира отношений, субстратов или структур, материального или идеального; они всегда взаимодействуют, взаимо(пре)вращаются, создавая подвижную иерархию различий, т.е. конкретную историческую реальность. Эта, развернутая в духе теоремы Геделя о невозможности полной формали­зации какой-либо системы, установка дает логическое (об)основание проти­водействию агрессии происшедших в ХХ в. структуралистской, а потом ин­формационной революций, абсолютизирующих мир отношений, мыслей, информации и прочего виртуального «света». Понимание, что нет «отдель­ной зоны» света или тьмы, что весь универсум можно представить состоя­щим из частиц, или волн, предметным или виртуальным только абстрактно, позволяет утверждать, что реальность всегда существует как взаимопро­ник­новение противоположностей, она диалектическая, цветная. Знамени­тую в Средние века Пирамиду перехода света и тьмы друг в друга рисовал Николай Кузанский, дифракция света тоже порождает тень. «Чем ярче свет, тем гуще тени», – говорил много занимавшийся природой света Гете.

Занятые привычной апологетикой света забывают, что он – только усло­вие жизни, в своем непосредственном качестве свет безбытиен, «безвещен», как чистый разум. Занятые привычной критикой тьмы забывают, что хотя в непосредственном качестве она все обездвиживает, но как условие жизни тьма человечна, это корень, из которого все возникает. В самом человеке – это порождающая творческое сознание глубина жизни (бессознательного), его тайна («даймон» – греч., «reservation mentalis = тайники души – лат.), осветив которую, рационализируя и коммуницируя, сделав «транспарент­ной» превращают ее/его в поверхность. Любое внутреннее во внешнее. Вы­ворачивают-ся. В чистый, пустой, бесплод(т)ный и беспощадный свет. Тьма и тайна – условие свободы, а объективирующе-о(т)чуждающие, «расколдо­вывающие» реальность свет и знание – ее враг. Расколдование – всегда ре­дуцирование. Расколдованная жизнь есть смерть. Об этом, правда, одиноко и кратко, в виде провокативного афоризма, но еще в начале ХХ в., написал Л. Шестов, надеясь, что, «быть может, недалеко то время, когда вдохновен­ный поэт, в последний раз окинув прощальным взором свое прошлое, смело и радостно воскликнет:

Да скроется солнце, да здравствует тьма!»16

В современной ситуации люди, увы, как никогда далеки от понимания новой роли света и тьмы. Забывают, что материалом электронного концлаге­ря, который они с энтузиазмом для себя строят, являются изделия из света. Не понимают, что светлячок светится, пока есть темнота. Если его вытащить вовне – перед нами серое насекомое. Существование вещей предполагает


96

Мораль, политика, общество

тень. Потеря тени – это (при)знак исчезновения вещи. Не осознают, что, тре­буя прозрачности всего, от процедур в банках до видеокамер в банях и спаль­нях (сначала у заключенных, потом в солдатских, детских и т.д. по Оруэллу), мы в-падаем во мрак в (не)виде света. Даже предметная архитектура вытес­няется световой, неким каскадом иллюзий, образующих эфемерный облик города. Реальность превращается в игру света, который может притвориться чем угодно, даже темнотой. Фейерверки (Света представление – Светопре­ставление) – эрзац веселья и радости человека, утрачивающего природные источники чувственности. Жизнь его больше не греет, он заменяет свое внутреннее внешними раздражителями. И вот люди летят на свет как мо­тыльки, похожие и столь же глубоко мыслящие, как эти б(л)едно-серые насе­комые. В отчужденную, неземную среду. Световое загрязнение (на телевиде­нии фон из световых сполохов забивает предметное окружение, с трудом выделяются какие-то головы), стремление к универсальности света и про­зрачности всего – это мракобесие эпохи трансмодерна. (Пытка светом счита­ется одной из самых мучительных.) Свет(л)обесие.

Таким образом, при действительном понимании диалектики света и тьмы, действительно актуальная теория современного общества может быть только консервативной и реалистически-феноменологической. При­знав необходимость существования «мира темноты» и пагубность его уни­версальной возгонки в «мир света», когда теплый Фаворский свет превраща­ется в холодный свет Люцифера, коммуникация в ком-мутацию, интернет в интел-нет всего, а применительно к человеку в «нейронет», философия должна принять упрек, высказанный ей в свое время великим «биоконом» всех времен и народов: «История философии – это скрытая ярость против основных предпосылок жизни, против чувств, ценности жизни, против все­го, что становится на сторону жизни. Философы никогда не останавливались перед утверждением какого-либо мира, раз только этот мир противоречит данному миру и дает указания для осуждения этого мира. То была до сих пор великая школа клеветы, и она так сильно импонировала, что и теперь еще наша наука, выдающая себя за заступницу жизни, принимает основное положение этой клеветы и рассматривает этот мир как что-то кажущееся, эту цепь причин как нечто феноменальное»17. Вот еще когда был высказан гени­ально проницательный упрек человеческому духу в измене феноменологиче­скому жизненному миру, забвению им бытия, которому он начал предаваться посредством стремящейся стать научной «философии раздевания капусты», снимающей мир слой за слоем, до нуля, до пустоты. Пока мы не докати­лись до (оправдания) небытия, трансгуманизма, виртуализма и смерти через световое бессмертие. Принять этот упрек с горьким покаянием, чтобы в даль­нейшем из всех оставшихся к пониманию сил защищать приоритет антропо­морфной формы сущего (себя!), его живых цветов и красок перед предельны­ми (без-дна) теоретическими концептами с их манихейским отождествлением вещей и тьмы со злом, и утратой представления об их фундаментальной необходимости. А те, кто (пре)бывает не только практически, но и теоретиче­ски в крайних зонах инобытия, возвращаясь в наш макромир, должны про­ходить жесткий контроль и адаптацию. Шлюзование в зонах обмена через феноменолого-гуманистические, социально-этические и религиозные филь­тры. Чтобы культивировать технонауку не в ущерб целостности человека,


В.А. Кутырев. О взаимодействии света и тьмы в технонаучной реальности

97

его Lebenswelt. Нужна экология тьмы! Чтобы хранить способность к вере и любви, в конечном счете жизни, надо быть укорененным внутренне, в тем­ноте (инти(е)мно). За потерей смысла жизни стоит потеря ее чувства. Нужно управляемое развитие (Сontrolled development).

* * *

Противоречие между темным Дионисом (Бахус) и светлым Аполлоном (Гелиос) диалектически примиряет певец цвет(ения)а и красо(ты)к любви Орфей (Эрос). Цвет, говорил Гете, это мучение света. По-видимому, тьмой. И оче-видно, наоборот: мучение тьмы. По-видимому, светом. Человек – это Цвет(ок) жизни на/в поле Бытия. Его цветение = любовь есть его Dasein, Абсолют как состояние непрерывного пре-вращения света во тьму и обрат­но. Для мучительной радости существования человеку нужны как земная почва, так и солнечный свет, как утверждающе-коренящее-ся вещ/ч/ное бы­тие (есть, +, 1, пространство), так и меняюще-(воз)обновляющее-ся, распре­деленное по пространству ничто (нет, –, 0, время). Он живой, потому что смертный. Он смертный, и потому живой. Не следует только повторять ро­ковую ошибку, которую совершил Орфей, выводя Эвридику с того света. Не оглядываться на зад(ы) прогресса, на односторонне упрощенные ког­нитивно-сциентистские, «квантовые», «цифровые» и т.п. модели мира, не остаться их пленником и, приводя их к себе, не смотреть ни на что/кого, кроме Бытия18. За субстанциальный феноменологический реализм, за по­стоянное вос-создание нашего жизненного мира и Вечное обновление Того же Самого = Антропоконсервативное отношение к прогрессу. Чтобы пред-отвратить его в-падение в переступающий через человека трансгресс. В са­моапокалипсис. Ослепленные технонаукой – откройте глаза, не ставьте ее выше жизни. Скажем «нет» мраку свет/ов/л/ого будущего!

Тогда продлимся…

2.3.5 Список литературы

Список литературы

Гете И.В. Фауст / Пер. с нем. Н.А. Холодовского. М.: Азбука, 2015. 528 с.

Дорожкин А.М. Философ как медиатор // Цифровой ученый: лаборатория философа. 2018. Т. 1. № 2. С. 6‒23.

Ицков Д. Корпорация «Бессмертие» объявила о начале работ по созданию искусственного тела человека. Беседа с Д. Ицковым // «Взгляд». Деловая газета. 2011. 23 марта. № 12. С. 2.

Капра Ф. Дао физики. Исследование параллелей между современной физикой и вос­точной философией / Пер. с англ. М. Попова. М.: МИФ, 2017. 364 с.

Каржина Г.А., Кутырев В.А. Сознание цивилизации эпохи трансмодерна // Вестник Вятского государственного университета. 2017. № 1. С. 5‒12.

Копейкин К. прот. Богословский и естественно-научный взгляд на онтологическую природу мироздания // Метафизика. 2011. № 1. С. 123‒153.


98

Мораль, политика, общество

Кутырев В.А. Бытие человека в постчеловеческом мире (пролегомены к философии феноменологического субстанциализма) // Философия и культура. 2017. № 4. С. 104‒122.

Кутырев В.А. Cова Минервы вылетает в сумерки. Избранные философские тексты ХХI века. М.: Алетейя, 2018. 526 с.

Менский М.Б. Концепция сознания в контексте квантовой механики // Успехи физических наук. 2005. Т. 175. № 4. С. 413‒435.

Ницще Ф.В. Так говорил Заратустра. Рождение трагедии, или Эллинство и пессимизм / Пер. с нем. Ю.М. Антоновского, Г.А. Рачинский. М.: Юрайт, 2017. 314 с.

Ницше Ф. Собр. соч.: в 5 т. Т. 4: Воля к власти / Пер. с нем. СПб.: Азбука, 2011. 380 с.

Носов Н.А. Психология ангелов по Якову Бёме // Человек. 1994. № 6. С. 88‒95.

Нурулин Р.А. Виртуальность как основание бытия. Казань: Изд-во КГУ, 2004. 335 с.

Руднев В. Реальность как ошибка. М.: Гнозис, 2011. 320 с.

Савчук В.В. Медиафилософия. Приступ реальности. СПб.: РХГА, 2013. 338 с.

Шестов Л. Апофеоз беспочвенности. Л.: Изд-во ЛГУ, 1991. 214 с.

On the cooperation of Light and Darkness
inside the technoscientic reality
*

Vladimir A. Kutyrev

Lobachevsky State University of Nizhni Novgorod. 23 Gagarina Ave., Nizhny Novgorod, 603950, Russian Federation; e-mail: kut.va@mail.ru

Cognitive-digital technologies supplant the anthropomorphic form of being from the world. These technologies reduce and suppress the anthropomorphic form of being to a virtual state, turning it into information, communication, mega, micro and nano world, a kind of “other world”. In the process of cognition, the laws of these micro-mega and virtual worlds are uncritically transferred into our life reality, making it hostage to the posthuman dimension. The physical content of virtuality is light, which is why in post-non-classical physics everything is treated as consisting of light as a substance. On this basis, there is a merging of religious ideas about the luminous God with scientific theories of the light-generating Universe. All this is also transferred onto man. There ap­pear projects of enhancing and improving the human all the way until she becomes an ange(go)logram. In this paper, these non-existent trends in the development of techno-science are criticized in terms of the method of a philosophical synthetic reasoning. A hu­man’s life-world witnesses the interaction of light and darkness or the informational and the material. The opposition between the dark Dionysus and Apollo, who is filled with light, is removed by Orpheus, the singer of the flourishing of love and beauty.

Keyword: Light, darkness, dialectics, virtualism, communication, religion, man, science, anthropo-conservatism, light furious, Orpheus

For citation: Kutyrev, V.A.  “O vzaimodeistvii sveta i t’my v tekhnonauchnoi real’nosti” [On the cooperation of Light and Darkness inside the technoscientic reality], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2019, Vol. 12, No. 4, pp. 8599. (In Russian)


2.3.6 References

В.А. Кутырев. О взаимодействии света и тьмы в технонаучной реальности

99

References

Capra, F. Dao fiziki. Issledovanie parallelej mezhdu sovremennoj fizikoj i vostochnoj filosofiej [The Tao of Physics: An Exploration of Parallels Between Modern Physics and Eastern Mysticism], trans. by M. Popov. Moscow: MIF Publ., 2017. 364 pp. (In Russian)

Dorozhkin, A.M. “Filosof kak mediator” [Philosopher as a mediator], Tsifrovoy uchenyy: laboratoriya filosofa, 2018, Vol. 1, No. 2, pp. 6‒23. (In Russian)

Goethe, J.W. von. Faust, trans. by N.A. Holodovskogii. Moscow: Azbuka Publ., 2015. 528 pp. (In Russian)

Iczkov, D. “Korporaciya ‘Bessmertie’ obyavila o nachale rabot po sozdaniyu is-kusstvennogo tela cheloveka. Beseda s D. Iczkovym” [Corporation ‘Immortality’ announced the start of works on creation of artificial human body. Conversation with D. Itskov], ‘Vzglyad’ Delovaya gazeta, 2011, March 23, No. 12, p. 2. (In Russian)

Karzhina, G.A. & Kutyrev, V.A. “Soznanie civilizacii epohi transmoderna” [Consciousness of the civilization of the transmodern era], Vestnik Vyatskogo gosudarstvennogo universiteta, 2017, No. 1, pp. 5‒12. (In Russian)

Kopejkin, K. “Bogoslovskij i estestvenno-nauchnyj vzglyad na ontologicheskuyu prirodu mirozdaniya” [Archpriest theological and natural-scientific view of the ontological nature of the universe], Metafizika, 2011, No. 1, pp. 123‒153. (In Russian)

Kutyrev, V.A. “Bytie cheloveka v postchelovecheskom mire (prolegomeny k filosofii fenome­nologicheskogo substancializma)” [Human existence in the post-human world (Prolego­mena to being the person in the posthuman world)], Filosofiya i kultura, 2017, No. 4, pp. 104‒122. (In Russian)

Kutyrev, V.A. Sova Minervy vyletaet v sumerki. Izbrannye filosofskie teksty XXI veka [The Owl of Minerva flies at dusk. Selected philosophical texts of the XXI century]. Moscow: Aleteiya Publ., 2018. 526 pp. (In Russian)

Menskii, M.B. “Koncepciya soznaniya v kontekste kvantovoj mexaniki” [Concept of cons­ciousness in the context of quantum mechanics], Uspekhi fizicheskikh nauk, 2005, Vol. 175, No. 4, pp. 413‒435. (In Russian)

Nietzsche, F. Sobranie sochinenii, T. 4: Volya k vlasti [Collected works, Vol. 4: Will to power]. St. Petersburg: Azbuka Publ., 2011. 380 pp. (In Russian)

Nietzsche, F. Tak govoril Zaratustra. Rozhdenie tragedii, ili Ellinstvo i pessimism [Thus Spoke Zarathustra. The Birth of Tragedy, or Hellenism and Pessimism], trans. by Yu.M. Anto­novskii and G.A. Rachinskii. Moscow: Yurait Publ., 2017. 314 pp. (In Russian)

Nosov, N.A. “Psixologiya angelov po Yakovu Byome” [Psychology angels on Jacob Boehme], Chelovek, 1994, No. 6, pp. 88‒95. (In Russian)

Nurulin, R.A. Virtual’nost’ kak osnovanie bytiya [Virtuality as the basis of life]. Kazan: Kazan St. Univ. Publ., 2004. 335 pp. (In Russian)

Rudnev, V. Real’nost’ kak oshibka [Reality as an error]. Moscow: Gnozis Publ., 2011. 320 pp. (In Russian)

Savchuk, V.V. Mediafilosofiya. Pristup real’nosti [Media Philosophy. The attack reality]. St. Petersburg: RKhGA Publ., 2013. 338 pp. (In Russian)

Shestov, L. Apofeoz bespochvennosti [Apotheosis of groundlessness]. Leningrad: Leningrad St. Univ. Publ., 1991. 214 pp. (In Russian)

3 ИСТОРИЯ ФИЛОСОФИИ

Философский журнал

2019. Т. 12. 4. С. 100–111

УДК 165.74

The Philosophy Journal

2019, Vol. 12, No. 4, pp. 100111

DOI 10.21146/2072-0726-2019-12-4-100-111

ИСТОРИЯ ФИЛОСОФИИ

David Sidorsky

3.1 Pragmatism and new directionsfor American philosophy:A turn to the future via commitmentto scientific method

Pragmatism and new directions
for American philosophy:
A turn to the future via commitment
to scientific method

David Sidorskyn – Emeritus Professor of Philosophy. Columbia University. 2960 Broadway, New York, NY 10027, USA; e-mail: [CUIT Help Desk] askcuit@columbia.edu

The three founding fathers of pragmatism – Charles Pierce, William James, and John Dewey – heralded pragmatism as a movement that turned philosophy toward the future. From their perspective, pragmatic philosophy contrasted with traditional metaphysics that they interpreted as an attempt to discover the necessary presuppositions for the existence of a phenomenal world. Some pragmatists analyzed the quest for necessary presuppositions as a turn toward the past. Pragmatic philosophy also rejected a Humean or empiricist meta­physics according to which impressions or sense data were representative of an underlying reality. The Humean account, in which there was no future confirmation of the data of expe­rience, was considered by some pragmatist as a turn towards the present. The initiating turn towards the future within pragmatism was taken by Charles Pierce who defined the “real” as referring to what would be said to exist as a result of the convergence of a process of sci­entific inquiry towards the asymptotic limit of the inquiry. Thus, what was said to exist re­quired confirmation by future experience.James accepted a Piercian account of the true as fixed by a convergence of beliefs through a process of confirmation of the consequences of these beliefs over the long, long run. For Dewey, the acceptance of Pierce’s turn to the fu­ture led to the adoption of scientific method as an instrument for human prediction, control, and even future transformation of the environment. Deweyan pragmatism expanded the ap­plication of scientific method to problems of society and culture with a vision of corrigible and progressive reconstruction of American institutions.

Keywords: pragmatism, scientific method, community of inquiry, future experience, re­construction, moral progress, pluralism, democracy, economic planning, liberalism

For citation: Sidorsky, D. “Pragmatism and new directions for American philosophy: A turn to the future via commitment to scientific method”, Filosofskii zhurnal / Philoso­phy Journal, 2019, Vol. 12, No. 4, pp. 100111.

The development of pragmatism from its opening phases in the writings of each of its three founding fathers, Charles Peirce, William James, and John Dewey marked a new direction for American philosophy. For each of these three found­ing fathers of pragmatism, this new direction involved a turn toward an emphasis on future experience, via its commitment to scientific method as the primary in­strument for human knowledge. This turn to the future was distinct from a philo­sophical emphasis on foundational presuppositions of experience, which was

David Sidorsky. Pragmatism and new directions for American philosophy…

101

considered to be a turn toward the past, or a philosophical emphasis on current sensations or “impressions” as representations of underlying reality, which was considered to be a turn to the present without any sign toward the future.

In two early essays of Charles Peirce that heralded the beginning of Pragma­tism – “How to Make Our Ideas Clear” and “The Fixation of Belief” – the connec­tion between the turn toward the future and the commitment to scientific method within pragmatic philosophy was initiated. This connection can be traced from Peirce’s definition of the truth as based upon the future convergence of hypotheses by a process of experimental verification, through William James’s emphasis on Pragmatism as a method of mediating between beliefs through an appeal to their future consequences, to Dewey’s emphasis on knowledge as an instrument of pre­diction and control of future experience of the human environment. This theme within Pragmatism as a shift of philosophy to the future was also emphasized in different ways by later generations, including Sidney Hook among Dewey’s first generation of students, and Richard Rorty, among later proponents of pragmatism.

One starting point for a survey of the turn toward the future within Pragmatic philosophy can be found, as noted above, in Charles Peirce’s essay “The Fixation of Belief.”

In that essay, Peirce distinguishes between the three methods of tenacity, in­tuition, or consensus and the method of scientific inquiry as ways of fixing belief (CP 5.377‒387).1 Peirce’s argument is that, unlike the methods of tenacity, intu­ition or consensus, which relate to the assertion of past or present beliefs, scien­tific method requires a community of inquiry that generates hypotheses with pre­dictive consequences that are confirmed or refuted by future events and experiences. Peirce defends his own preference for scientific method by demon­strating that scientific method provides the best analysis of “truth” in its account of the convergence of a community of inquiry upon those hypotheses that have received confirmation of their experimentally predictable consequences. The turn to the future is emphasized in such a theory of scientific knowledge since this process of convergence by a succession of hypotheses, each of which is fallible, corrigible and progressive, is to be carried out toward an asymptotic limit. Even greater significance is ascribed to this turn toward the future, since the “real” is defined by Peirce as those entities that will be said to exist in the true statements that will be established by the process of scientific method in its future arrival at its asymptotic limit (CP 5.311; 5.316; 5.356). This identification of reality with scientific knowledge was taken as an indication of the elimination of metaphysics within Pragmatism. Such an elimination of metaphysics identified a bridge be­tween the views of Logical Positivism and Pragmatism, which was emphasized when many members of the Logical Positivist movements were forced to immi­grate to the United States and took up positions at American universities in the 1930s. On the other hand, the differences between the activist tendencies of American Pragmatism in its efforts at societal and cultural reconstruction as con­trasted with the emphasis on linguistic analysis with its limitation of philosophi­cal involvement in political activism remained.

William James accepted Peirce’s shift to the future through the commitment to scientific method. In the series of lectures that made up James’ volume titled “Prag­matism,” James indicated that Pragmatism could mediate between competing


102

История философии

philosophical hypotheses by an appeal to their future consequences.2 James’s de­fense of Pragmatism was supported, in an independent fashion, by several Italian philosophers, most notably Giovanni Papini in the circle that published a jour­nal on Italian Modernism called Leonardo. Papini invented the title of Futurism for James’s version of Pragmatism. Papini transmitted the term “Futurism” for identifi­cation of an Italian school of artists, whose theme was directed toward the repre­sentation of the technological future of the natural and human environment. James did not, however, involve himself in a careful explication of Peircean statements regarding the “true” and the “real.” James’s affirmation of Pierce’s turn to the fu­ture involved a further shift in idiom as in his identification of the “true” as that which would be useful to believe over the long, long run.

There were recognized problems among Pragmatists with both the theories of Peirce and the theories of James. In the case of Peirce, as Israel Scheffler was to point out in his book, Four Pragmatists, the existence of an asymptotic limit to a process of convergence, as proposed in Peirce’s definition of truth, requires a proof for the existence of a limit as distinct from recognition of an ongoing process of conver­gence by a community of inquiry. 3 In the case of James, the identification of the “true” with the useful appeared to introduce potential relativism of truth. The ar­gument contra James was formulated through the criticism that James had replaced Peirce’s grounds for accepting a belief through the criterion of confirmation by its experimental consequences with the thesis that a person could adopt a belief or an hypothesis if it “worked,” thereby introducing the ambiguous formulation that a person could adopt a belief or hypothesis if its psychological and social conse­quences were advantageous for the believer over the long, long run.

William James’ lectures on Pragmatism, including his popular phrase that defined the truth in terms of that which works in the future, had an impact be­yond narrow philosophical circles in American culture. Santayana wrote of James “his scattered words caught fire in many parts of the world.” 4 One piquant illu­stration of this is shown in a comment by a major journalist of the group that was identified as the “muck-rakers” within American society, Lincoln Steffens. Upon his conversion to faith in the Soviet system after his return from the Soviet Union in the early 1920s, Steffens celebratedly and notoriously declared: “I have seen the future and it works.”5

The development of pragmatism in the philosophy of John Dewey, whom James had recognized as the coming heir of the pragmatic school of thought a few years before James’ own death, also demonstrated this emphasis on the fu­ture via a commitment to scientific method. Dewey advanced an account of hu­man intelligence as an instrument for prediction and control of the future experi­ences of mankind. Accordingly, Dewey believed that this instrument possessed a potentiality for reconstructing contemporaneous American culture. For Dewey, the development of the social sciences in such fields as education, penology, poli­tics, and international relations could result in the moral progress of the culture in the future. Dewey referred to human intelligence or to scientific method as an in­strument, which, in the colloquial idiom of New England, “will do.” Dewey


David Sidorsky. Pragmatism and new directions for American philosophy…

103

pointed out that the term “do” of the idiomatic phrase “will do” was a prag­matic one referring to the need for practice rather than theory, in its application to the problems of men. Dewey also pointed out that the term “will” in this phrase had a reference to the future such that the application of intelligence or scientific method to a problematic situation could result in a resolution of the problem and the transformation of future experience.

Dewey’s belief in the instrumental character of knowledge included both knowledge of value as well as knowledge of fact. Moral progress was possible through objective knowledge of values. Scientific method, which represented the enactment of human intelligence as an instrument of inquiry, could be di­rected toward the appraisal of different hypotheses for resolving problematic situ­ations in moral contexts.

Subsequent philosophers of pragmatism after Dewey have continued this emphasis on the future. In the immediate generation of Dewey’s students, Sidney Hook, as previously mentioned, sought to synthesize this aspect of Deweyan thought with Marxism. In his 1933 book, Towards the Understanding of Karl Marx: A Revolutionary Interpretation, Hook aimed at uncovering common ele­ments between a Marxist thesis of societal transformation by means of greater application of the laws of economic development with the Deweyan thesis of so­cial reconstruction through the application of the social sciences to the problems of man. In support of this common ground, Hook cited one of Marx’s “theses on Feuerbach” as if it were a slogan value of Pragmatism. Hook’s rendering of Marx’s eleventh thesis on Feuerbach is: “philosophers have only interpreted the world in different ways. What is crucial however is to change it.”6 In the years that followed the publication of Hook’s interpretation of Marxism, however, Hook’s own essays on dialectic developed the argument for the distance between the fallibility and corrigibility in which the turn toward the future was carried out through the potential application of the social sciences in Dewey as contrasted with the inevitability and fixed sequences of historical determinism in the dialec­tical process of Hegelian Marxism. Thus, Hook’s later interpretations of Prag­matism removed any claim of similarity with Marxist theses regarding historical inevitability or the dialectical process of historical change.

Richard Rorty has also supported the pragmatic approach that places its em­phasis upon the future through his strong polemic against knowledge as holding a mirror up to nature, in favor of knowledge as an instrument of prediction and control. Along these lines, Rorty argues that reality is “made” rather than “found.”7 The pragmatic rejection of correspondence as a representation of a real­ity which is to be found in the immediate impressions or sense data that are given in experience, does not necessarily coincide with Rorty’s view that the entities of the world are “made” rather than “found.” The metaphor of correspondence was used by Dewey not only with the attribution of holding a mirror up to nature. It was also used in the metaphor of correspondence as Sidney Hook affirmed from conversation with Dewey in the sense of an experiment sending a postcard to na­ture. Thus an experimental hypothesis with predictive consequences could be con­sidered as directing a postcard toward nature in which a reply was received that


104

История философии

confirmed or refuted these predictive consequences. This latter species of corre­spondence had a reference to the future that was a characteristic of Pragmatism, as well as including the reference to naturalism or discovering objective facts about the environment which, to a degree, was a contested feature of Pragmatism. Even though Rorty’s statement that reality is “made” not “found” shares a turn toward the future with the Deweyan emphasis upon the “takens” rather than the “givens” of experience,8 it would appear to be a discontinuity with the Deweyan claim in his metaphysical volume Experience and Nature that natural objects were dis­closed by scientific inquiry.9

Peirce was the pioneer of Pragmatism in its commitment to scientific method. Peirce had earlier developed his argument that a genuine doubt rather than the uni­versal methodological skepticism of Descartes was the starting point for inquiry (CP 5.265). Convergence of a community of inquiry could resolve this doubt into a fixed belief. Scientific truth excluded any claim of having arrived at absolute truth in the sense of being infallible or of having arrived at a point of termination of the ongoing process of scientific inquiry. Peirce did not exclude the application of scientific truths to changes in social practice. At the same time, his emphasis on the superiority of scientific method as a way of fixing belief did not aspire to Dewey’s broader commitment to scientific method as a way of reconstructing social practice.

James did not amplify Peirce’s account of scientific method as distinct from James’s interpretation of Peirce’s pragmatic theory of truth. Thus, James argued that he was following Peirce since he required that true statements are subject to confirmation by their predictive consequences. As previously noted, James’s for­mulation of Peirce’s criterion for truth gave rise to ambiguity by its departure from the Peircean terms of experimental consequences of scientifically verifiable hypotheses as the sole criterion for the adoption of belief. It is noteworthy that James had maintained a complete commitment to scientific method in his own re­search on principles of psychology, and had imported from Germany a pioneer­ing experimental psychologist to replace his own position at Harvard when he moved from the department of psychology to the department of philosophy.

James’s commitment to scientific method brought with it his rejection of meta­physical Materialism and metaphysical Idealism, with the implication for James of the rejection of any philosophical Monism. Thus James arrived at the conclusion that a commitment to scientific method in the study of the universe implied a plu­ralistic universe. This belief in pluralism emerged as a continuing feature of prag­matic philosophy in the form of a rejection of any program of reduction of the so­cial sciences to physical sciences. This generalized approach to anti-reductionism did not function to negate the possibilities of particular demonstrations of the re­duction of some special areas of biology to chemistry, or of some special areas of chemistry to physics. The thesis of a wholesale or complete reduction of history, psychology or biology to physics on the model of a LaPlacean or Comtean deter­minism is excluded within a pragmatic recognition of knowledge as an instrument for interpretation and shaping the environment. In a metaphor of William James, such a pluralistic analysis paved the way for an open universe as distinct from the closed universe of deterministic Monism.


David Sidorsky. Pragmatism and new directions for American philosophy…

105

The hostility to metaphysical Monism can also be understood as part of James’s critique of rationalist intellectualism in the creation of philosophical systems, which led James to his championing of Bergson as the supreme critic of the intellectualism of his age. James considered the philosophy of Henri Bergson, with its thesis of an élan vital as the dynamic factor in creative evolution, to be a fundamental way of re­jecting metaphysical Materialism and metaphysical Idealism. Consequently, despite what might be considered to be Bergson’s romantic opposition to science and James’s pragmatic commitment to science, James viewed Bergson’s views as con­sistent with the anti-intellectualist or anti-metaphysical approach of pragmatism.10

Dewey’s account of scientific method differed in significant details from the Peircean model of convergence by a community of inquiry through a process of the confirmation or refutation of hypotheses toward an asymptotic true hypothesis. Dewey’s point of departure was not identified as Peirce’s had been with the deve­lopment of a genuine doubt, but with what Dewey termed a “problematic situa­tion.” This problematic situation involves conflicting alternatives for the resolution of its problematic character. Scientific inquiry generates alternative hypotheses for the resolution of the problematic. Thus, scientific method as a method of inquiry provides an instrument for optimally resolving the problematic situation by carry­ing out experiments, which confirm or refute the competing hypotheses, each of which must admit of differing predictive consequences. The process of scientific inquiry provides reliable knowledge about the environing world. For Dewey, scien­tific inquiry was not only capable of resolving a problematic situation regarding the facts of Nature and the world or what is the case, but it was also capable of resolv­ing a problematic situation regarding values or what ought to be the case.

Dewey’s analysis of scientific method led him to confidence in the possibility of the application of the natural sciences and the social sciences toward improved prediction and control of the future environment of mankind. Accordingly for Deweyans, the development of the natural and social sciences rather than any Hegelian dialectical process of history became the instrument for human progress. Thus, confidence in the possibility of historical progress represents an important feature in any account of the application of scientific method in Deweyan pragma­tism. Dewey’s introduction of the term “reconstruction” indicated his commitment toward changing contemporaneous institutions such that not only the outward fea­tures of these social structures could be reformed, but even their foundational bases could be reconstructed. Deweyan pragmatism forged its way from its analysis of scientific method as an instrument which could be applied to the problematic situa­tions of a culture to a comprehensive social and political philosophy which aimed at realizing change in societal and political institutions. Pragmatic social and politi­cal philosophy, with its approach of seeking to apply scientific method to societal reconstruction, was advanced by Dewey and his followers in a number of specific areas including progressive education, economic planning, political democracy, criminal justice reform and international peace via international law.

In the case of progressive education, Dewey conditioned his acceptance of an academic position at a university, whether at Chicago or Columbia, with the university’s commitment to develop an experimental elementary school for progressive education. Dewey argued that the application of scientific method to educational practice would result in reform of the traditional model of authority in the public school. This could bring about a preferable model of a democratic


106

История философии

school with greater freedom of expression for students that would result in higher performance since the students would be motivated by their free choice for coope­rative inquiry rather than a dictated requirement of rote learning.

Dewey also believed that the application of scientific method to economics could bring beneficial results. A program of economic planning that was to be the consequence of the development of the science of economics would replace the model of competitive free markets with their demonstrated vulnerability of cyclical periods of economic depression as the burdensome price of periods of expansion with greater production. Dewey had argued during the Depression in Individualism Old and New that a new model of economic planning would re­place the broken individualism that had emerged within the new corporate struc­ture of American capitalism bringing with it a new individualism that would re­flect the scientific culture of the new age.11

To a degree, Dewey ventured further along the lines of political reform with the expectation that a democratic model of society could function analogously to a scientific model of inquiry, according to which there would be convergence to­ward a greater degree of truth as a result of the continuation of democratic process in successive elections analogous to the continuation and convergence of scientific inquiry. This analogy has been continued in some theories of delibera­tive democracy advanced by post-pragmatic philosophers. The idea seems to be that the continuing practice of democracy across the decades can lead to a public that is more knowledgeable regarding the public interest, and benefits from rea­lizing the connection between the ways in which the public organizes its advo­cacy or electoral demands and the response to these demands in the performance of its elected representatives. Accordingly, on this view, there is a basis for an analogy between scientific method and the process of democratic practice.

Alternative analyses of democracy like Joseph Schumpeter’s thesis on the re­lationship of group interests to democratic choices and more particularly the elec­tion of anti-democratic parties in formerly democratic states have tended to under­mine any species of analogy between scientific method and electoral processes within established democratic states.

In the decade after the end of the First World War, Dewey hoped that the ad­vance of intelligence in international relations could bring about a rule of law in international affairs such that the resolution of conflict through armed warfare would be eliminated by international agreement. In a period in the late 1920’s in which an international agreement like the Kellogg-Briand Treaty was drafted in an effort to guarantee international peace, Dewey advocated the development of international conventions to outlaw war as an acceptable means for the resolu­tion of international conflict.

In more general terms, the Deweyan argument had been that the application of scientific method could bring about progressive change in human history. The prima facie basis for such a thesis has been laid in the Peircean argument that the scientific method yielded corrigible and progressive hypotheses about their subject matter. The extension of this idea indicated that the application of scien­tific method would yield improved knowledge on human problems that would re­sult in societal progress. Dewey’s metaphor for progress in American society did not derive from his useful belief in Hegelianism but did refer to the Ameri­can metaphor of a “frontier” which could move forward through the progressive


David Sidorsky. Pragmatism and new directions for American philosophy…

107

development and the application of the natural and social sciences. Although this metaphor expressed the optimism of Deweyan pragmatism, Dewey and his im­mediate followers rejected utopian philosophies and did not indulge in visionary formulations of future historical progress on the model of Condorcet or of an He­gelian end of history.

Dewey’s writings also included significant reservations on any doctrine of historical progress. Dewey did not view historical progress as a linear growth of Enlightenment emerging from the ages of darkness, or as an élan vital coursing through the dynamism of historical evolution or revolution demarcating the new ages from the old. The Deweyan claim for reconstruction of society took place in the context in which societal institutions which were formerly coherent and had met the needs of their constituents, had failed to adapt to changing human needs and had developed conflicts with other institutions of that society. Thus, in De­wey’s Individualism Old and New, the background for proposed social progress was the problematic situation of an older, and once successful American indivi­dualism. These American individuals had been independent farmers and crafts­men, living as members of a coherent religious faith in a productive economic community. The challenge arose when these persons were unemployed workers in the American huge corporate enterprises, which had replaced small private en­terprises by the 1930s. The resolution of this problematic situation required new forms of economic planning that would bring about a new individualism within the labor market of a more cooperative economy, while at the same time introduc­ing reconciliation in the conflict between the previously coherent religious culture of the community, and the newly established Darwinian scientific beliefs.

Dewey also recognized that even beneficial change in one area of society could bring with it loss in some other area of society. Further, Dewey recognized that there was a price for progress and that this price could represent, in some cases, a very high price to be paid for minor gains.

The great regressions of twentieth-century history including the turn to autho­ritarian and totalitarian regimes as well as the Second World War and multiple cases of genocide dealt a fatal blow to even minimal doctrines of historical pro­gress that had been affirmed by philosophers of pragmatism in the seemingly halcyon years before the First World War that may have been sustained by some as late as the 1920s. The post-war skepticism that emerged from the realities of historical regres­sion, including the shock of revelation of the magnitude of the concentration camp universe, the Gulag, and genocide of the current time or recent past received signifi­cant support with the great popularity of Reinhold Niebuhr’s writings. Niebuhr’s theological realism restored a recognition of the reality of historical regression with its recognition of the human potential for self-destruction through its use of the Christian metaphor of mankind’s “original sin.” The counter response of a philoso­pher who was sympathetic to Deweyan pragmatism like Charles Frankel of Colum­bia University in his book, The Case for Modern Man, affirmed the Deweyan belief in the plasticity of human nature with its potential for societal reform. Yet Frankel excluded, as did most post-war pragmatists, any thesis of general or universal his­torical problems.12 In the postwar period, American pragmatists who maintained Deweyan optimism about the plasticity of human nature contra Niebuhrian doctrine of mankind’s original sin were much more realistic in their expectations of historical progress than were the earlier pragmatists. Whereas William James had confronted


108

История философии

his brother Henry James over his failure to appreciate American progress during their lifetime, and John Dewey had expressed his optimism about progressive change in America there emerged in the postwar generation from Sidney Hook to Richard Rorty a recognition of historical regress as well as progress. If the progres­sive vision of the end of the age of imperial domination of colonial dependent states had emerged in the twentieth century, such a vision of progress was mixed by the realistic recognition of the absence of democracy, initiation of multiple civil wars, and economic underdevelopment in many of the post-colonial states.

Dewey himself recognized the distance that could develop between the pro­mises advanced within a liberal political philosophy, and the realities that could emerge that would mandate change in the effort to fulfill the promise of libera­lism. One example is Dewey’s belief, in the spring of 1939, that an American policy of neutrality in the coming European war could avoid the error of Ameri­can participation in the First World War, and lead to a better and more peaceful resolution of the conflict.13 Like many liberals who supported neutrality and free­dom, however, the realities of historical developments led Dewey to support an American commitment to Allied victory against the coalition of German Nazism, Italian fascism, and Japanese militarism.

More generally, whether because the development of the natural sciences in the 20th century appeared to be a two-edged sword with greater potentialities for destruction alongside enhanced benefits for human welfare, or whether be­cause expectations in the development of the social sciences turned out to be highly excessive, or whether because the vision of scientific progress had incor­rectly eclipsed the limited range of improvement in the nature of human nature, or the multiples of these factors inter alia, the Deweyan account of the con­nection between the application of scientific method and historical progress was not born out by the main historical developments within the 20th century. From the retrospective perspective of the regressions in political and inter­national affairs in the 1930s, as well as the horrors of war and genocide in the 1940s, it is not difficult to recognize the element of excessive expecta­tions that had been projected, to a greater degree, by utopian social philoso­phies of the period, and to a lesser degree, by pragmatic theorists of progress through the application of scientific method. In diverse areas where progress had been heralded, the recognition of regression or the high price to be paid for progress became evident. Thus, in the context of the natural sciences, the ongoing progress in aerodynamics and unmanned flight, Winston Churchill could declare, when the V-2 rockets fell on London, “the Dark Ages return… on the gleaming wings of science.”14

In an area, which was an essential feature of Deweyan advocacy, namely pro­gressive education, the record of achievement was also mixed. On the one hand, Dewey’s insistence on the development of progressive schools by universities as a condition for his own employment made possible laboratory schools which over­came traditional rigid authoritarianism and pioneered new methods of student learning through cooperative inquiry in experimental scientific projects and critical literary conversations. Yet, there was a reaction against many of these schools and their innovative educators on the ground that the students graduated without


David Sidorsky. Pragmatism and new directions for American philosophy…

109

knowledge of basic texts in literature and history, as well as with mixed abilities of mastery of necessary areas of knowledge in mathematics and the natural sciences.

A final retrospective word can be inserted for any pragmatic philosopher at the turn of the 20th century who entertained a version of historical progress. The great regressions of 20th century history have mandated the rethinking or re­formulation of those expectations.

Later pragmatists have sought to resuscitate a theory of progress in alterna­tive ways. Richard Rorty, in his book on Achieving Our Country has indicated that there have been realizations of progress within American culture, such as, in his view, the achievement of gay rights, as well as, the promise of liberal democratic unity toward a more egalitarian society.15 Philip Kitcher in a 2017 es­say titled “Social Progress” has pointed to the empirical evidence of realized progress in specific areas as the basis for a pragmatic thesis of the reality of his­torical progress.16 Such a thesis would avoid the visionary or utopian claims that have dogged theories of human progress in previous philosophical writings. It would base its claim upon the clear evidence that progress takes place in spe­cific areas that would be readily conceded, whether from progress in the internal combustion engine through child mortality rates to progress in space travel. The assessment of these positive developments as claims for human progress, however, requires their being balanced against such great regressive movements of the 20th century, as fascism, Nazism, and genocide, as well as such postwar de­velopments as the multiplication of civil wars in postcolonial countries and the growth or persistence of dictatorial governments.

From the retrospective perspective of 150 years of Pragmatism, the rate of tendencies from the Pragmatic movement of an optimistic turn to the future com­bined with the centrality of scientific method for the fixation of belief marked a continual blazing of new directions against the previously dominant traditions of American philosophy. Yet the optimistic faith in progress that often accompa­nied this new turn in philosophy has waned with the recognition in light of the evidence of the previous 150 years of historical progress and historical regress that the thesis of moral progress in history through the application of sci­entific method remains contested.

3.1.1 Abbreviations

Abbreviations

CP – Collected Papers of Charles Sanders Peirce, ed. by C. Hartshorne, P. Weiss and A.W. Burks. Cambridge: Harvard University Press, 1931‒1958.

3.1.2 References

References

Dewey, J. Experience and Nature. Chicago; London: Open Court Publishing Co., 1925. 443 pp.

Dewey, J. The Quest for Certainty: A Study of the Relation of Knowledge and Action. New York: Minton, Balch and Company, 1929. 302 pp.

Dewey, J. Individualism Old and New. London: George Allen and Unwin, 1931. 160 pp.

Dewey, J. “No Matter What Happens – Stay Out,” Common Sense, 1939, No. 7, p. 11.


110

История философии

Frankel, C. The Case for Modern Man. New York: Harper, 1956. 240 pp.

Hartshorn, P. I Have Seen the Future: A Life of Lincoln Steffens. Berkeley, CA: Counterpoint, 2011. 517 pp.

Hook, S. Towards the Understanding of Karl Marx: A Revolutionary Interpretation. New York: John Day Company, 1933. 347 pp.

James, W. “The Philosophy of Bergson,” Hibbert Journal, 1909, Vol. 7, pp. 562‒577.

James, W. Pragmatism: A New Name for Some Old Ways of Thinking. New York: Longmans, Green & Co., 1907. 308 pp.

Jones, R.V. “Churchill and Science,” Churchill, ed. by R. Blake and W. R. Louis. Oxford: Oxford University Press, 1993, pp. 427‒441.

Kitcher, P. “Social Progress,” Social Philosophy and Policy, 2017, Vol. 34, No. 2, pp. 46‒65.

Rorty, R. Achieving Our Country: Leftist Thought in Twentieth-Century America. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1998. 159 pp.

Rorty, R. “Relativism: Finding and Making,” in: R. Rorty, Philosophy and Social Hope. Har­mondsworth: Penguin Books, 1999, pp. xvi–xxxii.

Santayana, G. “The Genteel Tradition in American Philosophy,” The Essential Santayana: Selected Writings, compiled and with an Introduction by M.A. Coleman. Bloomington: Indiana University Press, 2009, pp. 526‒540.

Scheffler, I. Four Pragmatists: A Critical Introduction to Peirce, James, Mead, and Dewey. London: Routledge & Kegan Paul, 1986. 288 pp.

Прагматизм и новые направления
для развития американской философии:
обращение к будущему через приверженность
научному методу

Дэвид Сидорски

Колумбийский университет. Columbia University. 2960 Broadway, New York, NY 10027, USA; e-mail: [CUIT Help Desk] askcuit@columbia.edu

С точки зрения отцов-основателей прагматизма – Ч. Пирса, У. Джеймса и Дж. Дьюи – это направление обращало философию к будущему. По их мнению, философия прагматизма отличалась от традиционной метафизики, которую они считали по­пыткой обнаружить необходимые допущения, лежащие в основании существова­ния феноменального мира. Некоторые прагматисты рассматривали поиск таких необходимых допущений как обращение к прошлому. Прагматическая философия также отрицала и эмпиристскую, или юмианскую, метафизику, согласно которой впечатления или данные чувств были представителями порождающей их реально­сти. Позиция Юма, согласно которой данные чувственного опыта не могли полу­чить подтверждения в будущем, воспринималась некоторыми прагматистами как обращение к настоящему. В рамках прагматизма исходный импульс обращения к будущему был дан Чарльзом Пирсом, который определил термин «реальное» как указывающий на то, что будет признано существующим в тот момент, когда про­цесс научного исследования достигнет асимптотического предела этого исследова­ния. Таким образом, признание чего-либо существующим требовало подтвержде­ния будущим опытом. Джеймс принял воззрения Пирса на истинное как то, что фиксируется конвергенцией верований, возникающей в процессе подтверждения последствий этих верований в долгосрочной перспективе. Для Дьюи принятие провозглашенного Пирсом обращения к будущему привело и к принятию научного метода как инструмента для осуществления предсказаний, управления и даже бу­дущей трансформации окружающей среды. В прагматизме Дьюи сфера приложе­ния научного метода была расширена и включила в себя проблемы общества

David Sidorsky. Pragmatism and new directions for American philosophy…

111

и культуры. Он предполагал, что научный метод поможет осуществить поэтапную и прогрессивную реконструкцию американских институтов.

Ключевые слова: прагматизм, научный метод, исследовательское сообщество, буду­щий опыт, реконструкция, прогресс в морали, плюрализм, демократия, экономиче­ское планирование, либерализм

Для цитирования: Sidorsky D. Pragmatism and new directions for American philosophy:  A turn to the future via commitment to scientific method // Философский журнал / Philosophy Journal. 2019. Vol. 12. № 4. P. 100111.

Философский журнал

2019. Т. 12. 4. С. 112–127

УДК 164.03

The Philosophy Journal

2019, Vol. 12, No. 4, pp. 112127

DOI 10.21146/2072-0726-2019-12-4-112-127

М.Н. Вольф

3.2 Порядок аргументови их философское содержаниев эпистемических разделах речи Горгия«О не-сущем» по двум версиям ее пересказа

Порядок аргументов
и их философское содержание
в эпистемических разделах речи Горгия
«О не-сущем» по двум версиям ее пересказа
*

Вольф Марина Николаевна – доктор философских наук, доцент, директор ИФПР СО РАН. Институт философии и права Сибирского отделения РАН. Российская Федерация, 630090, г. Новосибирск, ул. Николаева, д. 8; профессор кафедры истории философии и логики. Том­ский государственный университет. Российская Федерация, 634050, г. Томск, пр. Ленина, д. 36; e-mail: rina.volf@gmail.com

Статья посвящена вопросу о философском характере двух версий пересказа тракта­та Горгия «О не-сущем» – скептической версии Секста Эмпирика и перипатетиче­ской анонимного автора. Предложен сравнительный анализ аргументов, которых придерживаются информаторы при изложении мысли Горгия, и демонстрируется философская проблематика, которая обсуждалась Горгием, судя по пересказам его речи, и то, каким образом обе версии дополняют и уточняют друг друга в плане фи­лософской проблематики. Показано, каким образом Горгий модернизирует и транс­формирует исходные установки Парменида, переводя план обсуждения с того, как мысль может быть направлена на объект и каковы свойства такого объекта, на то, как мысль может быть направлена на не-сущее. Соответственно, в отношении уче­ния Горгия рассматриваются проблематика интенциональности, вопрос о привиле­гированном статусе какого-либо из ментальных состояний, природа слова или речи как автономного способа познания внешних объектов, проблема значения как рефе­ренции, вопросы интерсубъективности в познании. Делается вывод, что предпочте­ние одной из версий пересказа существенно обедняет наше представление об учении Горгия, тогда как совместный анализ обеих версий в состоянии продемонстрировать включенность софистической проблематики, поставленной Горгием, в общую фило­софскую, и в том числе эпистемологическую, парадигму как античной, так и совре­менной философии.

Ключевые слова: софистика, Горгий, Парменид, Секст Эмпирик, аргументация, ан­тичная эпистемология, интенциональность, восприятие, субъективный идеализм, ментальные состояния

Для цитирования: Вольф М.Н. Порядок аргументов и их философское содержание в эпистемических разделах речи Горгия «О не-сущем» по двум версиям ее пере­сказа // Философский журнал / Philosophy Journal. 2019. Т. 12. № 4. С. 112127.


М.Н. Вольф. Порядок аргументов и их философское содержание…

113

На данный момент известны две версии речи Горгия «О не-сущем, или О природе» (далее – ОНС). Одна дошла в составе произведения «Против ло­гиков» Секста Эмпирика (AM 65‒87), другая – в составе сочинения «О Ме­лиссе, Ксенофане, Горгии» (V–VI. 979a11‒980b21) (De Melisso, Xenophane, Gorgia, далее – MXG) анонимного перипатетического автора. Они не только по-разному излагают аргументы Горгия, но и получили разные оценки со стороны исследователей, касающиеся как аутентичности и подробности самого пересказа, так и отражения его философского содержания. Дискуссии о предпочтительности какого-либо из пересказов для интерпретации горги­евской меонтологии ведутся уже почти век, и у каждого из них есть свои приверженцы.

Сторонники версии Секста, наиболее популярной в 1-й пол. XX в., дела­ют упор на риторический аспект речи Горгия, поскольку его самого характе­ризуют не как философа, а как ритора и софиста в негативном значении это­го слова, подчеркивая нигилистический и субъективистский характер его идей. Сторонники версии Анонима, активно обсуждаемой во 2-й пол. XX в., разделяют более строгий философский и лингвистический подход и предлага­ют различные реабилитирующие философские интерпретации учения Горгия. Может сложиться впечатление, что такой разброс предпочтений обусловлен источником, на котором основывается каждая из интерпретаций, но в дей­ствительности, судя по всему, они оформились стихийно, вследствие опреде­ленных историко-философских традиций и до недавних пор не являлись от­ражением сознательной позиции исследователей.

К сожалению, для российской истории философии практически вся поле­мика западных исследователей вокруг пересказов речи Горгия прошла сторо­ной, поэтому ее контекст и осмысление заслуживают отдельного обсуждения (в данной статье за недостатком места мы их касаться не будем). Утрату рос­сийским антиковедением дискуссионного контекста о предпочтительности версий трактата и их интерпретаций можно объяснить знакомством только с единственной версией изложения речи Секстом Эмпириком1 и отсутствием до недавнего времени полного перевода псевдоаристотелевского трактата MXG на русский язык. Первые две части трактата, приписываемые Мелиссу и Ксенофану соответственно, впервые опубликованы в 1989 г. в составе изда­ния А.В. Лебедевым «Фрагментов досократиков»2, и раздел, посвященный Горгию, в этом переводе отсутствовал. Сам трактат MXG практически не об­суждался в русскоязычной литературе даже в контексте его аристотелевской или псевдоаристотелевской принадлежности3. Перевод третьей части о Гор­гии вышел только в 2014 г.4 В силу этих обстоятельств в российской лите­ратуре практически не обсуждались ни философская составляющая MXG,


114

История философии

ни его аргументы и тем более не проводилась работа по сопоставлению соот­ветствующей аргументации с AM.

В предлагаемой статье мы намерены соотнести эпистемические разде­лы указанных пересказов и обозначить философскую проблематику, которая либо имплицитно содержится в самих аргументах Горгия, либо привносит­ся в нее пересказчиком или, в ряде случаев, переводчиком. То, что Горгий, возможно, первым зафиксировал и сформулировал достаточно серьезные гносеологические проблемы, а его пересказчики смогли их распознать и ин­терпретировать изнутри актуального для каждого из них философского кон­текста, на наш взгляд, свидетельствует, во-первых, о равноправном статусе обоих пересказов (нельзя сказать, что один из них в большей степени рито­рический, а другой – философский), во-вторых, о том, что сам Горгий от­нюдь не нигилист и насмешник, а, напротив, серьезный философ, чей вклад в античную эпистемологию нельзя не учитывать.

* * *

Как известно, в самом трактате Горгия им обозначены три раздела, или структурных аргумента: ничто (не) существует, все существующее непозна­ваемо, но даже если его познание возможно, то невозможно передать содер­жание полученного знания другому. Соответственно, первый раздел носит онтологический характер и представляет собой меонтологию Горгия, два других – эпистемический. Текст трактата содержит значительное количество отсылок к предшествующей досократической философской мысли. Если Аристотеля рассматривают как первого историка философии, который под­вел черту под досократическими и платоновскими размышлениями о первых началах и причинах и на этом основании начал строить собственную фило­софию, то в отношении Горгия будет справедливым сказать, что он своим рассуждением, с одной стороны, подвел черту под досократическими учени­ями о взаимосвязи мышления, существования и языка выражения и, с другой стороны, произвел ревизию используемой для этого аргументации.

Вполне закономерно, что первая часть рассуждения Горгия нередко рас­сматривается отдельно от двух других: онтологическая и две эпистемиче­ские части вполне автономны. В первом разделе Горгию важно продемон­стрировать существование не-сущего, поставив тем самым под сомнение приемлемость элеатовского метода5. В двух эпистемических разделах кри­тика элеатовского метода продолжается6. Для Парменида главным критери­ем существования является принципиальная мыслимость и вербализуе­мость сущего, Горгий же доказывает, что независимо от того, о каком существовании, согласно содержанию 1-й части, идет речь (сущего, несуще­го или того и другого вместе), ни истинно помыслить, ни корректно вы­сказать ни сущее, ни не-сущее невозможно.


М.Н. Вольф. Порядок аргументов и их философское содержание…

115

Ниже мы обратимся к эпистемическим разделам (аргументам) и наме­тим в самом общем виде те принципы и порядок аргументации в них, кото­рых придерживаются наши информаторы при изложении мысли Горгия, и покажем, каким образом обе версии дополняют и уточняют друг друга в плане изложения философской проблематики Горгия, оставив без ком­ментария общие места в персуазивной структуре и риторические приемы. На наш взгляд, даже такое сопоставление в первом приближении может по­казать, что изолированное изучение сохранившихся версий, а тем более от­каз от какой-либо одной в пользу другой существенно обеднит любую ин­терпретацию учения Горгия. Сначала в таблице мы представим порядок аргументов и то, как они соотносятся в разных версиях, затем прокомменти­руем содержание таблицы.

Таблица 1. Соответствие порядка аргументов в MXG и AM7

 

MXG

AM

I

I аргумент, онтологический, где представлено рассуждение о том, что сущее тождественно с несущим, на чем строятся дальнейшие аргументы

II

II аргумент, эпистемический – обсуждение возможной
созависимости мышления, существования и познания

Тезис

Если х мыслится (познается), то х необходимо существует, и если х не существует, то х не мыслится.

Если x мыслится (познается),
то х не существует, и тогда если х
существует, то не мыслится.

1

Аргумент от действительности (положения дел) и неразличения
истины и лжи (интенциональный аргумент)

(1)*

§ 17

Если сущего нет, то все до­казательства ложные:

из необходимого существования мыслимого выводится по проти­воположению, что нельзя помыс­лить то, что действительно не су­ществует.

МaС влечет ~Сa~М**

|77|

Если мыслимое не является су­щим, то сущее не мыслится.

Ма~C влечет Са~M

(2)

|78| Разъяснение с примером
по аналогии о мыслимости белого (если мыслится объект с предика­том белого, то белизна мыслится вместе с объектом, «мыслимое – бело»), и аналогично, сущее


116

История философии

 

 

не мыслится, если свойственно мыслимому быть несущим
(закон контрапозиции).

(3)

§ 18

1) Аргумент к тезису «не мыс­лимое не есть (фактуально) су­щее», построенный на допуще­нии отсутствия ложного и как следствие – подлинного суще­ствования всего (пример с колес­ницами на море).

2) –

(Аргумент о существовании мыслимого в разных видах в за­висимости от мыслящего субъек­та специально разбирается ниже, в III.2.)

|79|

1) Аргумент к тезису «мысли­мое не есть сущее»: опровержение перехода вещей в действительное существование вследствие их мыс­лимости (пример с летящим чело­веком и колесницами на море).

2) Все мыслимое существует
в разных видах, как бы кто их ни мыслил (каждый мыслит по-свое­му, отсылка к Протагору).

(4)

|80|

Дополнение:

в свою очередь, многое из несуще­го может мыслиться;

аргумент от противоположения: если сущему свойственно быть мыслимым, то не-сущему свой­ственно не быть мыслимым
(пример со Сциллой и Химерой).

МаС влечет ~Cа~M

2

Категориальный аргумент: различение и автономность разных способов постижения (восприятия и мыслимости) (эпистемический аргумент)

(5)

§ 19

Как видимое, слышимое и др. познаваемо, но существуют
не в результате познания, так и – по аналогии – мыслимое не при­обретает существования в ре­зультате его познания (мыслимо­сти) (исключение субъективного идеализма –«видимое не приоб­ретает существование потому, что мы его видим» (§ 19 |14|)).

|82|

У каждого способа восприятия свой критерий (видимое видится, слышимое слышится, но не наобо­рот), и они не взаимозаменяемы. Также и мыслимые: даже если
не воспринимаются зрением
и не слышатся слухом, они имеют свой критерий.

(6)

§ 20

Автономность разных спосо­бов восприятия и мыслимости влечет невозможность устано­вить, которые из них обеспечива­ют привилегированный доступ
к подлинному знанию о вещи (истинному познанию), поэтому из внешнего (независимого
от чувств) существования вещей не следует их познаваемость
(в противном случае было бы непринципиально, каким спосо‐

|82|

Опровергающий пример с ко­лесницами на море от отсутствия подкрепления мыслимого факту­альным и указание на нелепость: некто мыслит нечто абсурдное,
не видит этого в действительно­сти, но все-таки (только мысля это) верит, что это так.

Общий вывод: сущее не мыс­лится и не постигается (οὐκ ἄρα τὸ ὂν φρονεῖται καὶ καταλαμβάνεται).

М.Н. Вольф. Порядок аргументов и их философское содержание…

117

 

бом познавать вещь: мыслить, слышать или видеть, результаты этих процессов были бы тожде­ственны).

Общий вывод:

даже если сущее есть – оно непознаваемо (ἄγνωστα εἶναι τὰ πράγματα).

 

III

III аргумент, эпистемический – свойства и функции слова/языка

1)

Доказательство невозможности передать другому содержание знания:

а

через природу слова

(7)

§ 21

Опровержение того, что зна­ние передается посредством слов. Как зрение не распознает звуки и слух слышит не цвета, так и говорящий произносит сло­ва, а не цвета или вещи.

|83||84|

Сущее есть внешняя реальность (субстанция), оно видимо, слыши­мо и вообще чувственно восприни­маемо, причем видимое из этой
области постигается зрением,
а слышимое слухом, а не наоборот. Может ли знание об этих областях сущего быть передано словом?

(8)

§ 22

Если нечто не мыслится кем-то, невозможно добиться от него, чтобы он начал мыслить именно этот объект. В том числе посред­ством слов.

Когда произносится слово, то произносится не звук (=который издает сама вещь) или цвет
(=в который окрашена вещь),
но слово (=которое указывает
на звук или цвет вещи), поэтому невозможно помыслить цвет,
но только увидеть его, как и звук можно только услышать.

Вывод: слово не может слу­жить медиатором при познании между тем, кто узнал, и тем, кто еще не знает, поскольку слово
сообщает свою собственную
природу (обладает собственной сущностью).

|84|–|85|

Аргумент о категориальном от­личии слова от любых других
сущих:

слово не является ни субстан­цией (=внешняя реальность), ни сущим, т.е. слово не есть сущее
в действительности, феноменаль­ное, оно зарождается благодаря внешним вещам аналогично чув­ствам (цвету, вкусу).

Вывод: посредством слов сооб­щается не сущее, а иная реаль­ность.

1)

Доказательство невозможности передать другому содержание знания

б

через закон противоречия

через способ существования слова

(9)

§ 23

Если слушающему сказать о вещи, то он не будет мыслить при этом то же самое, что и гово­рящий.

Обоснование: одна и та же вещь (знание о вещи) не может

118

История философии

 

быть в одном и том же отноше­нии в двух разных местах (умах).

 

(10)

|86|–|87|

Даже если допустить, что
слово существует как субстрат
(сущие, феноменальные вещи),
то их цвета или звуки не делают ясной природу друг друга; так
и слово отличается от прочих
субстратов и не выражает
множества других субстратов.

Слово не указывает на вещь непосредственно (должен быть
посредник между словом как
произнесенным набором звуков
и вещью, например значение
слова (ср. стоический лектон)).

Разные субстраты не делают ясной природу друг друга.

2)

Доказательство невозможности двум разным субъектам мыслить одну и ту же вещь (через Закон противоречия) (проблема
интер- и интрасубъективности).

(отсутствует в AM как отдельный аргумент, только кратко
упомянут в
I.1)

(11)

§ 24

Даже если можно мыслить двум людям одну и ту же вещь, она не будет им казаться подоб­ной, поскольку они не полностью подобны и не находятся в одном и том же месте, иначе не были бы двумя, но одним.

(12)

§ 25

Одни и те же объекты человек воспринимает несходным
образом в одно и то же время,
например, видя и слыша объект или различая его теперь
и до того. Поэтому даже один
(каждый) человек воспринимает все не так же сам, и тем более –
не так, как другой.

Закл.

§ 26

Таким образом, ничего не су­ществует, но если б что-то можно было познать, никто бы не смог сообщить о нем другому, по­скольку вещи не есть слова и по­тому что никто не может мыслить то же самое, что кто-то другой.

Эти апории возникают уже
у древних, и изучать их надо, на­чиная с древних философов.

|87|

В этих апориях, если их прини­мать, ускользает критерий. Раз нет сущего и оно по природе своей
не может быть ни познаваемым, ни сообщаемым другому, то нет
и критерия истинного познания.

М.Н. Вольф. Порядок аргументов и их философское содержание…

119

Из таблицы видно, что общий порядок изложения эпистемических ар­гументов в двух сохранившихся версиях различается незначительно, однако в содержательной части репрезентация аргументов имеет существенные расхождения.

В первой – онтологической – части речи Горгия последовательно анали­зируются предшествующие философские аргументы, в которых предлагалось то или иное обоснование принципов существования (противопоставление несуществованию, сущее как единое и многое, подвижное и неподвижное и т.д.)8. Аналогичный подход реализован и в эпистемических разделах, где внимание Горгия направлено в первую очередь на аргументы Парменида и Протагора, в контексте которых обсуждается возможная созависимость су­ществования, мышления и познания. Различие заключается в том, что если Парменид рассуждает исключительно о свойствах мышления и мыслимости объектов, подчеркивая, что истинность сопряжена только с интеллигибель­ностью, на что указывает используемый Парменидом глагол νοεῖν (В 8.34‒36 DK), то Горгий задает более широкий контекст для когнитивных способно­стей, называя мыслимое и познаваемое τὰ φρονούμενα.

Этот исходный субъект всего рассуждения Горгия задает характерный для него блок проблем. У Парменида, если следовать стандартной интер­претации его фрагментов9, мышление всегда обращено на сущее, τὸ ἐὸν. Однако резонно задать вопрос, какое именно сущее подразумевается. Со­гласно В 8.34 DK мысль и ее содержание тождественны: «То же самое – мысль и то, о чем мысль возникает (ταὐτὸν δ' ἐστὶ νοεῖν τε καὶ οὕνεκεν ἔστι νόημα), // Ибо без сущего, о котором она высказана, // Тебе не найти мышле­ния» (пер. А.В. Лебедева). Если так, то откуда берется это содержание мыш­ления? Чтобы ответить на этот вопрос, допустим очевидную на первый взгляд точку зрения, что речь отражает содержание нашего мышления, и сконструируем аналогичную гипотетическую ситуацию, где доминант­ным объектом будет выступать не мысль, а слово. Такая ситуация будет спе­цифической прежде всего для софистического хода мысли. Наш искусствен­но сконструированный пример, который формулируется как «тождественны слово и то, о чем это слово», хорошо показывает, что проблема нахождения содержания становится более явной. В отличие от формулировки Пармени­да, он выглядит некорректно, поскольку ясно, что слово и то, на что оно указывает, не тождественны: слово только обозначает вещь, но не является ею. Однако в случае с мыслью создается впечатление, что мысль не указы­вает на свое содержание, а она и есть само это содержание, и не может быть направлена на внешние по отношению к ней и к ее природе (чувственно


120

История философии

воспринимаемые) вещи. Таким образом, мы можем сформулировать базо­вую проблему, которая предшествует эпистемическому содержанию речи Горгия: может или нет мысль иметь своим содержанием какое-либо внеш­нее сущее, т.е. быть на что-то направленной, и является ли сущее независи­мым от мышления или следствием мышления10.

Итак, если теперь следовать идее Парменида, то очевидно, что «все мыслимое необходимо существует», и именно с этой мысли начинается эпи­стемический раздел речи Горгия в MXG (§ 17). Однако то, что в переводе пе­редано как «мыслимое» (или «познаваемое»), в оригинале именуется τὰ φρονούμενα. То, что это слово из собственного вокабуляра Горгия, свиде­тельствует использование его в обеих версиях пересказа, а также на это ука­зывает маркер цитаты у Секста – «…говорит Горгий (φησὶν ὁ Γοργίας)» (AM VII. 77). Имеются определенные затруднения с переводом этого слова. У О.А. Маковельского находим 2 варианта, вполне очевидные: «то, что мыс­лится» и «мыслимое»11. А.Ф. Лосев предлагает более терминологически на­груженную конструкцию, к сожалению не разъясняя свой выбор, – «предме­ты мысли».

Перевод τὰ φρονούμενα предложенным выше образом, и как «предметы мысли», и даже просто «то, что мыслится», не совсем точно отражает смысл сказанного Горгием. Глагол φρονέω, от которого происходит τὰ φρονούμενα, в V в. до н.э. означал «чувствовать, ощущать, размышлять» и подразумевал, что субъект познания находится в здравом уме. Иными сло­вами, τὰ φρονούμενα – это постижимое в самом широком смысле, как чув­ствами, так и здравым рассудком, включая такие способы представлений, как мечты, сны, иллюзии. В отличие от парменидовской ноэтической досто­верности, в этом случае речь идет не о чем-то, что достигается в результате истинного познания, а о любой ментальной сущности, «вещи в уме»12.


М.Н. Вольф. Порядок аргументов и их философское содержание…

121

Выражения «вещь в уме», «ментальная сущность», в свою очередь, со­пряжены с другим блоком проблем, связанных с субъективным идеализ­мом. Действительно, заглавный тезис в MXG «все τὰ φρονούμενα (вещи в уме) необходимо существуют» может навести на мысль, что если когни­тивные способности воспринимают какую-либо вещь, то это гарантирует ее существование, в полном соответствии с принципом Беркли «Esse est percipi aut percipere». Ряд старых интерпретаций (Гегель, Кук Уилсон) пря­мо говорит о том, что MXG основывается на принципах субъективного идеализма, и Горгий рассматривает даже такие объекты, которые суще­ствуют в сознании и только в нем (ср. колесницы, которые сражаются на море)13. Если же рассматривать рассуждение Горгия как reductio ad absur­dum и вообще внимательно проследить логику его аргументации, такая интерпретация исключена (хотя бы в силу прямого заявления в MXG 980a14: «видимое не приобретает существование потому, что мы его ви­дим»). Если мыслимое существует не только в уме, коль скоро подразуме­вает весь спектр существования объектов, от подлинно сущих до матери­альных и иллюзорных, то это означает (во всяком случае, не исключает), что мысль все-таки может быть на что-то направлена.

Тем самым интерпретация τὰ φρονούμενα как «предметов мысли» выво­дит нас на понятие интенциональности. Когда говорится о предмете мышле­ния, это предполагает, что мысль на что-то направлена, и это что-то является интенциональным объектом мышления, который должен существовать акту­ально, а не в возможности. Ключевым здесь является требование актуально­сти, и при этом не важно, существует данный объект только в сознании того, кто его мыслит, или в действительности (как в случае спора о субъективном идеализме). Когда речь шла о парменидовской νόημα, применимость к ней представлений о направленности и актуальном содержания мышления при­ходилось специально обосновывать. Есть ли необходимость доказывать, что мыслимые (τὰ φρονούμενα) у Горгия являются интенциональными объекта­ми, действительно ли во всех контекстах τὰ φρονούμενα у Горгия являются актуальными «предметами мысли», и насколько сильно такая концепция по­влияет на конечную интерпретацию его речи? По-хорошему прежде, чем до­пускать перевод «предметы мысли» нужно ответить на эти вопросы.

Вместе с тем допустимо говорить об интенциональности в интерпрета­ции эпистемических разделов Горгия в более мягком значении, переводя этот вопрос в интерпретационный контекст: интенциональная интерпрета­ция подразумевает, что речь идет о любых объектах, которые могут мыс­литься и восприниматься любым способом, каким-то образом вовлекаться в когнитивные процессы; эпистемологическая интерпретация ставит вопрос о том, есть ли у какой-либо из познавательных способностей привилегиро­ванный доступ к реальности. Именно на этом различении построена интер­претация II эпистемологического раздела ОНС, два аргумента которого В. Кэстон (см. таблицу) называет интенциональным и эпистемологическим аргументами. Особенностью интенционального аргумента является то, что в нем не оговаривается какой-либо специфический тип ментального состоя­ния, посредством которого осуществляется познание, и важно только то, ка­ким образом оно соотносится с существованием (или не-существованием)


122

История философии

объекта, вне зависимости от того, соотносится этот объект с каким-либо реальным положением дел, истинны заключения о нем или нет. Эпистеми­ческий аргумент уточняет, есть ли среди наших ментальных состояний (ви­дение, слышание, мышление или речь) такое, которое имеет привилегиро­ванный статус в отношении всех остальных, которое гарантирует если не истинное, то по крайней мере более точное познание14. Итак, мы видим, что уже базовая терминология Горгия порождает значительное количество проблем, свойственных не только античности, но и современной философии.

Эпистемологическая часть ОНС содержит два раздела, II и III эписте­мические аргументы в общей нумерации шагов аргумента, считая I онтоло­гическую часть. Общая структура представлена в таблице. Далее мы кратко охарактеризуем основные проблемные поля, которые представлены в обеих версиях пересказа.

Прежде всего, раздел II.1 рассматривает вопрос о соотношении мышле­ния и существования, а также задает проблему интерпретации исходного те­зиса для всего рассуждения – можно или нет считать решение этого во­проса сводимым к точке зрения субъективного идеализма, т.е. допускать, что мышление о вещи, с точки зрения Горгия, предшествует ее существова­нию. Из таблицы видно, что рассуждение в MXG более краткое. Секст фор­мулирует исходный тезис как Ма~C влечет Са~M и только на четвертом шаге рассуждения переходит к рассмотрению варианта МaС влечет ~Сa~М как одного из допущений, тогда как Аноним сразу сводит весь первый эпи­стемический аргумент именно к этому положению (см. шаги аргумента (1) и (4) в таблице). В остальном смысл данного блока рассуждения в обеих версиях в целом идентичен, включая приводимые примеры.

В версии MXG уже на шаге (3) в II.1 можно говорить об эпистемиче­ском аргументе: § 18 поднимает проблему критерия как способа отличить истину от лжи. Хотя Горгий здесь не говорит о том, что какое-то из менталь­ных состояний приводит к истинному, а какое-то – к ложному познанию, но сам перевод дискуссии в контекст истинного и ложного уже задает принци­пиально иной план, чем просто направленность мышления на объект позна­ния. Все познается или как истинное, или как ложное. Человек видит мир и выносит о нем суждения. Эти суждения могут соотноситься с достовер­ными фактами, а могут не соответствовать действительности, т.е. быть ложными, как в приводимом примере с летящими колесницами. Поскольку ложное соотносится с недостоверными фактами, не-существующим, то в со­ответствии с элейскими аргументами становится ясно, что если ложь есть не-сущее, тогда лгать невозможно, ложное оказывается не высказываемым, и соответственно, все выразимое становится истинным15. Это, в свою очередь, делает все существующие вещи не только подлинными, но и по критерию истинности – тождественными, хотя очевидно, что по способу постижения эти вещи различны. Помимо того, что раздел содержит очевид­ную отсылку к элеатовским способам постановки проблемы, здесь также явны отсылки к протагорейской проблематике «человека – меры» и того,


М.Н. Вольф. Порядок аргументов и их философское содержание…

123

что «никто не может лгать и противоречить другому». Первое положение наиболее ясно прочитывается у Секста на шаге (3)2): «мыслимое существу­ет в разных видах, как бы кто их ни мыслил», а второе служит основанием для построения всего этого шага аргумента.

Раздел II.2 идентичен в обеих версиях, содержит категориальный аргу­мент16, направленный на критику природы лингвистического значения как референции, который развивает мысль о различении вещей по способу по­стижения, переходя непосредственно к доказательству того, что способы постижения (ментальные состояния) принципиально несводимы друг к дру­гу. Также в основании аргумента прочитывается парменидовский тезис о при­вилегированном статусе мышления, который, однако, опровергается через соотношение мышления и других ментальных состояний. Прежде всего, ставится под сомнение то, что внешнее, независимое от какого бы то ни было ментального состояния, существование вещи гарантирует ее позна­ние. С одной стороны, вещь, независимая от конкретного чувства, не возни­кает (оформляется) в процессе познания именно этим чувством, а значит, может быть познана и другими, независимыми способами. Однако, с другой стороны, именно это и создает проблему: автономность чувств и менталь­ных состояний, их несводимость друг к другу не дает оснований считать ре­зультат познания корректным. В противном случае было бы неважно, каким способом познавать вещь – мыслить, слышать или видеть, – результаты этих процессов были бы тождественны. Равно недостаточно и только внут­ренней убежденности в своей правоте в процессе мышления какой-либо вещи без подкрепления внешними фактами (AM).

Раздел III так же очевидно иллюстрирует общую для двух пересказов проблему понимания сущности слова. В III.1 обсуждается природа слова и опровергается расхожая предпосылка, что слово или речь является медиа­тором между чувственной и рациональной областями. Оба пересказчика со­гласны в том, что слово не может служить медиатором между внешними объектами и содержанием знания о них. Речь обладает своим собственным автономным познавательным статусом и является еще одним способом по­знания наряду с другими познавательными способностями. Оба пересказчи­ка также согласны, что слова формируются таким же образом, как и другие чувства, – от воздействия внешних предметов17.

Важное различие этих разделов: MXG переводит рассуждение в субъек­тивную область и говорит о том, что происходит, когда объекты мыслятся, произносятся или постигаются с помощью органов чувств кем-то, тогда как Секст продолжает рассуждение о различении вещей по способу постижения и говорит о самих сущих, отталкиваясь от стоического понятия «внешняя


124

История философии

реальность» (τὸ ἐκτὸς ὑποκείμενον). Его рассуждение касается проблемы, яв­ляется ли слово такой внешней реальностью, самостоятельным субстратом или оно возникает благодаря этим субстратам, как ответ на воздействие извне, получаемое от такого субстрата.

Сексту важно показать не категориальное отличие слова от других спо­собов познания (что характерно для MXG), а то, что между словом и внеш­ним предметом существует некоторая зависимость. Он хочет обратить вни­мание на то, что слово среди всех других «чувств» наиболее от них отлично. Например, в сравнении с видимым, слово не указывает на вещь прямо, как увиденный образ вещи и сама вещь, и не связано с вещью непосредственно. Оно может существовать «в отрыве» от вещи, произноситься отдельно, и именно эта специфика слова вводит в заблуждение, заставляет думать, что оно является следствием мышления. Но на самом деле не слово объясняет внешний предмет, а внешний предмет объясняет слово.

Расставляя акценты в своем пересказе указанным выше образом, Секст активно опирается на проблематику стоиков. Автономность слова делает возможным предположить наличие определенного посредника между сло­вом и вещью, близкого к тому, что мы понимаем под смыслом, или тому, что у стоиков называлось лектоном, в средние века – концептом (неоформив­шейся мыслью) и т.д. Именно Сексту принадлежит часто цитируемый фраг­мент, касающийся стоической концепции обозначающего как словесного выражения обозначаемой вещи (τὸ λεκτόν), в котором он и использует поня­тие «внешней реальности». Как пишет Секст (AM VIII.2, 11‒12), стоики считали, что «три [элемента] соединяются вместе: обозначаемое, обознача­ющее и предмет». Предмет – это то, что находится вне (τὸ ἐκτὸς ὑποκεί­μενον), обозначающее – это слово, или звуковое обозначение вещи, и эти два элемента телесны. Обозначаемое – это сама вещь в том виде, в каком она устанавливается в нашем разуме, и именно благодаря ей мы способны соотнести внешний предмет и соответствующее ему слово, т.е. то, что пре­вращает комбинацию звуков в осмысленное выражение, наделяет слова смыслом. Тем самым именно в пересказе Секста применительно к Горгию поднимается проблема референции как соотношения вещи, слова и смысла, которая в таком виде полностью отсутствует у Анонима.

Аноним, в свою очередь, ставит проблему иначе. Слушающему можно сказать о вещи, но он не получит знания о ней, но даже не в силу автоном­ности речи как познавательной способности, а в силу закона противоречия. Именно в пересказе Анонима впервые и задолго до Платона и Аристотеля мы встречаем формулировку закона непротиворечия: «одно и то же не мо­жет одновременно присутствовать во многих и отдельных [лицах]; ибо в этом случае одно стало бы двумя» (MXG 980b10). Велико искушение за­явить, что Горгий и был первым, кто сформулировал этот закон, если бы не общее согласие исследователей в том, что Аноним сам принадлежал к перипатетической школе, и в таком случае использование закона в пере­сказе служит скорее объяснением аргумента вследствие приверженности школе, тем более что отсылки к закону отсутствуют в версии Секста.

Раздел III.2 в структуре аргументов в развернутом виде присутствует только в изложении Анонима и посвящен проблеме интерсубъективности по­знания. Однако сказать, что этот момент полностью отсутствует у Секста, нельзя: в разделе II.1 он вносит в рассуждение важную оговорку относи­тельно того, что все мыслимое существует в разных видах, как бы кто их ни

М.Н. Вольф. Порядок аргументов и их философское содержание…

125

мыслил, хотя и не разбирает этот аргумент подробно. Такой разбор пред­ставлен только у Анонима, и, так же как и предыдущее рассуждение, он осно­ван на законе противоречия, который в этот раз применяется им как к интер­субъективному познанию, так и к отдельному индивиду. Смысл рассуждения в том, что одно и то же знание не может находиться в одном и том же отноше­нии в умах двух разных людей, в противном случае они стали бы не двумя, а одним и тем же человеком. В той же мере это требование применимо и к од­ному человеку: один и тот же человек не сохраняет своего тождества ни во времени, ни в пространстве, ни категориально – он или видит один и тот же объект, или его слышит и т.п. Фактически Горгий предвосхищает форму­лировку скептического тропа относительности (Pyrrh. Hyp. I. 38‒40), кото­рую потом широко будет использовать Секст, и тем более любопытно, почему он не привел этой части рассуждения в своей версии.

Таким образом, даже в первом приближении видно, что обе версии пере­сказа Горгия равноправны по своему философскому значению, нельзя сказать, что какая-то из них фиксирует исключительно проблемы риторики или со­фистики, а другая – только философские проблемы. Они вполне согласован­но и сходным образом представляют то философское содержание, которое затронуто Горгием. В то же время они дополнительны в отношении друг друга, одна версия содержит части и примеры, отсутствующие в другой, и судя по косвенным факторам, можно допустить, что пропущенные в раз­ных версиях части, тем не менее, имелись в оригинальной версии. Другое дело, что содержательно оба пересказа предлагают разные интерпретации аргументов, например, как мы видели, перипатетическая версия Анонима строит аргументацию, опираясь на закон противоречия, а версия Секста ис­ходит из характерных для эллинистического периода дискуссий между скептиками, стоиками и эпикурейцами, однако это не сказывается на общем философском характере всей проблематики, напротив, показывает включен­ность софистической проблематики в общую философскую парадигму и вместе с этим – ее приемлемость и значимость для последующих (в том числе современных) философских дискуссий.

3.2.1 Список литературы

Список литературы

Берестов И.В. Парменидовские посылки в homo mensura Протагора // ΣΧΟΛΗ. 2016. Т. 10. Вып. 2. С. 659‒670.

Вольф М.Н. Стандартная англоязычная интерпретация Парменида // Вестник НГУ. Сер.: Философия. 2009. Т. 7. Вып. 2. С. 96‒105.

Вольф М.Н. Трактат «О не-сущем, или О природе» Горгия в «De Melisso Xenophane Gorgia», VVI: Условно-формальная структура и перевод // ΣΧΟΛΗ. 2014. Т. 8. Вып. 2. С. 152‒169.

Маковельский А. Софисты. Вып. 1. Баку: Изд. НКП АзССР, 1940. 47 с.

Орлов Е.В. О русских переводах Аристотеля // Вестник ТГУ. 2007. № 298. С. 51‒59.

Секст Эмпирик. Соч.: в 2 т. Т. 1 / Общ. ред., вступ. ст. и пер. с древнегреч. А. Ф. Лосева. М.: Мысль, 1975. 399 c.

Фрагменты ранних греческих философов. Ч. 1: От эпических теокосмогоний до возник­новения атомистики / Изд. подгот. АВЛебедев. М.: Наука, 1989. 576 с.

Caston V. Aristotle and the Problem of Intentionality // Philosophy and Phenomenological Research. 1998. No. 58. P. 249‒298.

Caston V. Gorgias on Thought and Its Objects // Presocratic Philosophy: Essays in honour of Alexander Mourelatos / Ed. by V. Caston and D.W. Graham. Aldershot: Ashgate, 2002. P. 205‒232.

126

История философии

Die Fragmente der Vorsokratiker griechisch und deutsch / Hrsg. von H. Diels. Berlin: Weidmannsche Buchhandlung, 1903. x, 601 S.

Kerferd G.B. Gorgias on Nature or That Which Is Not // Phronesis. 1955/56. Vol. 1. No. 1. P. 3‒25.

Mourelatos A.P.D. Gorgias on the Function of Language // Philosophical Topics. 1987. Vol. XV. No. 2. P. 135‒170.

Mourelatos A.P.D. The route of Parmenides. Rev. and exp. ed. Las Vegas: Parmenides Publishing, 2008. iix, 408 p.

Striker G. Methods of sophistry // Striker G. Essays on Hellenistic Epistemology and Ethics. Cambridge: Cambridge University Press, 1996. P. 3‒21.

Gorgias’s speech “On non-being”: the order of arguments
and their philosophical content in two narratives that retell it
*

Marina N. Volf

Institute of Philosophy and Law, Siberian Branch of Russian Academy of Science. 8 Nikolaeva Str., Novosibirsk, 630090, Russian Federation; Tomsk State University. 36 Lenin Ave., Tomsk, 634050, Russian Federation; e-mail: rina.volf@gmail.com

The paper discusses the philosophical features of two narratives retelling Gorgias’ treatise “On non-being”: the skeptical version of Sextus Empiricus’ and the peripatetic version of an anonymous author. The author proposes a comparative analysis of the arguments adopted by the informants in their presentation of Gorgias’s thoughts. She examines sev­eral philosophical problems raised by Gorgias in his treatise as they were discussed in the retellings of his speech. The paper shows how these two versions complement and clarify each other in relation to a number of philosophical topics. It shows how Gorgias reno­vates and transforms Parmenidean initial assumptions and transfers the discussion topic from how thought could be directed to an external object and what the properties of such an object are to how thought could be directed to a non-being. Accordingly, in relation to the doctrine of Gorgias, the paper considers the problems of intentionality, the question of the privileged status of any of the mental states, the nature of the word or speech as an autonomous way of knowing of external objects, the problem of meaning as reference, and issues of intersubjectivity in cognition. It is concluded that the preference for one narrative significantly impoverishes our understanding of the doctrine of Gorgias, whereas a joint analysis of both versions is able to demonstrate the inclusiveness of sophistry problems shown by Gorgias in the general philosophical and the epistemologi­cal paradigm of both ancient and modern philosophy.

Keywords: sophistry, Gorgias, Parmenides, Sextus Empiricus, argumentation, structure of arguments, ancient epistemology, intentionality, thought, apprehension, subjective ideal­ism, mental states

For citation: Volf, M.N. “Poryadok argumentov i ikh filosofskoe soderzhanie v epis­temicheskikh razdelakh rechi Gorgiya ‘O ne-sushchem’ po dvum versiyam ee pereskaza” [Gorgias’s speech “On non-being”: the order of arguments and their philosophical content in two narratives that retell it], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2019, Vol. 12, No. 4, pp. 112127. (In Russian)


3.2.2 References

М.Н. Вольф. Порядок аргументов и их философское содержание…

127

References

Berestov, I.V. “Parmenidovskie posylki v homo mensura Protagora” [Parmenides' Premises in Protagoras’ Homo Mensura], ΣΧΟΛΗ, 2016, Vol. 10, No. 2, pp. 659‒670. (In Russian)

Caston, V. “Aristotle and the Problem of Intentionality”, Philosophy and Phenomenological Research, 1998, No. 58, pp. 249‒298.

Caston, V. “Gorgias on Thought and Its Objects”, Presocratic Philosophy: Essays in honour of Alexander Mourelatos, ed. by V. Caston and D.W. Graham. Aldershot: Ashgate, 2002, pp. 205‒232.

Diels, H. Die Fragmente der Vorsokratiker griechisch und deutsch. Berlin: Weidmannsche Buchhandlung, 1903. x, 601 S. (In German)

Kerferd, G.B. “Gorgias on Nature or That Which Is Not”, Phronesis, 1955/56, Vol. 1, No. 1, pp. 3‒25.

Lebedev, A.V. (ed. and trans.) Fragmenty rannikh grecheskikh filosofov. Chast 1: Ot epicheskikh teokosmogonii do vozniknoveniia atomistiki [Fragments of the early Greek philosophers. Pt. 1: From the epic theocosmogony to the emergence of atomism]. Moscow: Nauka Publ., 1989. 576 pp. (In Russian)

Losev, A.F. (ed. and trans.) Sextus Empiricus, Sochinenija [Works], Vol. 1. Moscow: Mysl Publ., 1975. 399 pp. (In Russian)

Makovelski, A. Sofisty [Sophistes], Vol. 1. Baku: NKP AzSSR Publ., 1940. 47 pp. (In Russian)

Mourelatos, A.P.D. “Gorgias on the Function of Language”, Philosophical Topics, 1987, Vol. XV, No. 2, pp. 135‒170.

Mourelatos, A.P.D. The route of Parmenides, rev. and exp. ed. Las Vegas: Parmenides Pub­lishing, 2008. iix, 408 pp.

Orlov, E.V. “O russkikh perevodakh Aristotelia” [On Russian Translations of Aristotle], Tomsk state university journal, 2007, No. 298, pp. 51‒59. (In Russian)

Striker, G. “Methods of sophistry”, in: G. Striker, Essays on Hellenistic Epistemology and Ethics. Cambridge: Cambridge University Press, 1996, pp. 3‒21.

Volf, M.N. “Standartnaia angloiazychnaia interpretatsiia Parmenida” [Standard Anglo-Ameri­can interpretation of Parmenides], Vestnik NGU, Ser.: Filosofiya, 2009, Vol. 7, No. 2, pp. 96‒105. (In Russian)

Volf, M.N. “Traktat ‘O ne-sushchem, ili O prirode’ Gorgiia v‘De Melisso Xenophane Gorgia’, V–VI: Uslovno-formalnaia struktura i perevod” [Gorgias’‘On not-being or On nature’ in ‘De Melisso Xenophane Gorgia’, v–vi: Its Formal Structure and a Translation from the Greek into Russian], ΣΧΟΛΗ, 2014, Vol. 8, No. 2, pp. 152‒169. (In Russian)

4 ФИЛОСОФСКАЯ ЛЕТОПИСЬ

Философский журнал

2019. Т. 12. 4. С. 128–142

УДК 17.02

The Philosophy Journal

2019, Vol. 12, No. 4, pp. 128142

DOI 10.21146/2072-0726-2019-12-4-128-142

ФИЛОСОФСКАЯ ЛЕТОПИСЬ

И.И. Евлампиев

4.1 Лев Толстой о времени и вечности в человеческой жизни (на материале поздних дневников писателя)

Лев Толстой о времени и вечности
в человеческой жизни
(на материале поздних дневников писателя)*

Евлампиев Игорь Иванович – доктор философских наук, профессор. Институт филосо­фии Санкт-Петербургского государственного университета. Российская Федерация, 199034, г. Санкт-Петербург, Менделеевская линия, д. 5; e-mail: yevlampiev@mail.ru

Автор статьи рассматривает, как в религиозном учении Л.Н. Толстого понимается соотношение времени и вечности как характеристик бытия человека. Толстой, по­добно Платону, резко противопоставляет материальное бытие человека его подлин­ной жизни, связанной с перенесением центра личности в духовное бытие, которое для Толстого есть Бог. В статье показано, что взгляды Толстого на деле очень дале­ки от платонизма и могут быть сопоставлены с философскими взглядами А. Бергсо­на. Во-первых, Толстой утверждает, что материальный мир и духовное бытие связа­ны через человека, причем материальный мир движется ко все большему совершен­ству и соединению с Богом через человека. Во-вторых, самому духовному бытию (Богу) Толстой придает одновременно и характеристику вечности, и характеристи­ку временной динамики. Пытаясь описать отличие временной характеристики ду­ховного бытия от обычного земного времени, Толстой утверждает, что в первой нет разделения на прошлое, настоящее и будущее; все события, которые разделены во времени земного мира, в духовном бытии находятся в единстве, в слитности. По­этому «время» духовного бытия можно назвать «вечным настоящим». Человек, бу­дучи причастным и материальному и духовному бытию, включен и в обычное вре­мя земного мира, разделяющего его бытие, и в «вечное настоящее» духовного бы­тия. Переход от первого ко второму осуществляется памятью (актом воспомина­ния), которая в концепции Толстого оказывается главной метафизической способ­ностью личности.

Ключевые слова: Толстой, религиозная философия, время и вечность, память, Берг­сон, идея бессмертия

Для цитирования: Евлампиев И.И. Лев Толстой о времени и вечности в человече­ской жизни (на материале поздних дневников писателя) // Философский журнал / Philosophy Journal. 2019. Т. 12. № 4. С. 128142.


И.И. Евлампиев. Лев Толстой о времени и вечности в человеческой жизни…

129

Согласно религиозно-философской концепции Л.Н. Толстого, человек суще­ствует в двух сферах бытия или на двух его уровнях: в пространственно-вре­менном мире, разделенном на конечные объекты, и в целостном духовном бытии, которое Толстой называет Богом и всеобщей жизнью, объединяющей людей. Главная проблема, даже трагедия нашего существования заключается в том, что мы очень хорошо знаем первую сферу, привязаны к ней, заботимся о своем успешном положении в материальном мире, но забываем о второй сфере, не понимая, что духовное бытие является более важным, чем матери­альное, что именно его законы должны определять нашу жизнь.

Чем больше человек сконцентрирован на материальных интересах, тем меньше в его существовании подлинно человеческого и тем ближе оно к простому животному существованию. Личность в этом случае подчинена запросам ограниченного телесного существа и не чувствует связи со всеми другими личностями и с духовным бытием как таковым (с Богом), она про­сто не знает себя в своем духовном содержании. Своим учением Толстой призывает каждого человека осознать, что его телесная жизнь в простран­ственно-временном мире является вторичной по отношению к духовной жизни, и после этого перенести центр тяжести своего бытия в духовную сферу.

В приведенной общей формулировке это требование не выглядит ориги­нальным и новым, уже Платон в своей философии похожим образом проти­вопоставлял материальное и духовное бытие, негативно оценивал нашу жизнь в материальном мире и требовал от людей уже при жизни иметь дело только с духовными ценностями и с идеальными «предметами», чтобы после смерти окончательно перенестись в мир идей, находящийся вне пространства и времени и обладающий характеристиками неизменности и вечности1. Идеи Платона оказали большое влияние на последующую философию и привели к возникновению чрезвычайно влиятельного направления христианского пла­тонизма. При поверхностном взгляде на учение Толстого кажется, что его воззрения вполне соответствуют этой традиции.

Тем не менее более внимательное сопоставление помогает увидеть су­щественное расхождение Толстого с платонизмом: он предстает гораздо бо­лее современным мыслителем по отношению к тому образу, который рису­ют большинство исследователей его творчества, его философские идеи находятся в естественном созвучии с новейшими неклассическими система­ми, созданными А. Шопенгауэром, Ф. Ницше, А. Бергсоном и др. Каким бы парадоксальным это ни казалось, привести аргументы в пользу этого утвер­ждения оказывается не так уж и трудно. Наиболее наглядно парадоксальное схождение с упомянутыми новейшими мыслителями выступает в ориги­нальном понимании Толстым сущности времени и вечности и положения человеческой личности в отношении них. Эта тема является важнейшей в поздних дневниках Толстого (1895‒1910 гг.), их мы прежде всего и будем иметь в виду в последующем изложении.


130

Философская летопись

Прежде всего нужно вспомнить, что Платон, противопоставляя измен­чивость материального мира неизменности мира идей, оценивал изменчи­вость именно как недостаток, некоторый «дефект» бытия, причем и Пла­тон, и его христианские последователи не признавали возможности соединения двух миров; платонизму был свойствен абсолютный и неразре­шимый дуализм в понимании соотношения духа и материи.

Совсем другое мы видим у Толстого. Соглашаясь с тем, что низшему, материальному бытию свойственна изменчивость, которая является свиде­тельством его несовершенства, Толстой считает главной формой изменчиво­сти материального мира и человека движение к совершенству, т.е. ко все более полному соединению, слиянию с духовным бытием, с Богом. Вот как Толстой формулирует эту мысль в своем дневнике 1895 г.: «Что такое вре­мя? Нам говорят, мера движенья. Но что же движенье? Какое есть одно несомненное движенье? Такое есть одно, только одно: движен[ье] нашей души и всего мира к совершенству»2. Толстой описывает отношение мате­риального мира и духовного начала как отношение материала и творческой силы, которая перерабатывает материал, постепенно творя из него все более совершенную жизнь. «В животную бессознательную личную жизнь внесена безличная, божественная, духовная сила. Духовная сила эта, проявляясь ра­зумом, разлагает бессознательную животную жизнь: уничтожает животную личную жизнь, но не освобождается от животной безличной жизни, а тво­рит в животной личной жизни – иную, высшую, любовную жизнь» (53, 36).

В дневнике Толстого есть высказывание, которое можно понять как прямое противопоставление им своей позиции платонизму, причем главным пунктом расхождения является как раз признание или непризнание принци­пиальной изменчивости мира, его способности стать более совершенным: «Есть два воззрения на мир: 1) мир есть нечто определенно существующее, т.е. существующее в определенных формах, и 2) мир есть нечто постоянно текущее, образующееся, к чему-то идущее. При первом взгляде жизнь чело­веческая представляется тоже чем-то определенным, состоящим в спокой­ном пользовании благами мира. При этом взгляде всегдашнее неудовлетво­рение, недовольство устройством мира: оно не отвечает предъявленным требованиям; при втором взгляде жизнь человеческая понимается, как нечто самоизменяющееся и содействующее изменению и достижению целей мира. И при этом взгляде нет неудовлетворенности и недовольства устрой­ством мира, а если есть недовольство, то только собой за недостаточное со­гласие с движением мира и несодействие этому движению» (53, 188).

В полном соответствии с новым представлением о жизни, возникшим в конце XIX – начале ХХ в. в европейской философии (например, в филосо­фии Ницше и Бергсона), Толстой понимает жизнь как абсолютную динами­ческую силу, действующую в материальном мире и преобразующую этот мир в направлении ко все большему совершенству. Но жизнь, в определе­нии Толстого, это то же самое, что дух и Бог, поэтому он решительно пре­одолевает дуализм духа и материи, свойственный платонизму, и движется к новаторской концепции, предполагающей взаимодействие духа и материи, при полном и окончательном господстве духа. Центральным элементом это­го взаимодействия оказывается человек; согласно Толстому, Бог (жизнь),


И.И. Евлампиев. Лев Толстой о времени и вечности в человеческой жизни…

131

взаимодействуя с материей, оказывается «разделенным» на самостоятель­ные личности и заключенным в телесные пределы, его существование в ма­териальном мире предстает как непрестанное стремление к «освобожде­нию» от ограниченности и разделенности, как стремление к расширению пределов каждой личности ради ее соединения с другими личностями и вы­явления духовного начала в его цельности. «Зачем Бог разделился сам в себе? Не знаю, но знаю, что это есть, что в этом жизнь. Всё, что мы знаем, есть не что иное, как только такие же деления Бога. Всё, что познаем как мир, есть познание этих делений. Наше познание мира (то, что мы называем материей в пространстве и времени) это соприкосновение пределов нашего Божества с другими его делениями» (53, 131).

Поскольку буквально осуществить расширение пределов личности за­труднительно по причине косности и неизменности ее тела, главным здесь оказывается духовное расширение личности за свои телесные пределы, это и есть, по Толстому, любовь, которая наиболее точно выражает «динамиче­скую» сущность Бога, действующего в мире и в каждой личности: «Бог, заключенный в человеке, сначала стремится освободиться тем, чтобы рас­ширить, увеличить то существо, в к[отором] он находится, потом, усмотрев непреступные пределы этого существа, стремится освободиться тем, чтобы выдти из этого существа и обнять собой др[угие] сущ[ества] <>» (53, 89).

Но если духовная жизнь, жизнь Бога в нас есть постоянная динамика, изменение и движение к совершенству, она должна быть связана с време­нем, время должно быть ее неотъемлемой и сущностной характеристикой. Можно ли в связи с этим сказать, что Толстой отказывается от приписыва­ния духу и Богу характеристики вечности? Оказывается, что нет. Толстой достаточно часто говорит о вечности в связи с Богом и нашим существова­нием в сфере духа, и это кажется противоречащим всем приведенным толь­ко что рассуждениям о динамическом действии духа в мире. Но на самом деле противоречие возникает, только если мы понимаем время и вечность в их традиционных определениях, свойственных и платонизму, и всей клас­сической европейской философии. Мысль Толстого и в этом случае оказы­вается на уровне новейшей философии, которая разрабатывала совершенно иные модели понимания времени. Особенно близкими размышления Тол­стого оказываются к философским идеям А. Бергсона3.

Подобно Бергсону, Толстой приходит к необходимости понимать время в двух очень разных смыслах; по сути, он склоняется к мысли о существо­вании двух форм времени, одна из которых присуща материальной, физиче­ской реальности, а вторая – духовному бытию. Бергсон в своей философии попытался различить эти две формы времени терминологически, предло­жив для второй термин длительность. Толстой не делает этого и тем самым порождает в своих рассуждениях существенную путаницу, поскольку один и тот же термин «время» получает в разных контекстах очень раз­ный смысл. Согласно одному из определений времени материального мира в дневнике Толстого, оно отделяет разные состояния личности и по­этому играет негативную роль, отдаляя личность от целостности духовной жизни: «Время есть то, что ограничивает меня, отделяя меня от различных


132

Философская летопись

форм жизни, в которых я был и буду» (54, 335). Но в других случаях Тол­стой определяет время как важное условие расширения ограниченной жиз­ни личности и ее соединения с другими личностями: «Движение жизни, расширение отдельного существа дает время. Если бы не было движения, увеличения любви, не было бы и времени; пространство же есть представ­ление других существ» (53, 138).

Размышляя о времени, Толстой в конце концов приходит к выводу, что время имеет две стороны: оно и разделяет отдельные состояния личности, выполняя негативную роль, и является универсальной связью состояний личности и разных личностей в едином духовном бытии. Соединение в фе­номене времени и негативного качества разделения, и позитивного качества единства делает понимание времени чрезвычайно трудным, в отличие от пространства, которое обладает только негативной функцией разделения; не случайно Толстой в некоторых случаях колеблется в окончательной оценке роли времени в нашей духовной жизни: «Люди разделены (отделены от дру­гих существ), и это представляется им пространством. То же, что они нераз­дельны по существу, представляется им временем. <> Пространство разъ­единяет, время соединяет. Но это неверно. И время и пространство есть разделение, есть невозможность постигновения единства <>» (53, 225). Сформулировав это противоречие, Толстой через некоторое время снова за­писывает в дневник мысль о положительном значении времени: «время есть только условие моей жизни, но только не слабость, а сила. Время есть возможность свободы, деятельности свободной. Если бы не б[ыло] времени, а все, что будет, было бы, я бы не мог действовать» (54, 72).

В конце концов Толстой осознает, что самое главное в проблеме време­ни – это правильно описать его положительную (соединяющую) функцию, которая задается актом воспоминания (памяти). Наиболее важным здесь оказывается отношение воспоминания к сознанию. Ясное, разумное созна­ние человека Толстой признаёт наиболее точным выражением духовного, божественного бытия в нас: «Сознание разумное есть сознание Бога» (54, 20). Именно поэтому сознание само по себе «есть нечто неизменное, вневременное и внепространственное» (54, 141). Но человек, как было опи­сано выше, есть противоречивое существо, в котором божественное начало ограничено телесными пределами. Это ограничение, характеризующее от­личие нашего конечного существа от Бога как такового, также должно выра­жаться в структуре сознания; его определяет временность сознания, т.е. его внутреннее свойство распадаться на ряд «сознаний» (актов сознания), каждое из которых относительно независимо от других и замкнуто в себе: «времени нет. Это только ограничение. <> Нам кажется, что есть вре­мя, и оно наполняется последовательностью сознания сущест[в]; в действи­тельности же есть только последовательность сознания, к[оторая] представ­ляет[ся] нам временем» (54, 170‒171). Последовательность сознания – это и есть форма конституирования нашего представления о временной после­довательности событий, а не наоборот, время – основа последовательности состояний сознания, как полагает обыденное сознание. Нужно только иметь в виду, что сама последовательность сознания в рассуждениях Толстого не является чисто субъективной, в духе субъективного идеализма кантов­ского типа, ведь, как говорилось выше, в учении Толстого сознание, понятое как «божественная, духовная сила», взаимодействует с реально существую­щим материальным миром и преобразует этот мир. Именно взаимодействие

И.И. Евлампиев. Лев Толстой о времени и вечности в человеческой жизни…

133

с миром и с другими существами, в которых также проявляет себя «боже­ственная сила», но которые отличаются от данного человека и противостоят ему, приводит к тому, что его сознание объективно «развертывается» в по­следовательность отдельных состояний и тем самым конституирует время в мире и в сфере общения с другими существами.

Однако «божественная сила» потому и является божественной, что она, даже допуская в себе разделение на отдельные состояния, преодолевает это разделение и восстанавливает свое исконное единство. Способностью, кото­рая восстанавливает абсолютное единство сознания, Толстой признает па­мять, способность воспоминания. Сознание, соединившееся с материальным миром, как бы «теряет» себя, утрачивая свое единство и разворачиваясь во временную последовательность; если человек останется в этом модусе своего сознания, он подчинится материальному миру и его жизнь уподобит­ся животной жизни. Чтобы восстановить свою человеческую сущность и на­чать жить духовной, божественной жизнью, он должен совершить главный духовный акт, главный акт сознания – акт воспоминания: «сознание себя в прошедшем и будущем есть сознание своего духовного существа» (55, 36). Понимание времени (в его негативном проявлении) как разделения сознания и его «преодоление» через акт воспоминания Толстой иллюстрирует анало­гией со сном. Во сне мы видим последовательность образов, которые вытес­няют друг друга и образуют нечто подобное необратимой линии времени, в момент пробуждения эта линия как бы «замыкается» на себе, и сон пред­стает в целостном представлении, включающем в качестве одновременных все образы, которые до этого были последовательными во времени.

Такое понимание воспоминания резко противостоит обычным психоло­гическим представлениям о работе памяти. В психологии память – это спо­собность в одном моменте времени, именно в настоящем, воспроизвести в качестве субъективного образа представление о другом моменте времени, который был в прошлом. В этом случае работа памяти ничуть не изменяет объективную структуру времени как последовательности событий, среди которых реальным бытием обладает только то, что происходит в настоящем. Толстой понимает память совсем иначе: память именно меняет структуру сознания, а значит и всю структуру человеческого бытия, она объективно соединяет все моменты времени (причем не только в прошлом, но и в буду­щем!) в целое, которое уже не является временной последовательностью, а существует в некоей вневременной или, лучше сказать, сверхвременной совместности («одновременности»). «Когда я говорю, что все, что я вижу во времени, в последовательности, уже есть, я как будто говорю, что все, что будет, уже есть, но я только не могу этого видеть. Но такое представле­ние есть представление все-таки во времени. Понимать же существование вне времени нужно так, как я понимаю себя в том, что я называю воспоми­нанием: я понимаю себя и 5 лет, и 10 лет, и 15, и 20, и 21, и всех времен в одном. Я – все, что мне казалось, б[ыло] во времени, и, когда умру, буду все то, что я был во всей моей жизни. Я соединю все своей жизнью» (55, 14). Воспоминание, память, по Толстому, собирает всю личность от рож­дения до смерти и возносит это целое над временем. Это и есть толстов­ская вечность.

В связи с последним тезисом Толстого нужно еще раз подчеркнуть от­личие его концепции времени и вечности от представлений, характерных для традиционного христианского платонизма. Последний признает время

134

Философская летопись

свойством низшего материального мира и отрицает этой свойство у мира божественного, сверхземного; Бог существует в вечности и никаким обра­зом не причастен времени. Тезис Толстого об уничтожении времени в акте памяти имеет совсем другой смысл: все события, которые в материальном мире разворачивались последовательно во времени, в духовном бытии, в акте памяти существуют одновременно, однако все вместе они сохраняют ту структуру последовательности, которая определяла их временное бытие, только эта структура получает иной, сверхвременной статус. Каждая из та­ких структур – это определенность конкретного человека, конкретной лич­ности; как пишет Толстой, «я» есть «сознание всего того, что соединено в одно моим воспоминанием» (55, 136). В результате получается, что сами конкретные личности в завершенности их конкретной жизни приобретают абсолютный, сверхвременной (вечный) характер.

Человек существует одновременно в мире и в Боге: одной стороной своей сущности он погружен в физическое время низшего мира, другой сто­роной причастен Богу и его целостности. Обе эти стороны его существова­ния есть жизнь, но жизнь немыслима вне динамики, действия, становления, поэтому высшая жизнь, жизнь в Боге также обладает этими качествами и, значит, обладает временной характеристикой, ее и выражает, по Толстому, воспоминание, память. В ней нет негативных аспектов низшего времени, связанных с его распадением на прошлое, настоящее и будущее. В дневнике Толстого есть несколько суждений на этот счет, которые на первый взгляд кажутся противоречивыми и непонятными, но их суть как раз в том, что Толстой здесь пытается определить «высшее» время: «Если понимаешь себя как Бесконечное Начало, проявляющееся в ограниченных пределах, то цель, смысл, деятельность жизни одна: делать то, чего хочет Бог, что свой­ственно Богу, проявившемуся во мне. При таком понимании жизни уничто­жается весь интерес к тому, что случается, интерес только в том, что мне де­лать, т.е. в настоящем, в момент вне времени. <> В том-то и истинная жизнь и свобода, что можешь жить только в настоящем – вне времени» (55, 28; курсив мой. И.Е.). «Жить в настоящем» и «жить вне времени» представляются несовместимыми понятиями, ведь время прежде всего под­разумевает настоящее, которое, по сути, и есть акт временного развития действительности. Совмещая эти понятия, Толстой имеет в виду совсем иное время, чем время эмпирического мира. Память уничтожает эмпириче­ское время, точнее уничтожает его разделенность на изолированные момен­ты, но возникшая целостность не должна пониматься статично, как вечное бытие Платона, в нем продолжается динамическое развитие, жизнь, это и есть настоящее как акт действия. «Вся моя жизнь есть один поступок. И поступок этот совершен. Я только не знаю его» (55, 121), пишет по это­му поводу Толстой. В работе «Путь жизни» Толстой очень ясно выражает противостояние «разделенного» времени материального мира и «цельного» времени духовного бытия: «Когда мы говорим: “это было, это будет или мо­жет быть”, то мы говорим про жизнь телесную. Но, кроме жизни телесной, которая была и будет, мы знаем в себе еще другую жизнь: жизнь духовную. А духовная жизнь не была, не будет, а сейчас есть. Эта-то жизнь и есть на­стоящая жизнь» (45, 37). Божественный мир Платона и его христианских по­следователей просто есть – вечно и неизменно; Толстой же пишет, что ду­ховная (божественная) жизнь сейчас есть, и это придает ей совсем другой смысл, чем просто вечное существование. Он имеет в виду акт бытия, или,

И.И. Евлампиев. Лев Толстой о времени и вечности в человеческой жизни…

135

как стали говорить в философии ХХ в., акт экзистирования, хотя в отличие от представителей европейского экзистенциализма (прежде всего М. Хайдег­гера) в его представлениях этот акт является абсолютным и бесконечным.

Причастность к этому акту дает подлинную абсолютную свободу, по­этому человек по-настоящему свободен, только когда он перемещает центр свой личности в духовную жизнь. «Во времени, т.е. так, как человек рас­сматривает себя, он, очевидно, несвободен; свободен он только в настоящем, в делании вне времени» (55, 28). Здесь в рассуждениях Толстого возникает очередной парадокс; свобода оказывается слиянием с Богом и исполнением его «закона»: «Думал одно то, что жизнь, та, кот[орую] мы видим вокруг себя, есть движение вещества по определенным известным законам; в себе же мы чувствуем присутствие совершенно другого, не имеющего ничего об­щего с теми, закона, требующего от нас исполнения своих требований. <> Закон этот отличается от всех остальных, главное, тем, что те законы вне нас и принуждают нас к своему повиновению; этот же закон в нас самих, больше чем в нас – он есть сами мы и потому он не принуждает нас, а на­против, освобождает нас, когда мы следуем ему, п[отому] ч[то], следуя ему, мы становимся сами собою. И потому нас влечет к тому, чтобы исполнить этот закон, и мы неизбежно рано или поздно исполним его. В этом и состо­ит свобода воли» (53, 68).

Таким образом, парадокс обретения свободы через подчинение внут­реннему «закону» является диалектическим и плодотворным, он правильно отражает сложную структуру нашего существования в разных сферах бы­тия. Нужно понимать, что упоминаемый здесь «закон» ничего общего не имеет с необходимостью и однозначностью, которые характеризуют за­коны материального мира. С точки зрения низшего мира этот «закон» может показаться полностью подобным произволу, тем не менее это некое высшее долженствование, которое «принуждает» нас совершить абсолютно свобод­ный акт, дающий полноту подлинной жизни. Он подобен произволу только с точки зрения жестких законов земного мира, в духовной же реальности представляет собой порядок гораздо более высокого уровня организации, чем все, что мы можем наблюдать в мире.

Нетрудно заметить, что приведенное высказывание Толстого очень похо­же на главный тезис моральной философии Канта, который точно так же утверждал, что моральное долженствование, хотя и выступает как «закон» для нашей воли, в реальности оказывается единственной формой раскры­тия нашей свободы. Однако, имея в виду все детали концепции Толстого, и здесь уместнее сопоставить его точку зрения с философией Бергсона, в ко­торой очень похожим образом описывается отношение отдельной личности к становящемуся, динамическому Абсолюту. В книге «Творческая эволю­ция» Бергсон так описывает отношение отдельного человека к Абсолюту: «Абсолютное открывается совсем вблизи нас и, в известной мере, внутри нас. Сущность его психологическая, а не математическая или логическая. Оно живет с нами. Как и мы, оно длится, хотя известными своими сторона­ми оно бесконечно более сконцентрировано и более сосредоточено на самом себе, чем мы»4. Точно так же как Толстой, Бергсон различает два вида по­рядка (закономерности): тот, который господствует в материальном мире, это порядок жесткой детерминации, и тот, который возникает при явном дей‐


136

Философская летопись

ствии Абсолюта в нас, это порядок свободного творчества: «Вообще говоря, реальность упорядочена именно в той мере, в какой она соответствует наше­му мышлению. Порядок есть, следовательно, определенное согласие между субъектом и объектом. Это – дух, находящий себя в вещах. Но <> он мо­жет идти в двух противоположных направлениях. Либо он следует своему естественному направлению – тогда это будет развитие в форме напряжения, непрерывное творчество, свободная деятельность; либо он поворачивает на­зад, и эта инверсия, доведенная до конца, приводит к протяжению, к необхо­димой взаимной детерминации элементов, ставших внешними по отноше­нию друг к другу, – словом, к геометрическому механизму»5. Порядок, который присутствует в симфонии Бетховена, пишет далее Бергсон, не толь­ко не «ниже», он бесконечно выше порядка астрономических явлений, по­скольку в нем господствует абсолютная свобода духа, которой мы совер­шенно не ощущаем во втором. Именно такого рода «порядок» и «закон» имеет в виду Толстой в своем тезисе. «Подчинение» такому «закону» ничуть не умаляет нашей свободы, напротив, только в таком «подчинении», в соеди­нении с духовным бытием человек обретает подлинную творческую свободу (ничего общего не имеющую с произволом).

Таким образом, память, являясь главной функцией человеческого созна­ния, выводит сознание в духовный, «вечный» план бытия, где личность об­ретает подлинную свободу и в слитности с этим бытием (Богом) совершает длящийся, непрерывный акт творческого действия, который можно назвать «вечным настоящим», не переходящим ни в прошлое, ни в будущее. Указан­ный акт «вечного настоящего» полностью раскрывает божественную и од­новременно творческую сущность личности, поэтому он не может не сопро­вождаться высшей радостью. Толстой несколько раз подчеркивает связь акта воспоминания с радостью: «Не есть ли всякое наслаждение – воспоми­нание? Все, что воспоминание, то дает радость» (54, 129). «Радость», «вос­поминание», «свобода» и «настоящее» оказываются состояниями и каче­ствами личности, которые обуславливают друг друга и переходят друг в друга: «радость, – есть сейчас всегда. Живи ею. И когда живешь своим истинным сознанием, то живешь вне времени, т.е. всегда в настоящем, в том моменте, когда ты свободен» (55, 47‒48).

Наконец, еще один важный момент памяти (воспоминаний) состоит в том, что, возвышая личность над ее эмпирическим существованием, она показывает бесконечный простор бытия, не ограниченного пределами на­шей земной, телесной жизни. Память не только собирает в единство все со­бытия земной жизни личности, из сверхвременной позиции «вечного на­стоящего» память связывает земную жизнь личности с иными формами ее бесконечной жизни; ведь подлинная, духовная жизнь личности не может не быть бесконечной, конечность – это свойство только жизни, соединив­шейся с материей, погруженной в телесное начало. «Все отделенные суще­ства по своему свойству стремятся расшириться и перейти в другую, выс­шую отделенность. В этом наша жизнь. Для Бога они уже расширились и перешли в другую и третью и в бесконечное число форм жизни. Мы же все это переживаем. <> Наша жизнь состоит в переходах из одной жизни в другую, вечное движение, вечное воскресение, вечный рост» (55, 13). Толстовский акт воспоминания распространяется за пределы земного бытия


И.И. Евлампиев. Лев Толстой о времени и вечности в человеческой жизни…

137

личности, он способен показать, что было до рождения и что будет после смерти. Память оказывается непосредственным свидетельством бессмер­тия личности.

Здесь можно вспомнить, что Толстого часто критиковали при жизни и продолжают критиковать в наши дни за то, что его религиозно-философ­ские взгляды якобы не соответствуют христианской традиции, при этом главным пунктом в такого рода критике являются утверждения об отсут­ствии в его представлениях идеи бессмертия. Этот пункт можно считать вы­разительным свидетельством сохраняющегося непонимания (и нежелания понять) учение Толстого в его подлинном смысле, в его сложности и глу­бине. Являясь истинным философом, укорененным в европейской философ­ской традиции, Толстой, как и подавляющее большинство великих мыслите­лей прошлого, скептически относился к наивно-сказочным представлениям о бессмертии, характерным для ортодоксального, церковного учения. Сле­дуя за своими великими учителями – Кантом, Фихте, Шеллингом, Шопен­гауэром и др., он пытался создать философскую концепцию бессмертия и, конечно, понимал, насколько сложно здесь высказать окончательную исти­ну. Поэтому его взгляды до конца сохраняли некоторую неопределенность, но она связана именно со сложностью самой проблемы, а вовсе не со «сла­бостью» философского мышления писателя. Эта неопределенность касается только понимания формы бессмертного существования, а вовсе не самого факта такого существования; как мы уже видели, бесконечность бытия че­ловеческой личности для Толстого является безусловной истиной. «Жизнь будущая, загробная мне также ясна и несомненна, как и настоящая жизнь. Не только ясна и несомненна – она и есть та же самая, одна жизнь. Она пред­ставляется мне преходящей только вследствие иллюзии времени, т.е. совер­шающихся изменений» (54, 107). Толстой совершенно правильно отмечает, что множество ложных проблем вокруг идеи посмертного существования происходит оттого, что мы пытаемся мыслить связь земной жизни и по­смертной в форме привычного нам времени, в то время как время есть толь­ко «внутренняя» характеристика земной жизни, есть только форма нашего представления, как говорил еще Кант (Толстой прямо пишет, что доказатель­ство «условности» времени – это «громадная заслуга» Канта (55, 91)). «Вре­мя только в этой форме жизни, поэтому при переходе в иную форму жизни не может быть вопроса о времени, и слова: будущее и прошедшее, не имеют смысла» (54, 103).

Свой итоговый и достаточно ясный ответ на вопрос о сущности бес­смертия Толстой дает в дневниковой записи от 10 апреля 1902 г. (в более ла­коничной и менее определенной форме он будет повторен в книге «Путь жизни»; см. (45, 465)): «Вопрос в том для нас: сольется ли моя отдельная жизнь с бесконечным потоком жизни, или примет новую отдельную форму? В первом случае это верх невообразимого блаженства: нирвана, непосред­ственная жизнь в Боге. Во втором – это продолжение жизни в новой форме, обусловленное, по карме, моей здешней жизнью. Вопрос и страх в потере сознания своего “я” в обоих случаях неоснователен. Но первый случай невероятен. Мы не имеем права предполагать жизнь вне отдельности, по­тому что не знаем такой. И потому остается только 2-й случай: новая форма жизни. Но предполагать новую форму жизни с удержанием сознания преж­него “я” мы тоже не имеем права, так как начали эту жизнь без созна­ния прежнего “я”. Но сознание отдельного “я” зависит от пространства

138

Философская летопись

и времени. Переход же из одной формы в другую происходит вне про­странства и времени. / Мы пробуждаемся к новому сознанию (новой отде­ленности) сами не знаем из чего. Мы существуем вне времени и в той, и в другой, и в тысячной форме» (54, 129). Очень показательно, что та мо­дель бессмертия, к которой в конце концов приходит Толстой, в точности совпадает с представлениями о бессмертии в мировоззрении Достоевско­го6: оба русских писателя и мыслителя отвергают ортодоксальное (по сути, иудейское, а не подлинно христианское) представление о «Царствии небес­ном», о рае, и видят бессмертие как бесконечную перспективу движения человека и человечества ко все большему совершенству в последователь­ности различных сфер бытия, подобных нашему земному миру. Как конста­тирует Толстой, «верить в вечность жизни и совершенствоваться – одно и то же, вытекает из одного источника, и не может быть одно без другого» (54, 21). «Кто видит смысл жизни в усовершенствовании, не может верить в смерть, – в то, чтобы усовершенствование обрывалось. То, что совершен­ствуется, только изменяет формы» (54, 28)7.

Он исходит из того, что жизнь в своем высшем, абсолютном смысле едина и только относительно делится на изолированные сферы, одной из ко­торых является наше земное бытие, поэтому память как главное феноме­нальное выражение этого абсолютного единства жизни должна каким-то об­разом давать нам знание о других сферах жизни, вне наличной земной жизни. Хотя явно и конкретно мы не помним, что было в предшествующей жизни, это знание в каком-то неявном виде должно присутствовать в нас. Нужно только иметь в виду, что «предыдущую» форму жизни, к которой мы принадлежали до этой земной, нельзя понимать в чисто временном смысле предшествования (в смысле эмпирического времени), поскольку время есть только «внутреннее» качество одной сферы жизни. «Я был уже многим. И все, чем я был, все это во мне, все это мое я. И жизнь моя здесь и после смерти будет только приобретением нового содержания моего я. И как бы я не увеличивался, я никогда не перестану быть ограниченным, ничтожным, п[отому] ч[то] Все бесконечно» (55, 30).

Даже в наличной земной жизни можно найти свидетельства того, что знание о ней перейдет в последующие сферы бытия личности. В качестве наиболее явного из таких свидетельств Толстой указывает на ослабление памяти в старости, когда человек как бы подводит итоги прожитой жизни: «Память в старости теряется на имена и на события настоящего. Это про­исходит от того, что память собирает в одно то, что существу нужно для бу­дущей, следующей жизни» (54, 51). И еще более прямо о том же: «Память в старости соединяет все с новым центром» (т.е. с новой сферой жизни) (54, 230).


И.И. Евлампиев. Лев Толстой о времени и вечности в человеческой жизни…

139

Впрочем, в дневнике Толстого есть рассуждение, которое, как кажется, прямо противоречит только что сформулированным. «Обыкновенно жалеют о том, что личность не удерживает воспоминания после смерти. Какое сча­стье, что этого нет! Какое бы было мучение, если бы я в этой жизни помнил все дурное, мучительное для совести, что я совершил в предшествующей жизни. А если помнить хорошее, то надо помнить и все дурное. Какое сча­стье, что воспоминание исчезает со смертью и остается одно сознание, – сознание, которое представляет как бы общий вывод из хорошего и дурного, как бы сложное уравнение, сведенное к самому простому его выражению: х = равно положительной или отрицательной, большой или малой величине. Да, великое счастье уничтожение воспоминания, с ним нельзя бы жить ра­достно» (54, 154). Противоречие исчезает, если заметить, что и здесь Тол­стой говорит о том, что сознание в новой сфере жизни есть «общий вывод из хорошего и дурного» – из того, что было в пройденной сфере жизни. Это примерно соответствует словам о том, что «память собирает в одно то, что существу нужно для будущей, следующей жизни». Таким образом, воспо­минания исчезают в их конкретной, разделенной форме, связанной с фор­мой земного времени, но они передаются в иную сферу жизни в некоем синтезированном, «слитном» виде.

С приведенным высказыванием связано еще одно очевидное противоре­чие. Как говорилось выше, Толстой часто связывает радость с воспоминани­ем, здесь же утверждается обратное. Но и это противоречие легко разрешить, если обратить внимание на то, что в этих противоположных суждениях речь идет о памяти в совершенно различных смыслах: в одном случае о памяти как о мистической способности переносить воспоминания из одной сферы жизни в последующую, в другом – как о привычной нам способности со­единять все моменты земной жизни. Память во втором смысле всегда несет радость, выявляя духовную цельность личности, память в первом смысле вполне может нести страдания, поскольку демонстрирует незавершенность и неполноту и предыдущей жизни, и нынешней.

Одновременная причастность человеческой личности и эмпирическому времени земного мира, и «вечному настоящему» божественного, духовного бытия составляет один из самых важных тезисов религиозно-философского учения Толстого; не удивительно, что он имеет существенное значение для понимания самых разных элементов его учения. Ведь мы постоянно долж­ны иметь в виду, что в любом человеческом действии и поступке содержит­ся и слагаемое, относящееся к эмпирическому времени, и слагаемое, отно­сящееся к «вечному настоящему».

В заключение мы рассмотрим, как учет этого тезиса помогает Толстому дать естественное обоснование самому спорному положению его этической системы – принципу «непротивления злу насилием». Против этого принци­па выдвигались естественные возражения, которые, как казалось его оппо­нентам (например, И. Ильину в книге «О сопротивлении злу силою»), пол­ностью опровергали его. Однако нетрудно понять, что во всех случаях критики этого принципа имели в виду его смысл только в контексте эмпири­ческой реальности и эмпирического времени, где мы видим последствия на­шего поступка только в очень ограниченной сфере бытия, непосредственно причинно связанной с ним в настоящем и ближайшем будущем. Но каждый поступок свершается не только в настоящем эмпирического времени, но и в «вечном настоящем» духовного бытия, причем там он, в силу абсолют­ного единства духовной сферы, сразу влияет на все бесконечное бытие. Поэтому его окончательная оценка возможна только из позиции «вечного

140

Философская летопись

настоящего», т. е. только для тех людей, которые окончательно перенесли центр своей личности в духовное бытие и живут по «закону» Бога. Именно из этой позиции и утверждает Толстой безусловность своего принципа «непротивления»:

«когда человек ставится в необходимость выбора между делом, явно полезным другим, но с нарушением требований совести (воли Бога), то дело ведь только в близорукости, в том, что человек видит в ближайшем времени то добро, кот[орое] произойдет от его поступка, если он нарушит волю Бога, но не видит в более отдаленном времени того, в бесконечное число раз большего добра, к[оторое] произойдет от воздержания от этого поступка и исполнения воли Бога. Это вроде того, что делают дети, нарушая общий порядок дома, нужный для их же блага, ради своего сейчасного удо­вольствия, игры.

В том и дело, что для дела Божья и для человека, совершающего дела Божии, нет времени. Человек не может не представлять себе всё во времени и потому, чтобы правильно судить о значении дела Божьего, он должен представлять себе его в очень отдаленном, даже бесконечном. То, что я не убью убийцу и прощу его, то, что я никем невидимый умру, исполняя волю Бога, принесет свои плоды если уже я хочу мыслить во времени – в бесконечном времени. Но принесет свои плоды наверное» (53, 111‒112).

Похожим образом он рассуждает в другой дневниковой записи, пере­живая сомнения в правоте собственного принципа «непротивления», но преодолевая их именно на основании ясного сопоставления двух планов бытия, в которых оказывают свое действие наши поступки: «вместо люб­ви во мне упреки и злоба, и я борюсь не любовью, а унываю и злюсь и спра­шиваю себя: как же любовь победит это зло, разумея то зло, от к[оторого] я страдаю. И жду победы здесь в моей жизни и вижу, что нет – любовь не победит то зло, от к[оторого] я страдаю, и я всё буду до смерти страдать от него. Точно так же, как говорят те люди, кот[орые] []8 оставить пре­ступников, злодеев, не запирать, не казнить их, что любовь не может по­бедить этих злодеев. И они правы, но дело только в том, что любовь есть та­кое огромное в сравнении с обычными рассудочными делами действие, что последствия никогда не видны тому, кто его производит. Любовь не победит тех двух-трех злодеев, к[оторых] мы знаем, но победит тысячи, к[оторых] мы не знаем. Всё равно, как телеграфист, к[оторый] бы [не] передавал депе­шу, п[отому] ч[то] он не видит, как она выходит на той станции. Любовь действует почти всегда – всегда даже – с креста; так что тому, кто закрывает глаза уже, и к[оторого] жизнь вся мгновенье, очевидно, нельзя видеть дей­ствия силы вечной. Верить в любовь, истинно верить так, чтобы не изме­нять ей, значит верить в вечную жизнь» (53, 146‒147).

Принцип «непротивления» был бы очевиден и безусловен для того, кто окончательно обрел бы духовную жизнь, жизнь в Боге, поскольку он был бы способен интуитивно почувствовать, как все наши поступки, обуслов­ленные любовью, распространяются на все бесконечное бытие и бесконеч­ное время (и внутри эмпирического времени нашего мира и за его предела­ми во всех возможных мирах и сферах бытия). Но так как ни один человек в реальности не может окончательно перенести центр свой личности в ду­ховное бытие и в той или иной степени подпадает под власть низшего мира с его причинными связями и разделенность времени на прошлое, настоящее


И.И. Евлампиев. Лев Толстой о времени и вечности в человеческой жизни…

141

и будущее, он неизбежно вынужден сомневаться в абсолютной справедли­вости этого принципа и пытаться совместить его с различными другими принципами, в том числе с противоположной этической максимой, требую­щей «сопротивления злу силою».

4.1.1 Список литературы

Список литературы

Ахметов Г.А. Платон в художественно-эстетической рецепции Л.Н. Толстого // Вестник Башкирского университета. 2014. Т. 19. № 1. С. 140‒149.

Бергсон А. Творческая эволюция / Пер. с фр. В.А. Флеровой. М.: Канон-пресс, 1998. 384 с.

Евлампиев И.И. О философских основаниях религиозных воззрений Ф. Достоевского и Л. Толстого // Достоевский и мировая культура. 2017. № 35. С. 289‒312.

Евлампиев И.И., Матвеева И.Ю. Метафизический статус памяти в «философии жизни» Льва Толстого и Анри Бергсона // Вопросы философии. 2018. № 12. С. 141‒151.

Кант И. Критика практического разума / Пер. с нем. Н. М. Соколова // Кант И. Соч.: в 6 т. Т. 4(1) / Под ред. В.Ф. Асмуса. М.: Мысль, 1965. С. 311‒501.

Клюзова М.Л. Л.Н. Толстой и Платон: опыт духовной преемственности // XXIV Между­народные Толстовские чтения. Тула: Изд-во ТГПУ им. Л.Н. Толстого, 1998. С. 98‒101.

Толстой Л.Н. Полн. собр. соч.: в 90 т. М.; Л.: Художественная литература, 1928‒1958.

Leo Tolstoy on Time and Eternity in Human Life
(on the Materials of the Writer’s Later Diaries)
*

Igor I. Evlampiev

Institute of Philosophy, St. Petersburg State University. 5 Mendeleevskaya line, St. Petersburg, 199034, Russian Federation; e-mail: yevlampiev@mail.ru

The author explores the notions of time and eternity as characteristics of human existence in the religious doctrine of L.N. Tolstoy. Tolstoy, like Plato, sharply contrasts the material existence of a person with her true life associated with transferring the center of personal­ity into the sphere of the spiritual being, that is God for Tolstoy. The article shows that the views of Tolstoy are in fact very far from Platonism and can be compared with the philosophical views of Henri Bergson. Firstly, Tolstoy asserts that the material world and the spiritual being are connected through man, and the material world is constantly moving towards greater perfection and union with God through man. Secondly, the spiri­tual being itself (i.e. God) is ascribed the characteristic of eternity and of temporal dy­namics at the same time. Trying to describe the difference in the temporal characteristic of the spiritual being from the ordinary earthly time, Tolstoy asserts that the former has no separation between past, present and future; all events that are divided in time in the earthly world, are in unity in the spiritual being. Therefore, the “time” that characterizes the spiritual being can be called “the eternal present”. Being related to the material as well as the spiritual being, a human is included in the usual time of the earthly world, which divides her existence, as well as in the “eternal present” of the spiritual being. The transition from the former to the latter is accomplished by memory (in an act of rec­ollection), which becomes the main metaphysical faculty of a person in the conception of L. Tolstoy.


142

Философская летопись

Keywords: L.N. Tolstoy, religious philosophy, time and eternity, memory, A. Bergson, the idea of ​​immortality

For citation: Evlampiev, I.I. “Lev Tolstoi o vremeni i vechnosti v chelovecheskoi zhizni (na materiale pozdnikh dnevnikov pisatelya) pereskaza” [Leo Tolstoy on time and eter­nity in human life (on the materials of the writer's later diaries)], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2019, Vol. 12, No. 4, pp. 128142. (In Russian)

4.1.2 Reference

Reference

Akhmetov, G.A. “Platon v khudozhestvenno-esteticheskoi retseptsii L.N. Tolstogo” [Plato in the artistic and aesthetic reception of L.N. Tolstoy], Vestnik Bashkirskogo universiteta, 2014, Vol. 19, No. 1, pp. 140‒149. (In Russian)

Bergson, A. Tvorcheskaya evolyutsiya [Creative evolution], trans. by V.A. Flerovoy. Moscow: Kanon-press, 1998. 384 pp. (In Russian)

Evlampiev, I.I. “O filosofskikh osnovaniyakh religioznykh vozzrenii F. Dostoevskogo i L. Tolstogo” [On the philosophical foundations of the religious beliefs of F. Dostoevsky and L. Tolstoy], Dostoevskii i mirovaya kul’tura, 2017, No. 35, 2017, pp. 289‒312. (In Russian)

Evlampiev, I.I. & Matveeva, I.Yu. “Metafizicheskii status pamyati v ‘filosofii zhizni’ L’va Tolstogo i Anri Bergsona” [Metaphysical status of memory in the ‘philosophy of life’ of Leo Tolstoy and Henri Bergson], Voprosy filosofii, 2018, No. 12, pp. 141‒151. (In Russian)

Kant, I. “Kritika prakticheskogo razuma” [The Critique of Practical Reason], trans. by N.M. Sokolov, in: I. Kant, Sochineniya [Works], Vol. 4(1), ed. by V.F. Asmus. Moscow: Mysl’ Publ., 1965, pp. 311‒501. (In Russian)

Klyuzova, M.L. “L.N. Tolstoy i Platon: opyt dukhovnoy preemstvennosti” [Leo Tolstoy and Plato: the experience of spiritual continuity], XXIV Mezhdunarodnye tolstovskie chteniya [XXIV International Tolstoy Readings]. Tula: TGPU imeni L.N. Tolstoy Publ., 1998, pp. 98‒101. (In Russian)

Tolstoy, L.N. Polnoe sobranie sochinenii [Complete Works], 90 Vols. Moscow; Leningrad: Khudozhestvennaya literatura Publ., 1928‒1958. (In Russian)

Философский журнал

2019. Т. 12. 4. С. 143–160

УДК 130.122

The Philosophy Journal

2019, Vol. 12, No. 4, pp. 143160

DOI 10.21146/2072-0726-2019-12-4-143-160

Т. Оболевич, А.С. Цыганков

4.2 С.Л. Франк в Голландии: контуры творческого и жизненного пути

С.Л. Франк в Голландии:
контуры творческого и жизненного пути

Оболевич Тереза – Dr. hab., профессор, заведующая кафедрой русской и византийской фило­софии. Папский университет Иоанна Павла II. Польша, 31‒002, г. Краков, ул. Канонича, д. 9; е-mail: tereza.obolevich@upjp2.edu.pl

Цыганков Александр Сергеевич – кандидат философских наук, научный сотрудник. Инсти­тут философии РАН. Российская Федерация, 109240, г. Москва, ул. Гончарная, д. 12, стр. 1; e-mail: m1dian@yandex.ru

Во вступительной статье к архивной публикации немецкоязычного конспекта С.Л. Франка, подготовленного для голландского издания книги И.А. Бунина «Дело корнета Елагина» 1934 г., авторы воссоздают общие контуры творческого и жизнен­ного пути русского философа в Голландии. Устанавливаются причины интереса Франка к интеллектуальной среде Голландии и история его голландских лекцион­ных поездок 1930-х гг. Одной из ключевых фигур, которая играла важную роль при установлении контактов с голландскими интеллектуальными кругами в 1920-е гг., был друг Франка голландский физик Пауль Эренфест, с 1912 г. работающий в Уни­верситете Лейдена. Знакомство Франка с Эренфестом произошло еще в Санкт-Пе­тербурге благодаря его младшему брату Михаилу Франку. Подчеркивается большое значение для русского философа публикаций на голландском языке, которые были сделаны в 1930-е гг., что было обусловлено невозможностью вести полноценную творческую деятельность в Германии после прихода к власти в 1933 г. партии нацио­нал-социалистов. Отдельно оговариваются публикационные планы Франка 1930-х гг., связанные с голландскими изданиями, которые упоминаются им и его корреспонден­тами в ходе частной переписки. В завершение вступительной статьи дается общая характеристика публикуемого архивного источника, указываются расхождения гол­ландского перевода с немецкоязычным оригиналом, а также прослеживается связь данного текста Франка с другими архивными источниками и опубликованными статьями.

Ключевые слова: С.Л. Франк в Голландии, Дело корнета Елагина, И.А. Бунин, гол­ландские публикации С.Л. Франка, русская философия в эмиграции

Для цитирования: Оболевич Т., Цыганков А.С. С.Л. Франк в Голландии: контуры творческого и жизненного пути // Философский журнал / Philosophy Journal. 2019. Т. 12. № 4. С. 143160.

144

Философская летопись

После своей вынужденной эмиграции из Советской России осенью 1922 г. С.Л. Франк до конца 1937 г. проживал в Германии, ставшей для него «второй родиной». Философу удалось установить контакты с немецкими интеллектуалами, что способствовало его публикационной активности, осо­бенно в журнале «Kant-Studien». Однако Франк задумывался также о поиске новых источников для содержания себя и своей семьи, в частности, пытаясь наладить связи с голландскими коллегами.

Примечательным в этой связи является письмо от 9 декабря 1929 г., на­писанное Франку Филиппом Констаммом (Philip Kohnstamm, 1875‒1951), голландским физиком, философом и педагогом немецкого происхождения, в котором говорилось: «Эренфест написал мне, что Вы будете 4 и 5 февраля в Голландии. Я был бы чрезвычайно рад лично познакомиться с Вами в ходе этой поездки, так как я уже имел удовольствие прочитать Вашу интересную работу о русской философии в докладах Kant-Studien»1.

В этом письме Констамм ссылался на Пауля Эренфеста, с которым Франк познакомился еще около 1908 г. в России благодаря своему брату-ма­тематику Михаилу Франку2. Впоследствии вдова философа Татьяна Серге­евна в интервью для радиостанции «Свобода» в 1967 г. вспоминала об их близких друзьях: «Был такой замечательный физик Павел Сигизмундович Эренфест, по происхождению австрийский еврей, который был женат на рус­ской, и ему не удалось, из-за своего еврейства, устроиться в Петербурге, и он получил знаменитую лейденскую кафедру в Голландии»3. С 1912 г. Эренфест работал в университете города Лейдена и был частым гостем в доме Констамма в голландской общине Эрлемо4. По всей вероятности, именно с Эренфестом и его женой Татьяной Алексеевной Афанасьевой-Эренфест связаны первоначальные поиски Франком контактов в Голландии. Так, в ответном письме Афанасьевой-Эренфест от 23 декабря 1923 г. можно прочесть: «Ваше письмо П.С. пришло, к сожалению, уже после его отъезда в Америку, откуда он вернется не раньше начала мая: он сам приглашен на гастроли в Пасадену5 (и интересовался этим приблизительно с той же точки зрения, как Вы – голландским приглашением, между нами гово­ря). <…> Очень хотелось бы, чтобы Ваша мечта посетить Голландию сбы­лась; ведь тогда Вы, конечно, будете нашим гостем?»6. Таким образом, уже


Т. Оболевич, А.С. Цыганков. С.Л. Франк в Голландии…

145

в 1923 г. Франк искал возможность читать лекции в Голландии, которые су­лили ему определенные финансовые перспективы. Это не удивительно, по­скольку к ноябрю 1923 г. Германии удалось стабилизировать курс марки, что вызвало значительные финансовые трудности у русских эмигрантов, ко­торые в большинстве своем обладали американской и английской валютой и прежде выгодно использовали нестабильность немецкой марки.

Однако первая лекционная поездка Франка по голландским городам со­стоялась только в 1930 г. Именно о ней говорил Констамм в своем письме от 9 декабря 1929 г., указывая, что Эренфест мог бы сопровождать Франка во время предполагаемого визита последнего к Констамму в Эрлемо. В ходе этой поездки Франк читал лекции о современном положении и проблемах Восточной церкви (Лейден, 5 февраля) и религиозных преследованиях в Со­ветской России (Утрехт, 4 февраля)7. В начале 1930 г. Франк также побывал в Международной школе философии в Амерсфорте (Internationale School voor Wijsbegeerte), о чем он упоминал в своей «Автобиографии», подготов­ленной для Совета академической помощи в 1934 г.8 Об этом косвенно сви­детельствовал и Констамм, который в вышеупомянутом письме говорил: «Вероятно, лучше всего было бы, если Вы после своего доклада в Лейдене, 6 февраля смогли бы приехать в Эрлемо, чтобы оттуда, на обратном пути за­ехать в Амерсфорт»9. Международная школа философии в Амерсфорте, ста­тут которой был принят 6 декабря 1915 г., являлась главным центром фило­софский мысли в Голландии. В разное время в ее стенах читали доклады такие мыслители, как Мартин Бубер, Рабиндранат Тагор, Мартин Хайдеггер и Эммануэль Левинас.

Следующая поездка Франка в Голландию пришлась на февраль 1931 г. На этот раз он побывал в Амстердаме и Лейдене с лекциями о Ф.М. Досто­евском10. Газета «Возрождение» от 6 марта 1931 г. писала: «В старом гол­ландском университетском городе Лейден проф. С.Л. Франк читал на днях лекцию о Достоевском. Открыл собрание проф. ван Вейк. <…> При много­численной аудитории, среди которой был ряд голландских профессоров, проф. Франк говорил о значении личности Достоевского, о символиче­ском характере изображаемых им типов. В эпоху кризиса гуманизма, ко­гда последнего сменил революционный социализм (марксизм), построен­ный на злых человеческих страстях и вылившийся в России в большевизм, Достоевский раскрыл подлинную сущность человеческой природы, как бы провидя будущее крушение веры в человека. Речь проф. С.Л. Франка захва­тила аудиторию, и по ее окончании профессор был награжден общими апло­дисментами. Накануне с таким же успехом прошел доклад проф. Франка


146

Философская летопись

в Амстердаме»11. Голландская газета «Algemeen Handelsblad» указывала на то, что 19 февраля Франк читал лекцию в Свободном университете Ам­стердама на тему «Духовный мир Достоевского», а 20 февраля в Лейдене говорил на тему «Достоевский и кризис гуманизма»12.

Посещал Франк Голландию также в 1932 г., о чем философ упоминал в своей «Автобиографии»: читал «доклады к юбилею Спинозы в ноябре 1932 г. в Амстердаме, Роттердаме и Гааге»13. В Бахметевском архиве в фон­де Франка сохранилась вырезка из голландской газеты, где в рубрике «Научные сообщения» под заголовком «Спиноза как мистик» сообщалось: «Вчера вечером проф. д-р С. Франк из Берлина читал лекцию о Спинозе как мистике для Философского общества в Роттердаме в здании Немецкого со­юза». Кроме того, в газетной статье приводилось общее содержание лекции Франка, в заключение которой подчеркивалось, что учение Спинозы «мо­жет мыслиться лишь как конкретно мистический панентеизм»14. Франк бы­вал в Голландии и несколькими месяцами ранее, о чем писал Петру Струве 5 августа 1932 г.: «В воскресенье я еду в Голландию на неделю»15. На 8‒12-е числа августа были назначены лекции Франка «О русском духовном типе в его отношении к западному» в Международной школе философии в Амерсфорте16. Там же Франк должен был читать курс лекций «Достоев­ский и духовная жизнь» и год спустя, в августе 1933 г., но в итоге он не со­стоялся. В Голландии, в Амстердаме, в ноябре 1934 г. произошло знаком­ство Франка с Людвигом Бинсвангером, который станет его близким другом и многолетним корреспондентом17. Франк и Бинсвангер осенью 1934 г. вме­сте принимали участие в лекционной программе голландского Философ­ского общества (Vereniging voor wijsbegeerte), основанного в феврале 1907 г.18 В этот же осенний визит Франк читал лекции о противоположности сво­боды и равенства (Амстердам, 29 октября)19, о И.А. Бунине (Амстердам,


Т. Оболевич, А.С. Цыганков. С.Л. Франк в Голландии…

147

31 октября; Роттердам, 7 ноября)20, Ф.М. Достоевском (Амстердам, 4 нояб­ря)21. Наряду с лекционной деятельностью в ходе своих визитов в Голлан­дию Франк активно общался с коллегами, сообщая жене 6 ноября 1934 г.: «Теперь для меня начинаются четыре трудных дня – сегодня доклад здесь, и до него всякие встречи, завтра Лейден и Роттердам, послезавтра Гаага, и в пятницу дорога»22. Лекционная поездка Франка в Голландию планиро­валась также в 1937 г. при содействии профессора из Университета Амстер­дама Хендрика Йозефа Поса (Hendrik Josephus Pos, 1898‒1955)23, о чем фи­лософ информировал Бинсвангера 27 августа 1937 г.24 О самом намерении отправиться в лекционное турне по Голландии в 1937 г. Франк писал Посу 1 декабря 1936 г., указывая в этой связи, что празднование 100-летия смерти А.С. Пушкина в Голландии будет проходить более чем в скромной форме и по этой причине он не будет принимать в нем участие. Однако, как от­мечал Франк, «проф. Беккер в этой связи полагает, что мое философское лекционное путешествие по Голландии было бы вполне представимым». В качестве возможных «групп» тем для выступления Франк выделил две – «философско-систематические и “русские”»25. Однако этим планам не суж­дено было реализоваться.

В Голландии Франк познакомился с языковедом, основателем нидер­ландской славистики и вышеупомянутым профессором Лейденского уни­верситета Николой ван Вейком (Nicolaas van Wijk, 1880‒1941). В 1932 г. фи­лософ, стремясь получить место в Боннском университете, писал Фрицу Либу: «Я думаю, что меня мог бы рекомендовать как славист Лейденского унив<ерситета> (Голландия) проф. Н. ван Вейк, который очень ценит меня (Вы можете совершенно уверенно упоминать ван Вейка в качестве эксперта в этом вопросе)»26.

О том, какую помощь оказывали Франку голландцы, в частности ам­стердамский брокер и переводчик его работ с немецкого Цезарь Юлиус Энг­бертсен (Caesar Julius Engbertsen, 1897‒1970), письма которого хранятся в фонде русского философа27, свидетельствуют следующие слова из его пи­сем 1938 г. В.Б. Ельяшевичу: «В нашей жизни <…> довольно большое коли‐


148

Философская летопись

чество гостей (впрочем, только частью “настоящие”, т.е. доходные; есть еще голландская чета моих друзей, у к<ото>рых я в долгу и с к<ото>рой поэто­му счета особые» и «мы здесь одно время переживали большие трудности от безденежья – спасал меня один мой голландский друг, самоотверженно меня кредитовавший (без отдачи)»28. Не случайно Франк еще ранее писал жене: «В отнош<ении> голландцев я готов сказать (как Хлестаков и почт­мейстер, взяв с него взятку, говорит “почтмейстер – добрый человек”), что голландцы – милые люди!»29.

Большое значение, особенно после 1933 г., для Франка приобрела воз­можность публикации в голландских периодических изданиях. Первая его статья «De Geest van het Bolsjewisme. Het noodlottig dilemma der Europeesche menschheid» («Дух большевизма. Роковая дилемма европейского человече­ства») была опубликована в журнале «Haagsch Maandblad» («Гаагский еже­месячный журнал») в 1931 г. Далее, в 1932 г. Франк издал по-голландски брошюру (ранее изданную на немецком) «Русское мировоззрение» в ам­стердамском издательстве «J. Emmering». В 1933 г. в серии «Vrije religieuze Stemmen» («Свободные религиозные голоса») вышла статья «Dostojewsky en de crisis van het humanisme» («Достоевский и кризис гуманизма»), кото­рая, как писал Франк, «пойдет за 2 гульдена = 3 м<арки> 40 страница»30. В 1934‒1937 гг. на голландском языке появились исследования Франка, по­священные Бунину, Достоевскому, Толстому и Пушкину31, а в «голландском филологич<еском> журнале»32 вышла статья о его любимом поэте Райнере Марии Рильке33. Стоит также указать на тексты, упоминаемые Франком в его переписке, которые, однако, до сих пор не были обнаружены. Так, в письме от 20 июня 1937 г. к Бинсвангеру философ писал: «…недавно я отослал в один голландский журнал большую статью о “Проблеме религи­озного социализма”»34. Несколько ранее, 15 декабря 1936 г., Франк сообщал своему швейцарскому корреспонденту о том, что должен подготовить для голландской «энциклопедии большую и убористо написанную статью о рус­ской философии»35. Кроме того, известно, что с 1936 г. Франк переписывал­ся с секретарем журнала «Algemeen Weekblad voor Christendom en Cultuur» Мартеном ван Ряйном (Maarten van Rhijn, 1888‒1966) и в 1936‒1938 гг. соби­рался опубликовать там несколько статей, в частности о «Русских старцах»36.


Т. Оболевич, А.С. Цыганков. С.Л. Франк в Голландии…

149

О сотрудничестве с журналом «Algemeen Weekblad voor Christendom en Cultuur» Франк упоминал и в письме Посу от 1 декабря 1936 г.37 Кроме того, 24 февраля 1935 г. Франком было получено письмо с обещанием вы­платы гонорара из гронингенского журнала «Neophilologus»38 за статью «Мистика Р.М. Рильке». Наряду с этим Энгбертсен готовил перевод статьи Франка о В.С. Соловьеве, о чем он упоминал философу в своем письме от 9 февраля 1939 г.39

Значительная часть журнальных статей Франка, вышедших на голланд­ском языке, являлась переводом уже опубликованных его работ. Однако это не относится к предисловию, которое Франк написал для голландского из­дания книги И.А. Бунина «Дело корнета Елагина», вышедшей в 1934 г. в из­дательстве «Bigot en Van Rossum». Она была издана в конце 1934 г. седьмой книгой в серии «De Uilenreeks», где печатались не только голландская поэ­зия и проза, но и переводы известных зарубежных авторов40. В фонде Фран­ка в Бахметевском архиве сохранился немецкоязычный оригинал предисло­вия к книге Бунина, расшифровка и перевод которого публикуется в данном номере «Философского журнала». Этот текст Франка, который был озаглав­лен самим автором «Предисловие (к голландскому переводу “Дела корнета Елагина” Бунина)», специально готовился философом для голландского из­дания, на что указывает как заголовок, так и сам архивный источник, напи­санный аккуратным подчерком и явно предназначенный для дальнейшего прочтения сторонним лицом. Публикуемый архивный материал по своему содержанию во многом воспроизводит другой недавно напечатанный архив­ный текст Франка, носящий название «Иван Бунин – современный классик русской литературы» и написанный по-немецки в конце 1933 г.41 (пока не удалось найти информацию о том, где философ планировал публиковать данный текст, но его содержание во многом совпадает с голландской ста­тьей Франка 1936 г. «Бунин» из журнала «Leven en Werken» – «Жизнь и труд»)42. Однако предисловие к изданию 1934 г. по своему объему значи­тельно уступает упомянутому тексту, хотя отчасти воспроизводит его струк­туру, делая акцент на книге Бунина «Дело корнета Елагина». Стоит также упомянуть о том, что голландский перевод немецкоязычного текста, сам по себе являющийся очень точным, опускает все подчеркивания и смысловые ударения, которые были проставлены философом в рукописи. Вместе с тем голландский перевод в некоторых местах иначе, чем в оригинале, выделяет абзацы, что также изменяет смысловые акценты текста. Сам перевод был


150

Философская летопись

выполнен голландским славистом Алейдой Г. Шот (Aleida G. Schot, 1900‒1969) при содействии вышеупомянутого Бруно Беккера (Bruno Becker, 1885‒1968), голландского ученого русского происхождения, эмигрировавшего из России в 1922 г. Беккер, обучавшийся в Санкт-Петербургском университе­те, был знаком с Франком, который указал его имя в анкете для Совета ака­демической помощи в качестве одного из возможных поручителей43.

Публикуемые материалы, написанные чернилами на четырех листах, хранятся в 13-м боксе Бахметевского архива в картонной папке с надписью: «Frank, Semen Liudvigovich. Vorwort (zur holländischen Übersetzung des Falls des Kornetts Elagin von Bunin) n.p., n.d. a.ms.a., 4 p. (forward to book by Ivan A. Bunin)». В тексте имеются подчеркивания и исправления, отмеченные нами полужирным шрифтом, курсивом и в сносках.

4.2.1 Список литературы

Список литературы

Аляев Г.Е. К вопросу об атрибуции текстов С.Л. Франка // Парадигма. Философско-культурологический альманах. 2017. Вып. 27. С. 12‒23.

Библиография С.Л. Франка / Сост. О. Назарова // Семен Людвигович Франк / Под ред. В.Н. Поруса. М.: РОССПЭН, 2012. С. 495‒571.

Гапоненков А.А., Цыганков А.С. Художник с религиозным жизненным чувством: С.Л. Франк об И.А. Бунине // Историко-философский ежегодник’2017. М.: Аквилон, 2017. С. 178‒192.

Лекции проф. С.Л. Франка в Голландии // Возрождение. 1931. Март 6. С. 5.

Оболевич Т. Семен Франк. Штрихи к портрету философа. М.: ББИ, 2017. 202 c.

Оболевич Т., Цыганков А.С. Свидетели «великого перелома»: переписка А. Эйнштейна и С.Л. Франка // Вопросы философии. 2018. № 11. С. 111‒116.

Переписка С.Л. Франка с В.Б. Ельяшевичем и Ф.О. Ельяшевич (1922‒1950) / Публ. и коммент. Г. Аляева и Т. Резвых // Исследования по истории русской мысли. Ежегодник за 2015 г. / Ред. М.А. Колеров. М.: Модест Колеров, 2016. С. 40‒240.

Русская смута устами проигравших. К 95-летию революции. Татьяна Франк. URL: http://www.sinergia-lib.ru/data_files/frank2_630.mp3 [аудио]; https://www.svoboda.org/a/
24764105.html [текст] (дата обращения: 19.02.2019).

С.Л. Франк П.Б. Струве // Hoover Institution Archive. Stanford University. Gleb Struve Papers. Folder 10.

С.Л. Франк Т.С. Франк // Архив Дома русского зарубежья. Ф. 4. Оп. 1. Ед. хр. 10.

Т.А. Афанасьева-Эренфест С.Л. Франку // Bakhmeteff Archive of Russian and East European History and Culture. S.L. Frank Papers. Box 6.

Франк С.Л. Иван Бунин – современный классик русской литературы / Пер. с нем. А.С. Цыганкова под ред. Н.В. Мотрошиловой // Историко-философский ежегод­ник2017. М.: Аквилон, 2017. С. 209‒227.

Цыганков А.С., Оболевич Т. История семьи и творчества С.Л. Франка в переписке Л. Бинсвангeра и Т.С. Франк // Философия. 2018. Т. II. № 2. С. 134‒155.

Цыганков А.С., Оболевич Т. Немецкий период философской биографии С.Л. Франка (новые материалы). М.: ИФ РАН, 2019. 272 с.

Янцен В.В. Письма русских мыслителей в базельском архиве Фрица Либа: Н.А. Бердяев, Лев Шестов, С.Л. Франк, С.Н. Булгаков (1926‒1948) // Исследования по истории русской мысли. Ежегодник за 2001‒2002 гг.  / Ред. М.А. Колеров. М.: Три Квадрата, 2002. С. 227‒563.

Algemeen Weekblad an S. Frank // Bakhmeteff Archive of Russian and East European History and Culture. S.L. Frank Papers. Box 9.


Т. Оболевич, А.С. Цыганков. С.Л. Франк в Голландии…

151

C.J. Engbertsen an S. Frank // Bakhmeteff Archive of Russian and East European History and Culture. S.L. Frank Papers. Box 6.

C.J. Engbertsen aan H.J. Pos 10.2.1938 // Allard Pierson, University of Amsterdam, archive of H.J. Pos.

Frank S. Alexander Poesjkin. (Bij zijn harigen sterftag 11–II 1937) / Vert. C.J. Engbertsen // Stemmen des Tijds. 1937. No. I. P. 125‒141.

Frank S. Boenin / Vert. C.J. Engbertsen // Leven en Werken. 1936. No. 9. P. 393‒400.

Frank S. De mystiek van R. M. Rilke // Leven en Werken. 1935. No. 3. P. 129‒132.

Frank S. Die russische Philosophie der letzten fünfzehn Jahre // Kant-Studien. 1926. No. 31. S. 89‒104.

Frank S. Die russische Weltanschauung. Charlottenburg: Heise, 1926. 41 S.

Frank S. Dostojewski’s theodicee / Vert. C.J. Engbertsen // Stemmen des Tijds. 1936. No. II. P. 103‒118.

Frank S. Leo Tolstoi. Ter herdenking von zijn sterftag: 20.XI.1910 / Vert. C.J. Engbertsen // Stemmen des tijds. 1936. No. I. P. 138‒154.

Frank S. Spinoza als Mystiker // BAR. S.L. Frank Papers. Box 12.

Gallas K.R. an S. Frank 24.2.1935 // Архив о. П. Скорера.

Internationale School voor Wijsbegeerte en Zomerleergangen // Het Vaderland. 1932. April 12. P. 3.

Iwan Boenin. Lezing van prof. dr. S. Frank // Het Vaderland. 1934. November 8. P. 2.

Kerstreunie int. School voor Wijsbegeerte // Het Vaderland. 1932. December 8. P. 1.

Klomp H.A. De relativiteitstheorie in Nederland: breekijzer voor democratisering in het interbellum. Utrecht: Epsilon Uitgaven, 1997. 131 p.

Letterkundige kroniek // Nieuwe Apeldoornsche courant. 1935. Maart 9. P. 1.

Lezing van Prof. Dr. S. Frank // Algemeen Handelsblad. 1932. November 23. P. 1.

Lezing van prof. dr. S. Frank over Dostojewsky // De Telegraaf. 1931. Februari 13. P. 1.

Lezingen prof. S. Frank // De Telegraaf. 1934. Oktober 25. P. 2.

Lunteren van F. Paul Ehrenfest: de Leidse onderzoekschool van een fysicus indiaspora. 2003. P. 1‒35. URL: http://www.lorentz.leidenuniv.nl/history/einstein/Ehrenfest_Lunteren.pdf (дата обращения: 17.02.2019).

P. Kohnstamm an S. Frank // Bakhmeteff Archive of Russian and East European History and Culture. S.L. Frank Papers. Box 9.

Prof. Dr. S. Frank over Dostojewsky // Algemeen Handelsblad. 1931. Januari 12. P. 3.

Prof. Frank te Leiden // Algemeen Handelsblad. 1930. Januari 17. P. 2.

Prof. S. Frank over Boenin // Algemeen Handelsblad. 1934. Oktober 25. P. 9.

S. Frank an H.J. Pos 1.12.1936 // Allard Pierson, University of Amsterdam, archive of H.J. Pos.

S. Frank an L. Binswanger // Universitätsarchiv Tübingen. 443/7.

Spinoza // Algemeen Handelsblad. 1932. November 22. P. 1.

Spinoza als mysticus. Lezing van prof. Frank // Het Vaderland. 1932. November 27. P. 1.

Tegenstelling tusschen frijheid en gelijkheid // De Telegraaf. 1934. Oktober 29. P. 2.

Tegenstelling van frijheid en gelijkheid // Algemeen Handelsblad. 1934. Oktober 29. P. 2.

Vereniging voor wijsbegeerte te Rotterdam // Het Vaderland. 1934. Oktober 9. P. 2.

Vereniging voor wijsbegeerte. Het programma 1934/35 // De Telegraaf. 1934. Oktober 2. P. 3.

Viering van Spinoza’s 300en verjaardag // Het Vaderland. 1932. November 23. P. 1.

Voordracht van Prof. Dr. S. Frank te Leiden // Telegraaf. 1930. Januari 17. P. 3.

Wetenschappelijke Berichten // Bakhmeteff Archive of Russian and East European History and Culture. S.L. Frank Papers. Box 16.

S.L. Frank in Holland:
a contour of the philosopher’s intellectual
and life path in the 1930s

Teresa Obolevitch

The Pontifical University of John Paul II. 9 Kanonicza Str., Kraków, 31‒002, Poland; e-mail: tereza.obolevich@upjp2.edu.pl

152

Философская летопись

Alexander S. Tsygankov

Institute of Philosophy, Russian Academy of Sciences. 12/1 Goncharnaya Str., Moscow, 109240, Russian Federation; e-mail: m1dian@yandex.ru

In this foreword to the archival publication of the German-language abstract of I.A. Bunin’s “Case of Cornet Elagin” written by S.L. Frank in 1934 for the Dutch edition of the book, the authors recreate the general contour of the intellectual life path of the Russian philosopher in Holland. We establish the reasons for Frank’s interest in the Dutch intellectual environment as well as the history of his Dutch lecture trips of the 1930s. One of the key figures who played an important role in making contacts with the Dutch intellectual community in the 1920s was a friend of Frank’s the Dutch physicist Paul Ehrenfest, who had worked at Leiden University since 1912. Frank met Ehrenfest in Saint Petersburg. The meeting was organized by Frank’s younger brother Michael. We emphasize the importance that Frank’s publications in Dutch in the 1930s had for him. Frank was unable to lead a full-fledged intellectual life in Germany during the National Socialist Party regime. We also discuss Frank’s publication plans in the 1930s that were mentioned by him and his correspondents in private letters and have not yet been discov­ered by researchers. In the end of the foreword, we give a general description of the archival material that is being published, indicate the discrepancies between the Dutch translation and the German original, as well as trace the relationship between this text and other archival materials and published papers.

Keywords: S.L. Frank in Holland, Cornet Elagin, I.A. Bunin, Dutch publications of S.L. Frank, Russian philosophy in exile

For citation: Obolevitch, T. & Tsygankov, A.S. “S.L. Frank v Gollandii: kontury tvorch­eskogo i zhiznennogo puti” [S.L. Frank in Holland: a contour of the philosopher’s intel­lectual and life path in the 1930s.], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2019, Vol. 12, No. 4, pp. 143160. (In Russian)

4.2.2 References

References

Algemeen Weekblad an S. Frank. Bakhmeteff Archive of Russian and East European History and Culture. S.L. Frank Papers. Box 9.

Alyaev, G.E. “K voprosu ob atributsii tekstov S.L. Franka” [To the Issue of Simon Frank’s Texts Attribution], Paradigma, 2017, Issue 27, pp. 12‒23. (In Russian)

Alyaev, G.E. & Rezvykh, T.N. (eds.) “Perepiska S.L. Franka s V.B. Elyashevichem i F.O. Elya­shevich (1922‒1950)” [The correspondence between S.L. Frank and V.B. El’iashevich and F.O. El’yashevich (1922‒1950)], Issledovaniya po istorii russkoi mysli. Ezhegodnik za 2015 god [Studies in history of Russian thought, Yearbook for 2015], ed. by M.A. Ko­lerov. Moscow: Modest Kolerov Publ., 2016, pp. 40‒240. (In Russian)

C.J. Engbertsen aan H.J. Pos. Allard Pierson, University of Amsterdam, archive of H.J. Pos.

C.J. Engbertsen an S. Frank. Bakhmeteff Archive of Russian and East European History and Culture. S.L. Frank Papers. Box 6.

Frank, S. “Alexander Poesjkin. (Bij zijn harigen sterftag 11–II 1937)”, Vert. C.J. Engbertsen, Stemmen des Tijds, 1937, No. I, pp. 125‒141.

Frank, S. “Boenin”, Vert. C.J. Engbertsen, Leven en Werken, 1936, No. 9, pp. 393‒400.

Frank, S. “De mystiek van R. M. Rilke”, Leven en Werken, 1935, No. 3, pp. 129‒132.

Frank, S. “Die russische Philosophie der letzten fünfzehn Jahre”, Kant-Studien, 1926, No. 31, pp. 89‒104.

Frank, S. Dostojewski’s theodicee, Vert. C.J. Engbertsen, Stemmen des Tijds, 1936, No. II, pp. 103‒118.

Frank, S. “Leo Tolstoi. Ter herdenking von zijn sterftag: 20.XI.1910”, Vert. C.J. Engbertsen, Stemmen des tijds, 1936, No. I, pp. 138‒154.

Frank, S. Die russische Weltanschauung. Charlottenburg: Heise, 1926. 41 S.

Т. Оболевич, А.С. Цыганков. С.Л. Франк в Голландии…

153

Frank, S. Spinoza als Mystiker. BAR. S.L. Frank Papers. Box 12.

Frank, S.L. “Ivan Bunin – sovremennyj klassik russkoj literatury” [Ivan Bunin – a modern classic of Russian literature], trans. by A.S. Tsygankov, ed. by N.V. Motroshilova, Istoriko-filosofskij ezhegodnik [Historical and Philosophical Yearbook]. Moscow: Akvilon Publ., 2017, pp. 209‒227. (In Russian)

Gallas K.R. an S. Frank 24.2.1935. Archive of P. Scorer.

Gaponenkov, A.A. & Tsygankov, A.S. “Hudozhnik s religioznym zhiznennym chuvstvom: S.L. Frank ob I.A. Bunine” [Artist with a religious sense of life: S.L. Frank on I.A. Bunin], Istoriko-filosofskij ezhegodnik [Historical and Philosophical Yearbook]. Moscow: Akvilon Publ., 2017, pp. 178‒192. (In Russian)

“Internationale School voor Wijsbegeerte en Zomerleergangen”, Het Vaderland, 1932, April 12, p. 3.

“Iwan Boenin. Lezing van prof. dr. S. Frank”, Het Vaderland, 1934, November 8, p. 2.

“Kerstreunie int. School voor Wijsbegeerte”, Het Vaderland, 1932, December 8, p. 1.

Klomp, H.A. De relativiteitstheorie in Nederland: breekijzer voor democratisering in het interbellum. Utrecht: Epsilon Uitgaven, 1997. 131 pp.

“Lektsii prof. S.L. Franka v Gollandii” [Lectures of prof. S.L. Frank in Holland], Vozrozhdenie, 1931. March 6. No. 2103, p. 5. (In Russian)

“Letterkundige kroniek”, Nieuwe Apeldoornsche courant, 1935, Maart 9, p. 1.

“Lezing van prof. dr. S. Frank over Dostojewsky”, De Telegraaf, 1931, Februari 13, p. 1.

“Lezing van Prof. Dr. S. Frank”, Algemeen Handelsblad, 1932, November 23, p. 1.

“Lezingen prof. S. Frankm”, De Telegraaf, 1934, Oktober 25, p. 2.

Lunteren, van F. Paul Ehrenfest: de Leidse onderzoekschool van een fysicus indiaspora, 2003, pp. 1‒35 [http://www.lorentz.leidenuniv.nl/history/einstein/Ehrenfest_Lunteren.pdf, accessed on 17.02.2019].

Obolevich, T. Semen Frank. Shtrihi k portretu filosofa [Simon Frank. Strokes to the Portrait of the Philosopher]. Moscow: BBI Publ., 2017. 202 pp. (In Russian)

Obolevich, T. & Tsygankov, A.S. “Svideteli “velikogo pereloma”: perepiska A. Ejnshtejna I S.L. Franka” [Witnesses of the “great breakthrough”: correspondence of A. Einstein and S.L. Frank], Voprosy filosofii, 2018, No. 11, pp. 111‒116. (In Russian)

P. Kohnstamm an S. Frank. Bakhmeteff Archive of Russian and East European History and Culture. S.L. Frank Papers. Box 9.

“Prof. Dr. S. Frank over Dostojewsky”, Algemeen Handelsblad, 1931, Januari 12, p. 3.

“Prof. Frank te Leiden”, Algemeen Handelsblad, 1930, Januari 17, p. 2.

“Prof. S. Frank over Boenin”, Algemeen Handelsblad, 1934, Oktober 25, p. 9.

Russkaya smuta ustami proigravshih. K 95-letiyu revolyucii. Tat’yana Frank [Russian distemper through the lips of losers. To the 95th anniversary of the revolution. Tatiana Frank]. [https://www.svoboda.org/a/24764105.html, accessed on 19.02.2019]. (In Russian)

S. Frank an H.J. Pos 1.12.1936. Allard Pierson, University of Amsterdam, archive of H.J. Pos.

S. Frank an L. Binswanger. Universitätsarchiv Tübingen. 443/7.

S.L. Frank to P.B. Struve. Hoover Institution Archive, Stanford University. Folder 10.

S.L. Frank to T.S. Frank. Arhiv biblioteki “Doma Russkogo zarubezhya imeni A. Solzheni­tsyna” [Archive of the Library of The Alexander Solzhenitsyn Memorial House of the Russian Abroad]. F. 4. Op. 1. Ed. hr. 10.

“Spinoza als mysticus. Lezing van prof. Frank”, Het Vaderland, 1932, November 27, p. 1.

“Spinoza”, Algemeen Handelsblad, 1932, November 22, p. 1.

T.A. Afanas’eva-Erenfest to S.L. Frank. Bakhmeteff Archive of Russian and East European History and Culture. S.L. Frank Papers. Box 6.

“Tegenstelling tusschen frijheid en gelijkheid”, De Telegraaf, 1934, Oktober 29, p. 2.

“Tegenstelling van frijheid en gelijkheid”, Algemeen Handelsblad, 1934, Oktober 29, p. 2.

Tsygankov, A.S. & Obolevich, T. “Istoriya sem’i i tvorchestva S.L. Franka v perepiske L. Binsvangera i T.S. Frank” [The history of the family and the works of S.L. Frank in the correspondence of L. Binswanger and T.S. Frank], Filosofiya, 2018, Vol. II, No. 2, pp. 134‒155. (In Russian)

154

Философская летопись

Tsygankov, A.S. & Obolevich, T. Nemeckij period filosofskoj biografii S.L. Franka (novye materialy) [The German period of philosophical biography S.L. Frank (new materials)]. Moscow: IPh RAS Publ., 2019. 272 pp. (In Russian)

“Vereniging voor wijsbegeerte te Rotterdam”, Het Vaderland, 1934, Oktober 9, p. 2.

“Vereniging voor wijsbegeerte. Het programma 1934/35”, De Telegraaf, 1934, Oktober 2, p. 3.

“Viering van Spinoza’s 300en verjaardag”, Het Vaderland, 1932, November 23, p. 1.

“Voordracht van Prof. Dr. S. Frank te Leiden”, Telegraaf, 1930, Januari 17, p. 3.

Wetenschappelijke Berichten. Bakhmeteff Archive of Russian and East European History and Culture. S.L. Frank Papers. Box 16.

Yantsen, V.V. “Pisma russkikh myslitelei v Bazelskom arkhive Fritsa Liba: N.A. Berdyaev, Lev Shestov, S.L. Frank, S.N. Bulgakov (1926‒1948)” [Letters of Russian thinkers in the Basel archives of Fritz Lieb: N.A. Berdyaev, Lev Shestov, S.L. Frank, S.N. Bulgakov (1926‒1948)], Issledovaniya po istorii russkoi mysli. Ezhegodnik za 2001‒2002 gg. [Studies on the history of Russian thought, Yearbook for 2001‒2002]. Moscow: Tri Kvadrata Publ., 2002, pp. 227‒563. (In Russian)

4.2.3 Приложение

Т. Оболевич, А.С. Цыганков. С.Л. Франк в Голландии…

155

Приложение

Vorwort
(Zur holländischen Übersetzung «Fall des Kornetts Jelagin» von Bunin)

Der Nobelpreisträger 1933 Iwan Bunin darf wohl als der größte Vertreter der klassischen Tradition der großen russischen Literatur des 19-ten Jahrhun­derts angesprochen werden. Er stammt aus einem uralten russischen Adelsge­schlecht – und zwar aus dem Zweig des russischen Adels, der, auf dem Land le­bend und mit dem Bauerntum, der Substanz des russischen Volkes, aufs Engste verbunden, im 19-ten Jahrhundert der Hauptträger sowohl der russischen Wirt­schaft, als der russischen geistigen Kultur war (fast alle große russische Dichter und Denker des 19-ten Jahrhunderts stammen aus dieser Schicht). Bunin ist ein näher Verwandter des Begründers der russischen Dichtung, des Romantikers Schukowsky (der ein unehelicher Sohn eines Bunin – eines direkten Ahnen un­seres Schriftstellers war) und des ersten russischen Nationalphilosophen, des Slawophilen Kirejewsky. Bunin ist also kein gewöhnlicher Literat, kein Groß­standmensch – er ist auf dem Lande aufgewachsen und durch Blut und Erzie­hung mit dem bodenständigen Kern des russischen Volkstums verbunden. Künstlerisch gehört er der Tradition von Puschkin und Tolstoi an und ist beson­ders dem Künstler (nicht dem Moralisten) Tolstoi wesensverwandt. Auch er be­sitzt Tolstois hellseherische44 Fähigkeit, in der Natur sich heimisch zu fühlen, allen ihren Geheimnissen – mithin auch den Geheimnissen des Naturhaft-Kos­mischen in der Menschenseele – nachzuspüren und sie in klaren Worten, in plas­tisch geprägten Bildern uns zu eröffnen. Wie alle großen Meister der Dichtung, versteht er, glühenden geistigen Gehalt in kühle, meisterhaft-geschliffene Wort­form zu fassen.

Die erste Periode von Bunins künstlerischem Schaffen ist (abgesehen von seinen lyrischen Gedichten) hauptsächlich45 der Schilderung des russischen Bau­erntums, das er aus unmittelbarer Lebenserfahrung kennt, gewidmet. Bunins Dichtung auf diesem Gebiet hat seinerzeit viel Ärgernis erregt. Er bricht radikal mit der das ganze russische geistige Leben des 19-ten Jahrhunderts beherrschen­den Tradition der «Volkstümelei» – der Verherrlichung und Idealisierung des Bauern, als Träger einer urwüchsig-christlichen Tugend und Lebensauffassung. Mit dem unerbittlichen Ernste und der kühnen Wahrhaftigkeit des russischen Re­alismus zeigt er den Bauern, als ein rätselhaft-dunkles Naturwesen, das im Guten und Bösen, in Liebe und Hass, nur von blinden Naturmächten, von irrationalen urwüchsigen Instinkten getrieben wird und mehr als ein gefährliches und unbe­greifliches Tier, als ein Mensch mit intellektuellem und ethischem Gewissen er­scheint. Die furchtbaren Ereignisse der russischen Revolution 1917, die in ihrem Beginn wesentlich als ein ungeheurer Baueraufstand gefasst werden muss, gaben Bunins künstlerische Einsicht im allgemeinen Recht.

Bunins Realismus geht aber dann den typischen Weg alles russischen Realis­mus – von der realistischen Sittenschilderung bis zum Ergreifen der letzten Rea­lität in den Tiefen der menschlichen Seele. Auf diesem Weg kommt er zu einer


156

Философская летопись

Reihe von meisterhaften Novellen, die dem ewigen Rätsel der erotischen Liebe gewidmet sind und zu denen auch «Der Fall des Kornetts Jelagin» gehört. Chronologisch steht diese Erzählung (1926 veröffentlicht) mitten zwischen zwei anderen, demselben Thema gewidmeten Novellen – zwischen «Mitjas Liebe» und dem «Sonnenstich». Die erotische Liebe fasst Bunin integral als eine allum­fassende, alle Seiten der menschlichen Seele ergreifende kosmische Macht. Es ist nicht ideale romantische Liebe allein und nicht elementare Sinnlichkeit allein – es ist eine Leidenschaft, die beides zugleich zu einer unheimlichen, unbegreifli­chen, beglückenden und zugleich verwirrenden Einheit verwebt und in der sich die ganze Irrationalität unseres Wesens kundtut. Im «Sonnenstich» wird eine kur­ze, zufällige und flüchtige Liebesverbindung zwischen zwei jungen Menschen unerwartet und gegen die bewusste Absicht beider Partner zu einem beglücken­den und erschütternden selig-tragischen Ergebnis. In der breiteren Ausmalung von «Mitjas Liebe» verwandelt sich unmerklich die sinnlich-geistige Entzückung der ersten Jünglingsliebe in eine unerbittlich-grausame dunkle dämonische Macht, die den Menschen schließlich zu Grunde richtet. Bunins Schilderung der Liebe ist ebenso fern von puritanischem Moralismus oder sentimentaler Idealisie­rung als von Frivolität und epikureischer Genusssucht: sie ist im höchsten Grad sinnlich-realistisch und zugleich doch infolge ihrer metaphysisch-menschlichen Tiefe rein und tragisch-erhaben.

Zu diesem Zusammenhang gehört auch «Der Fall des Kornetts Jelagin», nur dass hier das Thema «Liebe» mit dem allgemeineren Thema der wesentli­chen46 Irrationalität der menschlichen Seele verwoben ist. Hier nähert sich Bu­nin merkwürdigerweise dem sonst ihm ziemlich fremden Dostojewskij. Das Su­jet ist, wie bei Dostojewsky, ein Kriminalfall, eigentlich ziemlich banaler Art, trotzdem er sich auf einer anormalen, krankhaften seelischen Anlage der Hel­den aufbaut. Ein ziemlich ordinärer bummelnder junger Gardeoffizier von un­scheinbarem Äußeren und etwas seltsam-grüblerischer Veranlagung beschließt eine qualvolle Liebesbeziehung zu einer hysterischen Schauspielerin damit, dass er sie auf ihren eigenen Wunsch erschießt. Ein typischer Kriminalroman47, gespickt mit krankhafter Psychologie. Bedenkt man aber, dass so etwas stets den äußeren Rahmen für die genialen Geistesoffenbarungen eines Dostojew­skys bildet, so muss man unwillkürlich aufhorchen. Unmerklich, ohne von sich aus etwas zu erklären (die Ahnungen und Erklärungsversuche des Berichterstat­ters sind nur ein künstlerischer Griff, um den Eindruck des Rätselhaften noch zu steigern), führt uns der Verfasser von der Oberfläche einer banalen Psycho­pathologie in die ewigen geheimnisvollen Tiefen der menschlichen Innerlich­keit. Das Geheimnisvolle der letzten Realität der menschlichen Seele wird meisterhaft geschildert durch das seltsame fugenartige Zusammenklingen und Aneinanderstoßen zweier Wesensverwandter und doch einander fremdbleiben­den menschlichen Seelen – des Kornetts Jelagin und der Schauspielerin Marie Sosnowskaja. Liebe ist hier, wie es der mystische russische Dichter Tjutschew verallgemeinert sagt, ein ständiger verhängnisvoller Zweikampf zweier Seelen, die einander nie verstehen – weil eben die menschliche Seele nie sich selber versteht48. Bei Sosnowskaja liegt das unlösbare Rätsel darin, dass ihr ganzes Leben, ihre Beziehung zu Jelagin und auch ihr Sterben zugleich Schauspiel


Т. Оболевич, А.С. Цыганков. С.Л. Франк в Голландии…

157

und bitter-tragischer Ernst ist. Bei Jelagin bleibt ihm selber – und dem Leser – unbegreiflich, wodurch er eigentlich an diese hysterische Frau gefesselt ist – es ist eben eine blinde Leidenschaft, deren Verderblichkeit und Sinnlosigkeit er sich klar bewusst ist und der er dennoch erliegt; und ebenso unerklärlich bleibt, was ihn eigentlich verhindert hat (jedenfalls war es nicht Furcht) gemeinsam mit der Geliebten sein Leben zu beschließen. Alles geschieht bei ihm in einer Art geistiger Betäubung49. Die Erzählung schließt mit dem Hinweis auf die Un­erforschlichkeit von Gottes Urteil, auf die Unadäquatheit aller Moralurteile der tragischen Rätselhaftigkeit der menschlichen Seele.

Es ist eine Art von «docta ignorantia», von wissendem Nichtwissen, die der Künstler als letzte Lebensweisheit uns predigt. Das Leben ist ein unbegreifliches Mysterium. Alles, was wir von ihm in unserem rationalen Denken erfassen, ist nicht es selbst, nicht seine letzte Tiefe, sein wahres Wesen. «Unsichtbar ist der Herzensgrund» – heißt es schon bei Puschkin, dem Träger der verklärten Weis­heit des russischen Geistes. Im Gegensatz zu Dostojewsky, macht Bunin keinen Versuch, die immanente Mystik des Lebens mit deren Urgrund, dem mystischen Gotteserlebnis zu verbinden. Als reiner Künstler, begnügt er sich damit, das Un­begreifliche des Lebens selber und einfach vorzuführen, ohne daraus Schlüsse zu ziehen. Unbewusst aber legt uns diese stumme Vorführung eine tiefe christli­che und echt russische Belehrung nahe: niemand darf mit Pharisäerhochmut50 auf seine eigene Vernünftigkeit und Tugendhaftigkeit pochen und den armen Sünder richten, denn im Hintergrund einer jeglichen Menschenseele lauert die unheimliche dunkle kosmische Macht, deren Spielzeug wir jeden Augenblick werden können.

S. Frank

4.2.4 Предисловие(к голландскому переводу «Дела корнета Елагина» Бунина)

Предисловие
(к голландскому переводу «Дела корнета Елагина» Бунина)

О лауреате Нобелевской премии 1933 г. Иване Бунине, пожалуй, можно говорить как о величайшем представителе классической традиции великой русской литературы XIX в. Он происходит из древнего русского дворянско­го рода, а именно из той ветви русского дворянства, которая, живя на земле и будучи теснейшим образом связана с крестьянством – субстанцией рус­ского народа – в XIX в., являлась основным носителем как русского хозяй­ства, так и русской духовной культуры (почти все крупные русские писате­ли и мыслители XIX в. принадлежали этому слою). Бунин является близким родственником основоположника русской поэзии, романтика Жуковского (который был внебрачным сыном некоего Бунина, выступавшего прямым предком нашего писателя) и первого русского национального философа Киреевского. Таким образом, Бунин – это не обычный литератор и пред­ставитель высшего сословия; он вырос в деревне и через кровь и воспи­тание связан с исконной сущностью русской народности. В искусстве он продолжает традиции Пушкина и Толстого и особенно близок художнику (не моралисту) Толстому. Он обладает провидческой51 способностью Толстого


158

Философская летопись

ощущать себя в природе как дома, вчувствоваться во все ее тайны – в том числе в тайны природно-космического в человеческой душе – и открывать ее нам в ясных словах, в пластичных образах. Как все великие мастера поэ­зии, он умеет выражать горящее духовное содержание в холодной, мастер­ски-отточенной словесной форме.

Первый период художественного творчества Бунина по преимуществу (не принимая во внимание его лирические стихотворения)52 посвящен изоб­ражению русского крестьянства, которое он знает из своего непосредствен­ного опыта. Творчество Бунина в этой области в свое время вызвало много возмущения. Он радикально порывает с традицией «народничества», кото­рая господствовала во всей русской духовной жизни XIX в., с традицией прославления и идеализации крестьянина как носителя самобытно-христи­анской добродетели и мировосприятия. С неумолимой серьезностью и сме­лой правдивостью русского реализма он показывает крестьянина загадочно-темным природным существом, которое в добре и зле, в любви и ненави­сти движимо лишь слепыми природными силами, иррациональными сти­хийными инстинктами и является скорее опасным и неразумным зверем, нежели человеком с интеллектуальной и этической совестью. Ужасные со­бытия русской революции 1917 г., которые в их истоке, по существу, необхо­димо понимать как огромное крестьянское восстание, в целом подтвердили художественное виденье Бунина.

Однако позднее реализм Бунина идет типичным путем всякого русского реализма – от реалистического изображения до схватывания последней ре­альности в глубинах человеческой души. На этом пути он создает серию ма­стерских повестей, которые посвящены вечной загадке эротической любви и к которым относится также «Дело корнета Елагина». Хронологически этот рассказ (опубликован в 1926 г.) находится между двумя другими повес­тями, посвященными той же теме – «Митина любовь» и «Солнечный удар». Эротическую любовь Бунин понимает целостно, как всеохватывающую, объ­емлющую все стороны человеческой души космическую силу. Это не толь­ко идеальная романтическая любовь и не только элементарная чувствен­ность – это страсть, которая сплетает обоих в жуткое, неосознаваемое, делающее счастливым и в то же время запутывающее единство, в котором дает о себе знать вся иррациональность нашего существа. В «Солнечном ударе» короткая, случайная и поверхностная любовная связь между двумя молодыми людьми неожиданно и вопреки осознанным намерениям обоих партнеров приводит к приносящему счастье и потрясающе-трагичному ре­зультату. В широких панорамах «Митиной любви» чувственно-духовный восторг первой юношеской любви незаметно превращается в неумолимо-ужасную, темную демоническую силу, которая в конце концов убивает людей. Бунинское изображение любви также далеко от пуританского мора­лизма или сентиментального идеализирования, как от фривольности и эпи­курейской жажды наслаждений: оно в высшей степени чувственно-реали­стично и в то же время ввиду своей метафизически-человеческой глубины чисто и трагически-возвышенно.

К этому также относится и «Дело корнета Елагина», здесь, однако, тема «любовь» переплетена с общей темой сущностной53 иррациональности


Т. Оболевич, А.С. Цыганков. С.Л. Франк в Голландии…

159

человеческой души. Здесь Бунин удивительным образом сближается с до­статочно чуждым ему Достоевским. Сюжет – так же, как и у Достоевско­го, – криминальное дело довольно банального сорта, даже несмотря на то, что оно выстроено на ненормальном, душевнобольном состоянии героев. Достаточно ординарный праздношатающийся молодой гвардейский офицер с невзрачной внешностью и немного странной наклонностью к раздумьям заканчивает свои полные страданий любовные отношения с истеричной ак­трисой тем, что стреляет и убивает ее по ее собственной воле. Типичный криминальный54 роман, напичканный болезненной психологией. Но если вспомнить, что нечто подобное все время образует внешнюю рамку для ге­ниальных духовных откровений Достоевского, то невольно придется при­слушаться. Незаметно, сам ничего не объясняя (догадки и попытки объясне­ния рассказчика являются лишь художественным приемом для того, чтобы усилить впечатление загадочности), автор ведет нас от поверхности баналь­ной психопатологии в вечные, полные тайн глубины человеческой ирра­циональности. Таинственность последней реальности человеческой души мастерски изображена посредством странного, фугообразного созвучья и сталкивания двух, по существу, родственных и все же остающихся чужи­ми человеческих душ – души корнета Елагина и актрисы Марии Соснов­ской. Любовь здесь, как обобщающе сказал мистический русский поэт Тютчев, постоянный, губительный бой двух душ55, которые никогда не поймут друг друга, потому что человеческая душа никогда не поймет саму себя56. Неразрешимая загадка Сосновской заключена в том, что вся ее жизнь, ее отношение с Елагиным и даже ее смерть являются одновременно спектаклем и горько-трагической серьезностью. Для Елагина же, как и для читателя, остается непонятным, почему он, собственно, был пленен этой истеричной женщиной – это и есть слепая страсть, в чьей гибельности и бессмысленности он отдает себе отчет, но несмотря на это становится ее жертвой; и также необъясненным остается, что именно ему помешало (в любом случае это не был страх) закончить свою жизнь вместе с возлюб­ленной. С ним все происходило в своего рода духовном дурмане57. Рассказ за­канчивается указанием на неисповедимость Божьего замысла, на неадекват­ность всех моральных суждений трагичной загадочности человеческой души.

Это вид «docta ignorantia», умудренного неведения, которое пропове­дует нам художник в качестве последней жизненной мудрости. Жизнь есть непонятная мистерия. Все, что мы знаем о ней в нашем рациональ­ном мышлении, не является ею самой, не является ее последней глуби­ной, ее истинной сущностью. «Незрима глубь сердец», как сказано уже у Пушкина58, носителя славной мудрости русского духа. В отличие от До­стоевского, Бунин не делает попытки связать имманентную мистику жиз­ни с ее первоосновой, мистическим переживанием Бога. Как чистый ху­дожник он довольствуется тем, что показывает само неосмысляемое жизни и не делает из этого никаких выводов. Но неосознанно эта молчаливая


160

Философская летопись

демонстрация близка глубоко христианскому и чисто русскому наставле­нию: никто не должен кичиться с фарисейским высокомерием своей ра­зумностью и добродетелью и осуждать несчастного грешника, потому что на фоне всякой человеческой души таится ужасная, темная, космическая сила, чьей игрушкой мы можем стать в любой момент.

С. Франк

Перевод с немецкого А.С. Цыганкова

Публикация и комментарии Т. Оболевич и А.С. Цыганкова

5 ДИСКУССИИСмыслы истории России

Философский журнал

2019. Т. 12. 4. С. 161–178

УДК 130.2

The Philosophy Journal

2019, Vol. 12, No. 4, pp. 161178

DOI 10.21146/2072-0726-2019-12-4-161-178

ДИСКУССИИ
Смыслы истории России

М.А. Маслин

5.1 У истока евразийства.К 100-летию опубликования книгикнязя Николая Трубецкого «Европа и человечество»

У истока евразийства.
К 100-летию опубликования книги
князя Николая Трубецкого «Европа и человечество»

Маслин Михаил Александрович – доктор философских наук, профессор, заведующий кафед­рой истории русской философии. Московский государственный университет им. М.В. Ломоно­сова. Российская Федерация, 119991, г. Москва, Ленинские горы, д. 1; e-mail: rf@philos.msu.ru

Статья посвящена 100-летию со дня выхода в свет книги князя Николая Трубецкого «Европа и человечество» (София, 1920), положившей начало евразийству как идейно­му пореволюционному течению. Книга инициировала старую русскую философскую традицию интеллигенции, для которой была характерна публикация коллективных фи­лософских сборников и последующее развитие их идей в журналах и в общественных дискуссиях («Проблемы идеализма» (1902); «Вехи» (1909) и др.). Книга «Европа и че­ловечество» представляет собой первую часть трилогии, задуманной Трубецким до революции: «Об истинном и ложном национализме» (вторая часть) и «Верхи и низы русской культуры» (третья часть). Трилогию следует рассматривать как единое целое, которое объединено двумя центральными мыслями: первая – «революция в со­знании» и вторая – «оправдание национализма». «Революция в сознании» означает отказ от признания романо-германской культуры универсальной моделью общечело­веческой культуры; «оправдание национализма» означает построение нового национа­лизма, неэтнического и неполитического типа, основанного на евразийских культур­ных ценностях. Общая направленность концепции локальных цивилизаций, основан­ной Н.Я. Данилевским и продолженной Освальдом Шпенглером, не была близка Н.С. Трубецкому, склонному скорее к культурно-философскому универсализму, чем к партикуляризму теории культурно-исторических типов. Народы и их культуры пони­маются Трубецким как «многочеловеческие личности», что определяется самой при­родой культурного творчества как производства ценностей, т.к. ценности творятся творческими личностями. В книге Трубецкого референтной группой, в которую он включает культуру России, является вовсе не славянство, а целое человечество; подра­зумевается тем самым, что Россия ввиду множественности культурных матриц, вклю­ченных в различные ее этногеографические зоны, традиционно определяемые как «Восток», «Запад», «Север» и «Юг», сама является моделью человечества.

Ключевые слова: русская культура, славянская культура, романо-германская куль­тура, евразийство, «революция в сознании», «оправдание национализма», «истин­ный и ложный национализм»

Для цитирования: Маслин М.А. У истока евразийства. К 100-летию опубликования книги князя Николая Трубецкого «Европа и человечество» // Философский журнал / Philosophy Journal. 2019. Т. 12. № 4. С. 161‒178.

162

Дискуссии

В 2020 г. исполняется 100 лет со дня выхода в свет книги князя Николая Сергеевича Трубецкого «Европа и человечество» (София, 1920), положив­шей начало евразийству как идейному пореволюционному течению. Автор еще не использует здесь термин «евразийство» и высказывается «от себя», а не от группы единомышленников, которая сложилась очень быстро, сви­детельством чего стал первый коллективный сборник «Исход к Востоку. Предчувствия и свершения. Утверждение евразийцев» (София, 1921), где от имени евразийцев выступают вместе с филологом и лингвистом Н.С. Тру­бецким также философ (в будущем священник и богослов) Г.В. Флоровский, географ и экономист П.Н. Савицкий, музыковед и эстетик П.П. Сувчинский.

Книга Трубецкого, призвавшего к обсуждению поставленных им про­блем, инициировала в эмиграции возобновление старой философской тра­диции интеллигенции, для которой была характерна публикация коллектив­ных сборников и последующее развитие их идей на страницах журналов и в общественных дискуссиях. Примерами являются знаменитые манифе­сты русского философского идеализма начала ХХ в.: «Проблемы идеализ­ма» (1902); «Вехи. Сборник статей о русской интеллигенции» (1909); «Из глубины» (1918). Вслед за «Исходом к Востоку» в 1922 г. выходит сбор­ник «На путях. Утверждение евразийцев», а затем один за другим три «Евразийских временника» (1923‒1927). В действительности существова­ние евразийства как относительно единого идейного течения раскрывается именно на страницах коллективных сборников. Причем как таковой формат коллективных евразийских сборников, как и значительная часть проблема­тики евразийской философии культуры, историософии и социальной фило­софии, как представляется, во многом был задан именно книгой «Европа и человечество», определившей идейный облик евразийства в начале его су­ществования.

В двадцатые годы евразийство стремительно растет и развивается, завое­вывая особенно большое число сторонников у представителей эмигрантско­го «потерянного поколения», среди молодых людей, успевших получить в России образование, но вдали от родины не нашедших себе места на чуж­бине и потерявших дореволюционные интеллигентские иллюзии о дорогой Европе как «стране святых чудес». Молодые евразийцы с недоверием, порой и с неприязнью относились к представителям старшего поколения, называли их «старыми грымзами», считали их идеи устаревшим выражением «дорево­люционного сознания», непригодного для понимания российских реалий, прошедших через горнило революций и мировой войны. В личной перепис­ке Трубецкой использует по отношению к носителям «дореволюционного сознания» и более жесткое определение, чем «грымзы», а именно «рамоли­ки» (от французского ramolli), т.е. старики, утратившие умственные способ­ности. В переписке Трубецкого этот термин используется по отношению к бывшим идеологам кадетской партии, вроде А.А. Кизеветтера и П.Н. Ми­люкова, которые в эмиграции вроде бы отказались от своего прежнего либе­рализма в духе «феврализма» и временно «ушли из политики», но тем не менее «держат нос по ветру» и «ровняются по новым сквознякам», на­пример эсеровским и монархическим, притом что всем известен их преж­ний антимонархизм. Даже самые «тонкие и мыслящие» из них, такие как П.И. Новгородцев, не могут рассматриваться в качестве настоящих идейных союзников, о чем пишет Трубецкой Флоровскому в начале 1921 г., сразу по выходе в свет «Исхода к Востоку»: «Не увлекайтесь Новгородцевым!

М.А. Маслин. У истока евразийства…

163

Это – “то, да не то”. Главное отличие, конечно, в возрасте, в том, что он, как выражается Сувчинский, “пришёл”, а мы “исходим”, – но это очень суще­ственное различие»1. То, из чего «исходили» евразийцы в «Исходе к Восто­ку», означало, по определению Трубецкого, «революцию в сознании», совер­шить которую носители дореволюционного сознания были неспособны. Кизеветтер и Милюков оказались в дальнейшем злейшими противниками евразийства, а Новгородцев, хотя и симпатизировал первым евразийским идеям, не смог развить эту симпатию (умер в 1924 г.).

* * *

Для того чтобы придать разношерстным антиевропейским умона­строениям реальную интеллектуальную перспективу, само время требо­вало появления такого перспективного лидера, который обладал бы вы­раженной интеллектуальной харизмой и не был ангажирован ни одной партийно-политической группировкой, как правого, так и левого толка. Таким лидером оказался блестящий 30-летний ученый-филолог, выпуск­ник Императорского Московского университета, русский аристократ, увлекавшийся изучением языков и сравнительным языкознанием с гим­назических лет, – князь Николай Сергеевич Трубецкой (1890‒1938). Свои первые научные труды Трубецкой написал еще будучи гимназистом, в студенческие годы активно занимался полевыми исследованиями на Кавказе, изучением кавказских языков, антропологическими и этногра­фическими изысканиями в самобытной фольклорной среде, не затрону­той калечащим влиянием германо-романской цивилизации, что дало бо­гатый материал для книги «Европа и человечество». Нельзя сказать, что среди эмигрантов, чутких к восприятию и трансляции антизападниче­ских пореволюционных настроений, не развивались созвучные евразий­ству по тональности течения, стремившиеся завоевать себе место на ост­роконкурентном эмигрантском рынке идей, о котором И.А. Бунин сказал: «…эмигрантов не надо кормить, они питаются друг другом». Такие идеи, возникавшие в разное время и в разных местах русского рассеяния, охва­тывавшие разное число сторонников, несомненно, существовали; они имели определенные сходства с евразийством, в том числе в неприятии контрреволюционного реставраторства и монархизма, но ни одно из них так и не стало серьезным конкурентом для евразийства, опережавшего по влиятельности другие варианты пореволюционного сознания. Среди них сменовеховцы, национал-большевики Н.В. Устрялова, новоградцы, группировавшиеся вокруг журнала христианско-социалистического на­правления «Новый Град» (Г.П. Федотов, Ф.А. Степун, И.И. Бунаков-Фон­даминский), национал-максималисты (утвержденцы) Ю.А. Ширинского-Шихматова, народники-мессианисты П.С. Боранецкого и младороссы А.Л. Казем-Бека. Далеко не все из них сумели сформулировать сколько-нибудь цельные и последовательные системы взглядов, но в целом их сравнительный с евразийством неуспех объяснялся, по-видимому, чрез­мерной политизированностью, а также иллюзорными надеждами на сотруд­ничество с советской властью и на эволюцию большевистского режима в национально-государственном направлении. Интеллектуальный потен­циал евразийцев, среди которых были первоклассные ученые, такие как


164

Дискуссии

богослов Г.В. Флоровский, историк Г.В. Вернадский, экономист П.Н. Са­вицкий и выдающийся лингвист Н.С. Трубецкой, несомненно, превосходил уровень сменовеховцев и национал-большевиков. Николая Трубецкого, по его собственному признанию, буквально обхаживали сменовеховцы и национал-большевики, надеясь получить «оригинальную идеологию, которую они сами по своей бездарности создать не могут»2. Пореволю­ционные политические иллюзии проявились позже и в евразийской сре­де, но обозначались они отнюдь не на этапе формирования философской платформы евразийства, задуманной Николаем Трубецким отстраненно от «лево-правой» партийно-политической фразеологии. Не случайно Н.А. Бердяев считал евразийство единственным оригинальным порево­люционным течением, даже несмотря на неприятный ему «этатический утопизм». Выгодным преимуществом евразийства Бердяев считал то, что «евразийцы решительно провозглашают примат культуры над политикой. Они понимают, что русский вопрос сейчас есть прежде всего вопрос ду­ховно-культурный, а не политический вопрос»3.

При всем полифонизме евразийского умонастроения первоначальный толчок к его развитию был дан именно сочинением князя Николая Сергее­вича Трубецкого. Книга «Европа и человечество», несмотря на свой малый объем (82 страницы основного текста плюс 6 страниц предисловия – автор скромно назвал свое сочинение брошюрой), смогла пробудить значительное общественное внимание русского зарубежья по ряду причин, среди которых имела место широкая известность княжеского рода Трубецких, в течение столетий служивших России, в том числе известность отца – Сергея Нико­лаевича Трубецкого, ректора Московского университета, и родного дяди ав­тора Евгения Николаевича Трубецкого – философов и публицистов, весьма популярных в среде интеллигенции. Сразу по выходе книги из печати Р.О. Якобсон перевел ее на немецкий язык; К.Б. Ермишина сообщает также о переводах на французский, английский и арабский языки4. Но первосте­пенное значение для успеха имело само качество этого замечательного тек­ста, его новизна, простота и ясность авторских деклараций, за которыми стоял колоссальный объем знаний по истории индоевропейской культуры, индологии, праславянской языковой истории, по угро-финскому, кавказско­му языкознанию (это краткий перечень тех областей гуманитарной науки, в которые внес свой вклад 30-летний ученый, знавший 49 евразийских языков и, несомненно, наделенный чертами гениальности). Автор «Европы и человечества» проявил беспрецедентную и редко встречавшуюся в эми­грантской среде открытость по отношению к потенциальным соратникам и оппонентам, нигде не выпячивал свою эрудицию, намеренно опускал ссылки на конкретные примеры из русской истории и действительности, равным образом воздерживался и от эмпирических описательных отсылок на иные культуры, утверждая, что в результате таких отступлений пострада­ла бы «ясность общего плана» в изложении тех мыслей, которые он хотел бы представить «в наиболее ясной и последовательной форме». По существу,


М.А. Маслин. У истока евразийства…

165

это сочинение совершенно невозможно представить горделивой заявкой на интеллектуальное лидерство; по своей общей направленности и стилистике, скорее всего, это было продуманное приглашение к диалогу ко всем заинте­ресованным лицам.

В том, что это так и есть, убеждает письмо Н.С. Трубецкого к одному из организаторов евразийского движения – П.П. Сувчинскому. Письмо дати­ровано 5 марта 1927 г., т.е. оно написано накануне Кламарского раскола, од­ним из зачинщиков которого стал как раз перешедший на левые околомарк­систские позиции Сувчинский, и касается оно ретроспективной оценки роли и значения «Европы и человечества» для формирования евразийства. Тру­бецкой выражает недоверие Сувчинскому: вместо того, чтобы высказать конкретные замечания против его «трактата», последний стал интриговать против него, и «это может ослабить наше единство». Тогда как целью автора трактата было не разъединение, а соединение евразийских сил, причем эта цель по-прежнему актуальна для евразийской идеи, как ее понимает Трубец­кой, хотя и выявились налицо идеологические разногласия. Ради этой цели надо не демонстрировать авторское самолюбие, оперировать средствами «субтильной казуистики», напускать «метафизический туман» и «жонглиро­вать бессодержательными философскими понятиями». Трубецкой намекает на зятя П.П. Сувчинского – Л.П. Карсавина, действительно любившего сложные словесные и философские конструкции (он стал главным филосо­фом евразийства после ухода из движения Г.В. Флоровского). Нужна отчет­ливая программная позиция: «Мой трактат был замыслен для удовлетворе­ния вполне определенной задачи. Он должен был дать в максимально общедоступной форме логически-убедительную и явственную систему кон­кретных положений, причем предполагалось, что эта система будет под­вергнута дискуссии, соответственно с результатами этой дискуссии видоиз­менена, а затем издана»5.

В научной литературе в свое время было высказано мнение относитель­но того, что Трубецкого надо считать «Карлом Марксом» евразийства, учи­тывая его роль идейного основателя. При всем уважении к автору этого мнения, ныне покойному профессору Московского университета В.Я. Па­щенко6, который был одним из пионеров исследования этого идейного тече­ния, нелишне заметить, что оно едва ли отражает особенности творческой личности автора «Европы и человечества». Если Маркс не терпел нападок на себя и на свое учение, то Трубецкой, напротив, сам инициировал дискус­сии вокруг своих трудов, что должно было придать построению евразийства характер живого творческого обсуждения. Кроме того, теория Маркса в це­лом осталась на позиции европоцентризма, решительно отвергавшегося ос­нователем евразийства, и не содержала предвидений о том, что основные перевороты, изменившие Европу и мир в целом, произойдут в ХХ в. отнюдь не в Европе, в главных странах капитализма. Они произошли на периферии капитализма, в России, Турции, Китае, Иране и Латинской Америке.


166

Дискуссии

Замысел трактата Трубецкого отнюдь не предполагал специальное дис­курсивное рассмотрение проблематики философии культуры, притом что общая культурфилософская направленность этого произведения очевидна и не подлежит сомнению. «Заходы» на евразийскую тематику лишь обозна­чены в «Европе и человечестве», они были продолжены во второй («Об ис­тинном и ложном национализме») и третьей («Верхи и низы русской куль­туры») частях задуманной им трилогии, опубликованных уже в первом евразийском сборнике «Исход к Востоку». Поэтому все три части трилогии следует рассматривать как единое произведение, а первую ее часть – «Евро­па и человечество» – как вводную. Трубецкой ни в каких связях и отноше­ниях, критических или апологетических, не ссылается на идеи и построения каких-либо теоретиков культуры и цивилизации, как российских, так и зару­бежных, хотя его мысли обнаруживают определенные внешние и внутрен­ние сходства с «Россией и Европой» Николая Данилевского и постфактум – с «Закатом Европы» Освальда Шпенглера.

В этой связи неосновательной является, на первый взгляд, эффектная, но в действительности некорректная квалификация Трубецкого в качестве «рус­ского Шпенглера», принадлежащая А.Г. Дугину. В «Европе и человечестве» нет ни единого упоминания имени Шпенглера; как философ культуры Тру­бецкой развивался совершенно независимо от его концепции: по его соб­ственному признанию, замысел книги «Европа и человечество» был раз­работан им еще на студенческой скамье, когда имя Шпенглера было совершенно неизвестно. Надо сказать также, что общая направленность кон­цепции локальных цивилизаций, основанной Н.Я. Данилевским и продол­женной Шпенглером, также не была близка Н.С. Трубецкому, склонному ско­рее к культурно-философскому универсализму, чем к партикуляризму теории культурно-исторических типов. Против отнесения Трубецкого к теоретикам локальных цивилизаций свидетельствует его нежелание заниматься описа­нием культурно-исторических типов по типу самостоятельных цивилизаци­онных организмов. Народы и их культуры понимаются Трубецким как «многочеловеческие личности», что определяется самой природой культур­ного творчества как производства ценностей, ибо ценности творятся лично­стями. В письме П.П. Сувчинскому от 30.11.1925 г. он следующим образом разъясняет сущность России-Евразии как единой многосоставной симфони­ческий личности: «Россию-Евразию мы мыслим именно так, ибо исходим из убеждения, что между разными народами, ее населяющими, существует внутреннее духовное родство, позволяющее им объединиться в одну хоро­вую личность»7.

Однако Трубецкого с Данилевским сближает отрицательное отношение к представлению европейской культуры в качестве «общечеловеческой циви­лизации», поскольку слова «человечество» и «общечеловеческая цивилиза­ция» являются, по его оценке, крайне неточными выражениями. «Европей­ская культура не есть культура человечества. Это есть продукт истории определенной этнической группы»8. Подразумеваются германские и кельт­ские племена, подвергшиеся в свое время влиянию римской культуры; столк­нувшись с памятниками римской и греческой культуры, они «вынесли на по­верхность» идею сверхнациональной мировой цивилизации, носителями


М.А. Маслин. У истока евразийства…

167

которой выступали народы весьма ограниченной этногеографической груп­пы, а именно народы бассейна Средиземного моря. Таковы, по Трубецкому, реальные исторические предпосылки европейских космополитических тео­рий, благодаря им античные космополитические идеи «породили теоретиче­ские основания так называемого европейского “космополитизма”, который правильнее было бы называть откровенно общегерманороманским шови­низмом»9.

В книге Трубецкого референтной группой, в которую он включает куль­туру России, является вовсе не славянство, а целое человечество; подра­зумевается тем самым, что Россия ввиду многосоставности культурных мат­риц, включенных в различные этногеографические зоны, традиционно определяемые как «Восток», «Запад», «Север» и «Юг», сама является моде­лью человечества. Универсализм Трубецкого, его готовность привести бук­вально сотни доводов в пользу разнообразных влияний и взаимовлияний на русскую культуру со стороны туранского элемента, соседних тюрок, угро-финнов и кавказцев, категорически расходится с представлениями теоре­тиков локальных цивилизаций о русской культуре как саморазвивающемся, самодостаточном и замкнутом органическом образовании. Согласно Тру­бецкому, русская евразийская культура несет в себе черты как универсализ­ма, так и самобытности, понятой, разумеется, не как «само по себе бытие», а как уникальное единство в многообразии, за которым стоит тысячелетняя традиция разноликих культурных обменов и связей. Уже в первом коллек­тивном манифесте евразийства «Исход к Востоку» Трубецким была под­черкнута мысль об особом характере русской культуры и необходимости ее всестороннего, максимально широкого познания: «Та культура, которой все­гда жил русский народ… представляет из себя совершенно особую величи­ну, которую нельзя включить без остатка в какую-либо более широкую группу культур или культурную зону»10. Наиболее убедительные доводы в пользу величия и самобытности русской культуры Трубецкой находит в сфере используемого ею русского языка: «Россия-Евразия – страна на­следница. Волею судеб ей приходилось наследовать традиции, возникшие первоначально в иных царствах и у иных племен, и сохранять преемство этих традиций даже тогда, когда породившие их царства и племена погибали, впа­дали в ничтожество и теряли традиции. Так унаследовала Россия традицию византийской культуры и хранила ее даже после гибели Византии, унаследо­вала Россия и традицию монгольской государственности, сохранив ее даже после впадения монголов в ничтожество, наконец, наследовала Россия и цер­ковнославянскую литературно-языковую традицию, и хранила ее, в то время как гибли один за другим древние центры и очаги этой традиции»11.

В отличие от Данилевского, автор «Европы и человечества» не строит оптимистических иллюзий относительно будущего славянского культурно-исторического типа и не видит никаких причин считать, что славянство со временем превратится в особую жизнеспособную креативную цивилиза­цию. В этом отношении Трубецкой гораздо ближе стоит не к славянофилам,


168

Дискуссии

порой впадавшим в идеализацию славянства, получившую во времена рус­ско-турецкой войны название «славянобесия», а к «эстетическому консерва­тору» Константину Леонтьеву, который считал, что славяне слишком далеко продвинулись по пути «упростительного смешения» под влиянием романо­германства. Тезис Леонтьева «славянство есть, славизма нет» он вполне раз­делял на основе данных филологический науки, считая, что «язык, и только язык связывает славян друг с другом»12. Как ученый-филолог и лингвист он конкретизирует эту мысль следующим образом: «Русский литературный язык есть общеславянский элемент в русской культуре и представляет из себя то единственное звено, которое связывает Россию со славянством. Говорим “единственное”, ибо другие связывающие звенья призрачны. “Сла­вянский характер” или “славянская психика” – мифы. Каждый славянский народ имеет особый психической тип, и по своему национальному харак­теру поляк так же мало похож на болгарина, как швед на грека. Не суще­ствует и общеславянского физического, антропологического типа. “Славян­ская культура” – тоже миф, ибо каждый славянский народ вырабатывал свою культуру отдельно, и культурные влияния одних славян на других ни­сколько не сильнее влияния немцев, итальянцев, тюрков и греков на тех же славян. Этнографически славяне принадлежат к различным этнографиче­ским зонам»13.

Замысел Трубецкого вовсе не заключался в том, чтобы комплиментар­ное для русской культуры (хотя только по языковому признаку) славянство могло составить в Европе некую зону противостояния романогерманству. У Трубецкого речь не идет о противопоставлении «России и Европы», в от­личие от того, что было предпринято Данилевским в одноименной книге. Замысел Трубецкого гораздо масштабнее, он подчеркивает, что его размыш­ления относятся ко всему нероманогерманскому человечеству и «касаются не только русских, но и всех других народов, так или иначе воспринявших европейскую культуру, не будучи сами ни романцами, ни германцами»14.

Мобилизующее значение книги Трубецкого состояло в призыве, адресо­ванном не только к русской, но и шире – евразийской интеллигенции, заня­той, как и все евразийские народы «переоценкой ценностей» после Великой войны, закончившейся, как он пишет, «миром», о котором до сих пор прихо­дится писать в кавычках и радикально поколебавшим веру в «цивилизован­ное европейское человечество», развязавшее кровавый пожар, в огне кото­рого сгорели не только империи, но и выработанные веками культурные ценности. Упомянутая «переоценка ценностей», не устает повторять Тру­бецкой, заставляет все евразийские или, как он пишет, «негерманороман­ские народы» задуматься и «разобраться в своих собственных размышле­ниях по этому поводу». Адресуясь к целому кругу народов, а не только к русскому народу и его интеллигенции, Трубецкой таким образом проясня­ет причину этого: «И если я выпускаю свою книгу в свет на русском языке, так это просто потому, что своя рубашка ближе к телу, и что для меня более всего важно, чтобы мои мысли были восприняты и усвоены именно моими соотечественниками»15. Главное в этих мыслях – призыв к углубленному


М.А. Маслин. У истока евразийства…

169

самопознанию своей собственной национальной культуры. Если главный урок прошедших катастрофических событий состоял в том, что «Мы были свидетелями того, как внезапно рухнуло то, что мы называли “Русскою куль­турой”», то в послевоенную и пореволюционную эпоху необходима органи­зация усилий по преодолению инерции этого простого свидетельства как свершившегося факта и переходу к созданию идейного объединения патрио­тически и национально мыслящих единомышленников: «Для тех, кто примет защищаемые мной положения, эти последние явятся одним из указаний на то направление, в котором должна вестись эта переоценка. Не подлежит сомнению, что та работа, как теоретическая, так и практическая, которая вы­текает из принятия основных положений, должна быть работой коллектив­ной. Бросить определенную мысль, поднять известное знамя может один. Но разрабатывать целую систему, основанную на этой мысли, прилагать эту мысль на практике должны многие. К этой-то коллективной работе я и при­зываю всех тех, кто разделяет мои убеждения»16.

В чем же состояла «определенная мысль», брошенная Трубецким в об­щую евразийскую копилку, и в чем состояла ее новизна и тот мобилизующий эффект, который эта мысль несомненно произвела, при всей разношерстно­сти евразийского объединения, включавшего разные философские установки и воззрения? Эта мысль артикулирована и достаточно подробно разъяснена самим автором «Европы и человечества» сразу по выходе из печати этой книги в письме к Р.О. Якобсону, единомышленнику и товарищу по «филоло­гическом цеху», известному ученому, развившему некоторые положения учения Трубецкого, в частности его мысли о «евразийском языковом союзе» (хотя в целом Якобсон не был сторонником евразийства). В письме от 7 мар­та 1921 г. Трубецкой от первого лица уточняет цели и задачи, поставленные автором в книге «Европа и человечество»: «Эта книга была задумана мною уже очень давно (в 1909‒10 г.) как первая часть трилогии, носящей название “Оправдание национализма”. Первая часть должна была иметь заглавие “Об эгоцентризме” и посвящалась памяти Коперника; вторая часть должна была называться “Об истинном и ложном национализме” с посвящением па­мяти Сократа; третья, наконец, под заглавием “О русской стихии” должна была посвящаться памяти Стеньки Разина или Емельки Пугачева. Теперь я заменил заглавие первой части более ярким “Европа и человечество” и опу­стил посвящение Копернику, как претенциозное. Назначение этой книги чисто отрицательное. Никаких положительных, конкретных руководящих принципов она давать не собирается. Она должна только свергнуть извест­ные идолы и, поставив читателя перед опустевшими пьедесталами этих идо­лов, заставить его самого пошевелить мозгами, ища выхода… Существенное в книге – это отвержение эгоцентризма и “эксцентризма” (полагания центра вне себя, в данном случае – на Западе). И главное требование, вытекающее из этого, единственный возможный выход (точнее: направление к выходу) мною указан: это революция в сознании, в мировоззрении нероманогерман­ских народов. Без этой революции никакой выход невозможен»17.

Сущность той «революции в сознании», о которой говорит Трубецкой, состоит в отказе от «захватных стремлений романо-германский цивилиза­ции», объявляющей себя «пупом земли», тогда как необходимо понять, что


170

Дискуссии

все культуры равноценны, что высших и низших культур не существует – «вот все, что требует моя книга от читателя. Но как сказано, это мало по­нять, это надо прочувствовать, выстрадать, этим надо вполне проникнуть­ся»18. В этом, разъясняет Трубецкой, и заключается та «революция в созна­нии», которая состоит в свержении идолов эксцентризма, т.е. национального высокомерия и шовинизма. Достаточно легко понять причины экспансии «космополитизма и общегерманороманского шовинизма», распространяв­шегося в мире с большой быстротой, если принять во внимание особые ис­торические и этногеографические обстоятельства расширения или, по вы­ражению Трубецкого, «радиации» европейской культуры. Гораздо труднее понять, по Трубецкому, – почему космополитов германо-романского толка очень много среди обладающих собственными богатыми культурными тра­дициями славян, арабов, турок, индусов, китайцев и японцев. Автор «Евро­пы и человечества» ставит вопрос: «Почему русский интеллигент с возму­щением отвергает мысль о том, что он может служить орудием немецких юнкеров-националистов, между тем как подчинение общегерманороман­ским шовинистам того же русского интеллигента не страшит?»19. Очевидно, здесь имеет место «гипноз слов»: «человечество», «общечеловеческой», «цивилизация», «мировой прогресс» и т.п., внедренных в общее употребле­ние в результате германо-романской пропаганды, но не имеющих реального содержания.

Между тем для того, чтобы дать ответ на притязания романогерманцев на звание вождей цивилизованного человечества, необходимо решить три вопроса: 1. Можно ли доказать, что культура германороманцев совершеннее всех прочих культур, ныне существующих или когда-либо существовавших? 2. Возможно ли полное приобщение народа к культуре, выработанной дру­гим народом без антропологического смешения обоих народов? 3. Является ли приобщение к европейской культуре (поскольку такое приобщение воз­можно) благом? На все эти вопросы Трубецкой дает отрицательные ответы, тем самым конкретным образом показывая, что выстраивание некой эволю­ционной лестницы классификации народов и культур по признаку их боль­шего или меньшего сходства с романогерманцами не имеет научного обосно­вания; такое выстраивание необъективно, отдает расизмом и определяется лишь «чисто субъективной эгоцентрической психологией».

Особенно актуальными не только для двадцатого, но и для двадцать первого столетия представляются рассуждения Трубецкого на темы культур­ной антропологии, связанные с разоблачением расистских уничижительных противопоставлений «сложной» европейской культуры, основанной на об­ширном «умственном багаже», с «примитивной» и наивной культурой дика­рей – «детей природы». Однако эти «дети природы» хранят в своем уме огромные запасы сведений об окружающем мире. Этот «примитивный» ди­карь «в совершенстве изучил жизнь окружающей его природы, знает все привычки животных, такие тонкости в их быте, которые ускользают от пыт­ливого взора внимательного европейского натуралиста»20. Несмотря на то что брачно-семейные отношения в романо-германской цивилизации регули­руются специальным законодательством, освящающим моногамную семью,


М.А. Маслин. У истока евразийства…

171

«рядом с нею уживаются разнузданная половая свобода, которую общество и государство теоретически осуждают, но практически допускают»21. Разви­вая эту мысль, надо добавить, что в современном западном обществе и теоре­тически, и практически оправдывается промискуитет; в гражданском законо­дательстве на смену традиционной моногамной семье приходят однополые браки, где вместо мам и пап фигурируют суррогаты под названием «родитель номер один» и «родитель номер два». Лицемерному европейскому законода­тельству в этой области Трубецкой противопоставлял основанный на обыч­ном праве институт брака у австралийских аборигенов, где при отсутствии индивидуальных браков в действительности принимались все необходимые меры для воспитания детей и недопущения кровосмешений.

В упомянутом выше письме Р.О. Якобсону, где подчеркивается основ­ная руководящая мысль «Европы и человечества», а именно – «оправдание национализма», Трубецкой разъясняет, что основанная им идейная платфор­ма для евразийства может быть понята лишь при вчитывании в полный текст всей его трилогии, которая представляет собой единое целое и вклю­чает работы «Об истинном и ложном национализме» и «Верхи и низы рус­ской культуры». Первая работа трилогии, т.е. «Европа и человечество», на­целена в основном на разоблачение «идолопоклонства» перед германо-романской культурой и ставит вопрос об «оправдании национализма» лишь в общих чертах. В устоявшемся смысле слова Трубецкой не был национали­стом, ни политическим, ни этническим, поскольку вместо термина «нация» использовал понятия «народ» и «народность». В действительности Трубец­кой призвал к выработке у интеллигенции патриотического сознания в виде «общеевразийского национализма», который должен прийти на смену «экс­центризма», когда основные культурные ресурсы находятся в неестествен­ном состоянии подражания, имитации и в итоге – подчинения чужому цен­тру. Здесь Трубецкой делает исключение из принятого в своем трактате способа изложения и дает ссылку на конкретные идеи социально-психоло­гической теории подражания французского социолога Габриэля Тарда, кото­рую, однако, он трактует по-своему, не в качестве объяснительной модели социального поведения индивидов, а в качестве своеобразной концепции межкультурной коммуникации, т.е. механизма передачи ценностей от одной культуры к другой.

Трубецкой согласен с тем, что трансляция ценностей действительно на­поминает подражание, стремление быть «такими как они». Такие сознатель­ные или бессознательные заимствования культуры являются самым обычным способом движения и накопления ценностей, особенно технологических до­стижений и открытий, хотя такая преемственность не обязательно является позитивной, она может быть и негативной, конкурентной, тем, что Тард назы­вает «борьбой за первенство» (duel logique). «Раз возникнув, – пишет Трубец­кой, – открытие распространяется среди других людей путем “подражания” (immitation – тоже термин Тарда), причем это слово надо понимать в самом широком смысле, начиная с воспроизведения самой культурной ценности или воспроизведения способа удовлетворять данную потребность при помощи этой ценности, и до “симпатического подражания”, т.е. подчинения созданной


172

Дискуссии

норме, усвоения данного положения, предполагаемого истинным, или пре­клонения перед достоинством данного произведения»22.

Трубецкой считает недостатком у Тарда то, что он преувеличивает роль подражания и недооценивает роль традиций и наследственности, которые очень важны для осуществления непрерывности и органичности в разви­тии культуры. Наследственность дополняет собой традицию, и при ее по­мощи из поколения в поколение передаются вкусы, предрасположения и темпераменты всех тех, кто творил культурные ценности в прошлом. Вот почему наличность общего запаса культурных ценностей, так сказать, «ба­зовый культурный капитал», определяется не способностью и степенью интенсивности подражания иным культурам, а наличием собственных тра­диций и, соответственно, их наследованием. Именно наличие собственных традиций придает той или иной культуре черты «эгоцентризма» вместо «эксцентризма».

Таким образом, для собственного развития всякой национальной куль­туры в сфере творчества, в искусстве, политике, вообще во всякого рода деятельности «эгоцентризм», или самоуважение, является необходимым. Он-то и составляет содержание того «оправдания национализма», которое является главным стержнем и новизной работы «Европа и человечество». Разъясняя смысл этого «эгоцентризма» в письме к Р.О. Якобсону, Н.С. Тру­бецкой пишет, что «это должен быть эгоцентризм облагороженный, не бес­сознательный, а сознательный, связанный с релятивизмом, а не с абсолю­тизмом. Я нахожу его в сократовском принципе “познай самого себя” – что то же – “будь самим собой”. Всякое стремление быть не тем, что я есть на самом деле, всякое “желание быть испанцем”, как говорит Козьма Прут­ков – ложно и пагубно. “Познай самого себя” есть принцип универсаль­ный, абсолютный и вместе с тем относительный. Этим принципом и надо руководиться при оценке, безразлично, идет ли дело об отдельном человеке или народе»23.

Антиподами общеевразийского национализма являются космополитизм и большевистский интернационализм, которые равным образом заслужива­ют решительного осуждения. Более того, интернационализм, проповедуе­мый марксизмом, является наиболее законченной, «обнаженной» формой романогерманства, поскольку он не дает отдельным людям и народам по­знать самих себя и стать самими собой, и даже наоборот заставляет их «быть не тем, что они есть». Проповедуемое марксизмом восстание «низов» против «верхов» романогерманцев является мнимым, т.к. «те, кто из низов, пролезет в верх, сами сделаются такими же, как те, кто сейчас наверху». В этом отношении идеи социализма и коммунизма принципиально не отли­чаются от романогерманства, являясь на самом деле его последней и наибо­лее изощренной формой. В любой культуре различия между «верхами» и «низами» неустранимы, так же как неустранимы различия между отдель­ными людьми и целыми народами. Однако дистанция между «верхами» и «низами» не должна быть китайской стеной, затрудняющей коммуника­цию между ними. Ведь в действительности «низы» составляют большую часть народа, у которого «своя правда», отнюдь не совпадающая с «правдой верхов», а на деле германороманцев.


М.А. Маслин. У истока евразийства…

173

В России сохранился «тот единственный уголок русской жизни, та часть здания русской культуры, в которой византийские традиции не были вполне вытеснены «европеизацией» – это русская православная церковь. Она «оказа­лась поразительно живучей и во время общего крушения не только не рухну­ла, но вновь приняла свою исходную форму»24. Соглашаясь со славянофи­лами в том, что русская культура и русская судьба неразрывно связаны с православием, Трубецкой выступил против славянофильских представле­ний «о славяно-русском мире как о культурном целом». Отсюда евразийская замена понятия «славяно-русский культурный мир» на понятие «евразийско-русский культурный мир». Русская идентичность здесь понимается не этни­чески, а пространственно, как производная от земли, т.е. от природно-геогра­фического евразийского бытия русского народа, занимающего в истории свою территорию и сформировавшего здесь свои особенные ментальные ха­рактеристики. Отрицание моноэтнического содержания русского национализ­ма, согласно такой позиции, нисколько не принижает своеобразия русского национального сознания, в основе которого – религиозно-культурная и наци­ональная идея Москвы, как наследницы Византийского царства и потому дей­ствительного средоточия христианского мира. В процессе европейской мо­дернизации эта идея была извращена и заменена на европейскую позитивно-политическую идею империи, в результате чего Российская империя оказа­лась неожиданным союзником вчерашнего врага – Европы. У Трубецкого от­четливо проявляется критическое отношение к петербургскому периоду рос­сийской истории в целом и к европейской идее империи, германо-романской, но вовсе не евразийской по своему происхождению. Однако критика импер­ского этатизма не распространялась на признание им высоких достижений русской культуры, многие из которых были осмыслены и развиты самим ав­тором «Европы и человечества».

В России, по Трубецкому, получили развитие два основных типа ложно­го национализма – имперский шовинизм в подражание немецкому, который стал внедрять Петр I, а также национализм «самостийников», разросшийся в пореволюционный период. Трубецкой считал, что в основе национализма первого рода, идущего от реформ Петра I, было «соединение империализма и национального тщеславия с оскорблением национального чувства и рели­гиозных основ русской жизни»25. Примеры второго типа национализма осо­бенно размножились после революции, когда в поисках «национального са­моопределения» различные маленькие нероманогерманские народы, ранее не имевшие своей государственности, начинали разыгрывать из себя «вели­кую державу», в которой всё «как у господ» (Трубецкой имеет в виду «раз­ных самостийников вроде грузин, эстонцев, латышей и проч.»).

В качестве особой формы ложного национализма Трубецкой выделяет также тот тип культурного российского консерватизма, который формально направлен на самопознание русской культуры, однако отождествляет нацио­нальную самобытность «с какими-нибудь уже созданными в прошлом куль­турными ценностями или формами быта и не допускает изменение их даже тогда, когда они явно перестали удовлетворительно воплощать в себе наци­ональную психику»26. Такой национализм, инициированный «верхами»,


174

Дискуссии

по существу отрицает любые изменения культурных форм и естественную для всякого культурного организма горизонтальную преемственность. В та­ком случае происходит разрыв между «верхами» и «низами» в культуре, ве­дущий к «застою, предвестнику смерти». Под националистическим консер­ватизмом подобного рода Трубецкой подразумевал монархизм как наиболее распространенное «бытовое» умонастроение в эмигрантской среде и как один из подлежащих слому реликтов дореволюционного сознания.

Очевидно, Трубецкой преувеличивал степень тотальной приверженно­сти интеллигенции романогерманству. Как представляется, это вызвано аги­тационными целями в пользу евразийства; сам автор «Европы и человече­ства» говорил, что он порой жертвовал академизмом в пользу «ударности», стремясь быть впереди других конкурентных представителей «пореволюци­онного сознания». В письмах 30-х гг. к Савицкому он высказывал сожаление о том, что у него не было ни времени, ни возможностей для того, чтобы зани­маться «научной систематизацией» предъевразийских идей. В действитель­ности в России и до Трубецкого были представлены предъевразийские идеи, направленные на самопознание русской культуры, имевшие с евразийством немало внешних и внутренних сходств и утверждавшие, вопреки европо­центризму, что «Восток не вне нас, а внутри нас». Кроме К.Н. Леонтьева в этом ряду в качестве «первого предъевразийца» следует назвать политика, дипломата и ученого С.С. Уварова (1786‒1855), одного из основоположни­ков российской ориенталистики, русского просвещенного консерватора, ко­торый понимал, что вектор развития России должен быть более решительно повернут в сторону Востока. В «Проекте Азиатской академии» и в других своих программных заявлениях Уваров выступал не просто как поклонник мудрости Востока, его древностей и ценностей, но как русский геополитик, считающий то, что впоследствии евразийцы назвали «Исходом к Восто­ку», – движением в сторону коренных и ничем не заменимых национальных интересов России: «Россия, граничащая с Азией и владеющая всей север­ной частью этого континента, разделяет с другими державами нравствен­ный интерес, руководимый ими в их благородных предприятиях, но кроме того, у нее имеется еще и интерес политический, столь очевидный и не­оспоримый, что одного беглого взгляда на карту достаточно, чтобы в нем убедиться. Россия, можно сказать, лежит на Азии. Почти со всеми восточ­ными народами она имеет общую сухопутную границу гигантской протя­женности. Поэтому с трудом можно поверить в то, что из всех европейских стран именно в России меньше всего уделяют внимания изучению Азии. Достаточно самых элементарных политических понятий, чтобы оценить преимущества, которые Россия могла бы извлечь из серьезных занятий Ази­ей. Россия, имеющая столь тесные отношения с Турцией, Китаем, Персией, Грузией, смогла бы не только содействовать в огромной степени общему прогрессу просвещения, но еще и удовлетворить свои наиболее дорогостоя­щие потребности. Никогда еще государственные соображения не были в та­ком согласии с великими видами нравственной цивилизации»27. Ориента­лизм Уварова и евразийцев сближает особое отношение к азиатской цивилизации как «наиболее древней и наиболее интересной», стоящей, по определению Уварова, «ближе всего к фундаментальным понятиям че­ловечества». Среди других предтеч евразийства – философ Н.Н. Страхов, автор книги «Борьба с Западом в нашей литературе» (1883), и оригинальный


М.А. Маслин. У истока евразийства…

175

религиозный философ В.Ф. Эрн, которого Н.А. Бердяев назвал «типичным евразийцем по настроению»28.

Таким образом, провозглашенный евразийцами «Исход к Востоку» воз­ник не на пустом месте и не был каким-то результатом эпатажной саморе­кламной евразийской агитации и пропаганды, как утверждали противники евразийства, приписывавшие ему намерения «объазиатить Россию» и ее культурные достижения. Среди них был, например, либеральный историк А.А. Кизеветтер. Возмущенный напечатанной в эмигрантской газете «Руль» статьей Кизеветтера «Евразийство» (от 10.01.1925), где проводилась подоб­ная точка зрения, Трубецкой дал ему отповедь как опытный ориенталист-профессионал: «Вы не можете не знать, что безграмотное, с точки зрения всякого ориенталиста, противопоставление европейской культуры какой-то культуре “Азии” совершенно не свойственно ни одному из евразийских пи­сателей. Вы не можете не сознавать, что Ваш притворно недоуменный во­прос “почему бы русскому народу и самому от себя не внести что-нибудь веское и ценное в культурное достояние человечества” есть не более как пе­редержка, не находящая опоры ни в одном из евразийских сборников»29.

Обвинения в «русском расизме» и чуть ли не в антисемитизме, исходив­шие от другого противника евразийства – П.Н. Милюкова, также являлись откровенно лживыми30. Истинной реакцией Трубецкого на расизм и на при­ход Гитлера к власти была публикация в 1935 г. статьи «О расизме», где он осудил идею расовой чистоты и в очередной раз повторил мысль о том, что русский народ является примером этнического союза славян, евреев, тюрок, кавказцев и других евразийских народов31. Характерно, что «общеевразий­ский национализм» поддерживали не только русские, но и представители других национальностей, например религиозный еврей Яков Бромберг32 и калмык Эренжен Хара-Даван33. В письме Савицкому Трубецкой сообщает также о турецком симпатизанте евразийству Ahmetzeki Validi (А. Валидове), башкире по национальности, бывшем профессоре Стамбульского универси­тета по кафедре истории тюркских народов, «превосходном знатоке истории тюрков, в особенности истории Тимуридов и Средней Азии»34. Что касается инсинуаций Милюкова о «русском расизме» и фашизме Трубецкого, то наи­более убедительный ответ на них дает личная переписка Трубецкого и Са­вицкого по поводу подвизавшегося около евразийства бывшего белогвар­дейца Меллера-Закомельского, ставшего поклонником немецкого национал-социализма. 20 мая 1933 г. Трубецкой пишет: утверждения Меллера о том, что «Россия беременна идеей русского фашизма», голословны и ложны. «Что немцы хорошо умеют маршировать, – в этом никто из нас никогда


176

Дискуссии

не сомневался; что они свою нацию считают первой в мире, а всех осталь­ных презирают – это всем давно было известно, точно так же, как и то, что весь их парламентаризм и демократизм являются одной лишь декорацией»35. У Меллера, по оценке Трубецкого, «сквозь культурный налет евразийского философствования проступила-таки вульгарно-черносотенная, упроститель­ная психология (большевизм – жидовская выдумка, бей жидов – спасай Рос­сию!). Ужасна та среда, которой Меллер окружен. В его организацию вступа­ют, по-видимому, всякие подонки»36.

В последние годы жизни, переехав в Вену и став профессором местного университета, Трубецкой отошел от евразийства, хотя продолжал поддер­живать по мере возможностей отношения с единомышленниками. Письма 30-х гг., адресованные «Фридриху Энгельсу евразийства» Петру Савицкому, проникнуты ощущением надвигающейся на Европу новой войны, которую приближают «марширующие немцы». Здесь – осознание трагической ото­рванности от родины той евразийской идеи, которой отданы годы служения и которой вряд ли суждено воплотиться. Однако Трубецкой не отказался от культуроцентризма основанного им евразийства и подчеркивал, что в обла­сти культуры тот путь, который начался с публикации книги «Европа и чело­вечество», в целом был правильным: «Мы оказались великолепными диагно­стами, недурными предсказателями», правда, «очень плохими идеологами». Последние статьи Трубецкого вызвали гонения нацистских австрийских вла­стей, последовал обыск гестапо, состояние его здоровья резко ухудшилось. Князь Николай Трубецкой – основатель евразийского учения – скончался 25 июня 1938 г.

5.1.1 Список литературы

Список литературы

Бердяев Н.А. Евразийцы // Путь. 1925. № 1. С. 134‒139.

Бромберг Я. Евреи и Евразия. М.: Аграф, 2002. 319 с.

Ермишина К.Б. Князь Н.С. Трубецкой. Жизнь и труды. М.: Синаксис, 2015. 262 с.

Записки русской академической группы в США. Т. ХХХVII. Нью Йорк: Association of Russian-American Scholars in the USA, 2011‒2012. 550 с.

Исход к Востоку. Предчувствия и свершения. Утверждение евразийцев. София: Балкан, 1921. 126 с.

Макаров В.Г., Репников А.В. Как возникло евразийство? // Россия XXI. 2008. № 5. С. 98‒125.

Милюков П.Н. Русский расизм // Вандалковская М.Г. Историческая наука российской эмиграции: «Евразийский соблазн». М.: Памятники исторической мысли, 1997. С. 331‒335.

Пащенко В.Я. Идеология евразийства. М.: Изд-во Моск. ун-та, 2000. 445 с.

Пащенко В.Я. Хара-Даван Эренжен // Русская философия. Энциклопедия / Под общ. ред. М. А. Маслина. М.: Книжный клуб Книговек, 2014. С. 744‒745.

Письма и заметки Н.С. Трубецкого. М.: Языки славянской культуры, 2004. 618 с.

Письмо Н.С. Трубецкого П.Н. Савицкому от 20.05.1933 г. // Соболев А.В. О русской философии. СПб.: Мiръ, 2008. С. 368‒373.

Трубецкой Н.С. Верхи и низы русской культуры // Исход к Востоку. Предчувствия и свершения. Утверждение евразийцев. София: Балкан, 1921. С. 86‒103.


М.А. Маслин. У истока евразийства…

177

Трубецкой Н.С. К проблеме русского самопознания: Собр. ст. Париж: Евразийское книгоизд-во, 1927. 98 с.

Трубецкой Н.С. О расизме // Трубецкой Н.С. История. Культура. Язык. М.: Прогресс, 1995. С. 197‒207.

Трубецкой Н.С. Письма к П.П. Сувчинскому: 1921‒1928 / Сост., подгот. текста, вступ. ст. и примеч. К.Б. Ермишиной. М.: Русское зарубежье, 2008. 384 с.

Трубецкой Н.С. Европа и Евразия. М.: Алгоритм, 2014. 304 с.

Уваров С.С. Проект Азиатской академии // Уваров С.С. Избранные труды. М.: РОССПЭН, 2010. С. 65‒96.

Устрялов Н.В. Письма к П.П. Сувчинскому 1926‒1930 / Сост., подгот. текста, вступ. ст. и примеч. К.Б. Ермишиной. М.: Дом русского зарубежья им. А. Солженицына, 2010. 79 с.

The origins of Erasianism.
A dedication to the 100
th anniversary of the publication
of Nikolai Trubetzkoy “Europe and Mankind”

Mikhail A. Maslin

Lomonosov Moscow State University. 1 Leninskie Gory, Moscow, 119991, Russian Federation; e-mail: rf@philos.msu.ru

The article is devoted to the 100th anniversary of the publication of Nikolai Trubetzkoy’s “Europe and Mankind”, which marked the beginning to the Eurasianism as a postrevolu­tionary ideological movement. The book initiated a Russian intelligentsia tradition of editing a volume of collected philosophical papers and then further developing the ideas from the volume in journals and various public discussions (“Problems of Idealism”, 1902; “Vekhi”, 1909 etc.). The book “Europe and Mankind” is the first part of a trilogy contemplated by Trubetskoy before the Revolution: “On the True and False Nationalism” (the second part) and “The Highs and the Lows of the Russian culture”. The trilogy must be viewed as a unique whole united by the two central ideas: “revolution in conscious­ness” and “defense of nationalism”. A “revolution in consciousness” means a rejection of the Roman-Germanic culture as a universal model of all human culture; “defense of na­tionalism” means building a new type of nonethnical and nonpolitical nationalism based on the Eurasian cultural values. The general orientation of the conception of local civi­lizations with its general peculiarities based by Nikolay Danilevsky and prolonged by Os­wald Spengler was not supported by Nikolai Trubetzkoy, who was closer to the cultural-philosophical universalism rather than to the particularism of the theory of cultural-his­torical types. Trubetzkoy interpreted peoples and cultures as “multipersonal individuals”. This is determined by the very nature of the process of producing cultural values because values are the products of creative personalities. According to Trubetzkoy, the reference group that included the Russian culture was not even Slavdom but the whole mankind. Russia itself must be evaluated as a model for mankind because of the multiplicity of cul­tural matrixes included in its ethnogeographic zones traditionally defined as “East”, “West”, “North” and “South”.

Keywords: Russian culture, Slavic culture, Roman-Germanic culture, Eurasianism, “revo­lution of consciousness”, “defense of nationalism”, “true and false nationalism”

For citation: Maslin, M.A. “U istoka evraziistva. K 100-letiyu opublikovaniya knigi knyazya Nikolaya Trubetskogo ‘Evropa i chelovechestvo’” [The origins of Erasianism. A dedication to the 100th anniversary of the publication of Nikolai Trubetzkoy “Europe and Mankind”], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2019, Vol. 12, No. 4, pp. 161178. (In Russian)

5.1.2 References

178

Дискуссии

References

Berdyaev, N. “Evraziitsi” [Eurasianists], Put’, 1925, No. 1, pp. 134‒139. (In Russian)

Bromberg, Y. Evrei I Evrazia [Jews and Eurasia]. Moscow: Agraf Publ., 2002. 319 pp. (In Russian)

Ermishina, K.B. Knyaz’ N.S. Trubetskoy. Zhizn’ i trudi [Count N.S. Trubetskoy. Life and works]. Moscow: Synaxis Publ., 2015. 262 pp. (In Russian)

Iskhod k Vostoku. Predchuvstvija i svershenija. Utverzhdenije evraziitsev [Exodus to East. Preparations and doings. Declaration of Eurasianists]. Sophia: Balkan Publ., 1921. 126 pp. (In Russian)

Makarov, V.G. & Repnikov, A.V. “Kak vozniklo evraziistvo?” [How did Eurasianism come about?], Rossiya XXI, 2008, No. 5, pp. 98‒125. (In Russian)

Milyukov, P.N. “Russkii rasizm” [Russian racism], in: M.G. Vandalkovskaya, Istoricheskaya nauka rossiiskoi emigratsii: «Evraziiskii soblazn» [Historical science of Russian emigration: ‘Eurasian temptation’]. Moscow: Pamyatniki istoricheskoi mysli Publ., 1997, pp. 331‒335. (In Russian)

Pashchenko, V.Ya. “Khara-Davan Erenzhen”, Russkaya filosofiya. Entsiklopediya [Russian philosophy. Encyclopedia], ed. by M.A. Maslin. Moscow: Knizhny club Knigovek Publ., 2014, pp. 744‒745. (In Russian)

Pashchenko, V.Ya. Ideologija evrasiistva [Ideology of Evrasianism]. Moscow: Moscow university Publ., 2000. 445 pp. (In Russian)

Trubetskoy, N.S. “Verkhi i nizi russkoi kul’turi” [Uppers and lowers of Russian culture], Iskhod k Vostoku. Predchuvstviya I svershenija. Utverzhdenie evraziitzev [Exodus to East. Preparations and doings. Declaration of Eurasianists]. Sophia: Balkan Publ., 1921, pp. 86‒103. (In Russian)

Trubetskoy, N.S. K probleme russkogo samopoznanija: Sbornik statei [On the problem of Russian self-consciousness: Collected articles]. Paris: Eurasian Publ., 1927. 98 pp. (In Russian)

Trubetskoy, N.S. “O rasizme” [On racism], in: N.S. Trubetskoy, Istoriya. Kul’tura. Yazyk [History. Culture. Language]. Moscow: Progress Publ., 1995, pp. 197‒207. (In Russian)

Trubetskoy, N.S. Pis’ma i zametki [Letters and notes]. Moscow: Languages of Slavic culture Publ., 2004. 618 pp. (In Russian)

Trubetskoy, N.S. Pis’ma k P.P. Suvchinskomu: 1921‒1928 [Letters to P.P. Suvchinsky: 1921‒1928], ed. by K.B. Ermishina. Moscow: Russian Emigration Publ., 2008. 384 pp. (In Russian)

Trubetskoy, N.S. “Pis’mo P.N. Savitskomu 20.05.1933” [Letter to P.N. Savitsky 20.05.1933], in: A.V. Sobolev, O russkoi philosophii [On Russian philosophy]. Moscow: Mir Publ., 2008, pp. 368‒373. (In Russian)

Trubetskoy, N.S. Evropa i Evraziya [Europe and Eurasia]. Moscow: Algoritm Publ., 2014. 304 pp. (In Russian)

Ustrialov, N.V. Pis’ma k P.P. Suvchinskomu 1926‒1930 [Letters to P.P. Suvchinsky 1926‒1930], ed. by K.B. Ermishina. Moscow: А. Solzhenitsin House of Russian Emigration Publ., 2010. 79 pp. (In Russian)

Uvarov, C.C. “Proiect Aziatskoi akademii” [Project of Asian academy], in: S.S. Uvarov, Izbrannie trudi [Collected works]. Moscow: ROSSPEN Publ., 2010, pp. 65‒96. (In Russian)

Zapiski russkoi akademicheskoi gruppi v SSHA [Transactions of the Association of Russian-American Scholars in the USA], Vol. XXXVII. New York: Association of Russian-American Scholars in the USA, 2011‒2012. 550 pp. (In Russian and English)

Философский журнал

2019. Т. 12. 4. С. 179–195

УДК 130.2

The Philosophy Journal

2019, Vol. 12, No. 4, pp. 179195

DOI 10.21146/2072-0726-2019-12-4-179-195

В.В. Сербиненко

5.2 Русская мысль и демократия

Русская мысль и демократия

Сербиненко Вячеслав Владимирович – доктор философских наук, профессор, декан фило­софского факультета, заведующий кафедрой истории отечественной философии. Российский государственный гуманитарный университет. Российская Федерация, 125267, г. Москва, Ми­усская пл. 6; e-mail: vvserbinenko@gmail.com

В статье рассматриваются различные аспекты понимания демократии русскими мыслителями XIX–XX вв. Особое внимание уделяется позиции философа-правоведа П.И. Новгородцева. Исследуется проблема общественных идеалов, и прежде всего демократического идеала. Обосновывается значение и актуальность характеристик отечественными философами демократических процессов в мировой и российской истории. Делается вывод о необходимости философского анализа социально-куль­турных оснований демократического развития в прошлом и в настоящее время. Ре­альная сложность духовной жизни общества – решающее условие полноценности его исторического бытия, в том числе в формах демократической организации.

Ключевые слова: демократия, политический фетишизм, метафизика, олигархия, сво­бода, равенство, общественный идеал, аристократия, религиозная философия, пра­восознание, марксизм, экзистенциальность

Для цитирования: Сербиненко В.В. Русская мысль и демократия // Философский журнал / Philosophy Journal. 2019. Т. 12. № 4. С. 179195.

В 1923 г. в Берлине в сборнике «София. Проблемы духовной культуры и ре­лигиозной философии» была опубликована статья П.И. Новгородцева «Де­мократия на распутье». Это одна из последних работ русского философа-правоведа, в то время декана Русского юридического факультета в Праге. Менее чем через год он ушел из жизни. Небольшому тексту без малого сто лет. Он безусловно принадлежит своему времени, а точнее, своей эпохе: Первая мировая война, русские революции и кризисные процессы в Европе, вызревание фашизма, начало движения ко Второй мировой войне. И сам Новгородцев глубочайшим образом человек своего, именно этого времени. С одной стороны, фигура совершенно академическая: классический про­фессор, основатель оригинальной школы философии права, ученый-гумани­тарий par excellence. С другой стороны, в полной мере оставаясь самим со­бой, не надевая никаких политических и социальных масок, не «сжигая» прежних убеждений, он становится активным участником исторических со­бытий и в этом смысле исторической личностью. Или, если воспользоваться

180

Дискуссии

одним из ключевых понятий философии истории Л. Карсавина (также участ­ника сборника «София») – «личностью эпохи». Новгородцев был одним из руководителей партии кадетов и мог бы войти во Временное правитель­ство. Но не вошел и позже концептуально-критически (отнюдь не идеологи­чески) оценил все этапы деятельности первого либерального правительства России (в изданной уже посмертно статье-речи «Восстановление святынь»). Антибольшевистская позиция Новгородцева стала причиной того, что, избе­гая ареста и возможной казни, он в 1918 г. покинул Москву. Крым, затем эмиграция и последний, короткий период научно-преподавательской дея­тельности в Праге. Нельзя не упомянуть и о том, что с 1922 г. он становится председателем организованного в Праге Религиозно-философского обще­ства имени Владимира Соловьева.

Размышления такого человека о судьбах демократии в его время без­условно интересны. Как минимум, это историческое свидетельство, суще­ственный памятник общественной мысли. Даже если допустить, что дан­ный текст в полной мере и безоговорочно находится «у времени в плену». Но кажется, что это совершенно иной случай. Небольшая статья Новгород­цева – научно-философская работа, продолжающая многолетний опыт ис­следования социальных и правовых отношений, и далеко не только в Рос­сии. И мы вполне можем предположить, что горизонт мыслей ученого, философа и политика о демократии не ограничен его современностью и сами эти мысли открыты будущему, открыты в том числе и для диалога с нашим временем, нашей современностью.

Строго говоря, о судьбах демократии в России в статье вообще речь не идет. Если не считать, конечно, аналитической характеристики «вечно­го» спора между социалистами: теми, кто видит в советском опыте дикта­туры пролетариата «полное отрицание демократических начал», и теми, кто, напротив, защищает этот опыт как преодоление буржуазной «при­зрачной демократии»1. Новгородцева интересует прежде всего смысл са­мой демократической идеи, ее возможности и исторические перспективы. И он вполне академично вспоминает Платона и Аристотеля, «апостола демократии» Руссо, знаменитую книгу Токвилля «Демократия в Амери­ке» (хорошо известную в России уже в Х1Х в.), анализирует современные ему теории демократии. Заметим, что некоторые из этих теорий (напри­мер, труды Д. Брайса и Г. Кельзена) и сегодня считаются своего рода классикой политической мысли.

Новгородцев рассматривает демократию преимущественно в двух ас­пектах: как определенный общественный идеал, уже в этом качестве играю­щий существенную роль в истории, и как совокупность исторических форм политической организации, в той или иной мере соответствующих данному идеалу. Ценность демократии как общественного идеала серьезных сомне­ний у него не вызывает. Он готов признать, что «и в современном смысле слова идее демократии соответствует возможно полное и свободное прояв­ление жизненных сил, живая игра этих сил, простор для различных возмож­ностей, открытость и широта для всяких направлений и проявлений творче­ства»2. Отрекаться от такого идеала не следует, даже если признать вслед


В.В. Сербиненко. Русская мысль и демократия

181

за Руссо, что истинной демократии никогда не было и не будет и что она во­обще «приходится богам, а не людям». В данном случае мыслитель совер­шенно последователен. В общественном идеале он видел именно «фило­софскую проблему», и ее исследование стало важной частью развитой им философии права. Новгородцев, в частности, приходит к выводу, что исто­рическая ценность идеала нисколько не страдает от того обстоятельства, что тот «всегда остается требованием» и «никогда это требование не может быть полностью осуществлено»3. Данный вывод, по его убеждению, в пол­ной мере может быть отнесен и к идеалу демократии.

Однако признав, что определенная (пожалуй, даже метафизическая) парадоксальность связана с самой природой существования общественных идеалов (их историческая необходимость и в то же время принципиальная неосуществимость в истории), философ-правовед этим признанием не огра­ничивается. Идеалы-требования живут в истории собственной жизнью: они возникают и развиваются, трансформируются и мутируют, и, конечно, они могут умирать. Если философ действительно «клиницист цивилизации», то Новгородцев, во всяком случае, именно таким образом и действует, по­скольку в своей статье стремится определить жизненность идеала демокра­тии и ставит диагноз ее современному состоянию.

Мы живем в «конце истории» в том смысле, что уже знаем, чем закончи­лась та эпоха, в которой жил и которую стремился понять русский мысли­тель. Возможно, это наше единственное преимущество. Воспользуемся им, оценивая диагноз, который он поставил. Новгородцев внимательно и самым серьезным образом относился к постоянно звучавшим в его время заявлени­ям о кризисе демократии, о ее болезнях и даже о ее конце. И мы знаем, что он был прав в этом своем отношении. Такого рода заявления не были бес­почвенны. Кризис и болезни – полнейшая историческая реальность. Один европейский нацизм – достаточное, хотя и далеко не единственное тому под­тверждение. Такое будущее, о котором мы (в «конце истории») знаем если не все, то очень многое, Новгородцев предвидеть не мог. Впрочем, предвиде­ние и не было его задачей, ни к какой футурологии он не стремился.

Понятия «правового государства», «гражданского общества», «полити­ческого релятивизма», активно работающие в современных теориях демо­кратии, были уже вполне привычными и для Новгородцева. Он готов был признать их необходимость и эффективность в определении характера по­литических и идеологических механизмов, действующих в обществах демо­кратического типа. Но при всей своей важности он считал их вторичными по отношению к собственно идеалу демократии. Более того, полагал, что они не могут и не должны идеал подменять, претендовать на некую истин­ную полноту выражения идеала. Такого рода «подмены» вообще могут иметь роковые последствия для общественных идеалов: став на подобный путь, можно прийти в исторический тупик – к обществу без идеалов.

Вслед за Токвилем и уже своим современником Брайсом Новгородцев признает, что в живом и действующем идеале демократии представлены две ключевые идеи: свободы и равенства. В историческом опыте между ними могут возникать колоссальные противоречия (на что обращал внимание еще Токвиль), причем без всяких гарантий их дальнейшего положительно-диа­лектического разрешения. И тем не менее, утверждал мыслитель, обе эти


182

Дискуссии

идеи жизненно необходимы для идеала демократии. «С точки зрения мо­ральной и политической между равенством и свободой существует наиболь­шее соотношение. Мы требуем для человека свободы во имя безусловного значения человеческой личности, и, так как в каждом человеке мы должны признать нравственную сущность, мы требуем в отношении ко всем людям равенства. Демократия ставит своей целью осуществить не только свободу, но и равенство; и в этом стремлении ко всеобщему уравнению не менее проявляется сущность демократической идеи, чем в стремлении ко всеоб­щему освобождению. Идея общей воли народа как основы государства в де­мократической теории неразрывно связана с этими началами равенства и свободы и не может быть от них отделена. Участие всего народа, во всей совокупности его элементов, в образовании всеобщей воли вытекает столь­ко же из идеи равенства, сколько из идеи свободы»4. «Равенство», «свобо­да», «общая воля народа» – понятия, которые, по убеждению Новгородцева, составляют суть идеала демократии. Отказ от них или их девальвация в об­щественной жизни опустошают демократический процесс, лишая его внут­реннего содержания, и открывают возможности для утверждения различ­ных форм псевдодемократии.

Вопросу о том, «чем не может быть демократия», философ-правовед уделяет особое внимание. В первую очередь он подчеркивает, что идеал де­мократии – не религиозный идеал. Он называет «политическим фетишиз­мом» «надежды на демократию как на всемогущую и всеисцеляющую силу», на то, что «будто бы демократия есть некоторая высшая и конечная форма, в которой политическое развитие достигает своей конечной точки». С «политическим фетишизмом» Новгородцев связывает и иллюзии о неми­нуемом торжестве демократии после ниспровержения старого, недемокра­тического порядка: «На самом деле то, что в таких случаях водворяется в жизни, обычно оказывается не демократией, а, смотря по обороту собы­тий, или олигархией, или анархией, причем в случае наступления анархии ближайшим этапом политического развития бывают самые сильные суро­вые формы демагогического деспотизма»5. Как представляется, все эти «старые» мысли не утратили своей ценности не только в ХХ столетии, но и в нашей «информационно-цифровой» современности. Так же, как и рас­суждения Новгородцева о том, что «народное самоуправление» (т.е. демо­кратия), чтобы не быть просто «пустой фикцией», требует в качестве необ­ходимого условия выработки народом своих «форм организации». И процесс этот, предупреждал мыслитель, быстрым и легким быть не может, к тому же предполагая и решение крайне сложных задач нравственного воспитания. Для последнего же одного идеала демократии недостаточно, он не может и не должен подменять «высшие начала» и не только не исключает религи­озных ценностей, но и нуждается в общественно значимых проявлениях «глубокого религиозного чувства».

Не обошел Новгородцев вниманием и различные варианты теории элит, прежде всего тех, в которых демократическая система рассматривает­ся как наилучший вариант для отбора лидеров, «вождей», управляющего меньшинства. В данном случае он был совершенно категоричен: в демо­кратическом обществе власть имущие могут быть только «слугами народа»,


В.В. Сербиненко. Русская мысль и демократия

183

и ничем иным. В реальной исторической демократии элементы аристокра­тизма могут присутствовать. «Но все это несомненно находится в противо­речии с чистотой демократической идеи, которая состоит не в отборе луч­ших вождей, а в освобождении от всяких вождей, в умении всех и каждого руководить самим собой»6. Соответственно и «признание неизбежности факта олигархического руководства массами и необходимости аристокра­тической соли для жизнеспособности демократии», по сути, является от­речением от демократического идеала и отнесением его в разряд неосу­ществимых утопических проектов. Новгородцев считал, что при всех реальных недостатках современных демократий этого пока еще не произо­шло. Он указывал на тот факт, что необходимый для демократии иммуни­тет к элитарности эффективно действует в «простейших» формах ее (демо­кратии) политической организации, например, в Швейцарии. В этой связи мыслитель называет также североамериканские демократии, США и Кана­ду, где власть находится «под более или менее действенным» контролем народа. В то же время он считает необходимым «сделать оговорку о могу­щественном значении здесь денег, о силе плутократии»7. Подобным же об­разом обстоят дела и в европейских демократиях (в частности, во Фран­ции). В данном контексте Новгородцев вспоминает и «основательного критика демократии» Шпенглера, с его тезисом о том, что посредством де­нег демократия уничтожает себя.

Признавая, что для демократии наступил исторический час «тревоги и сомнений», русский мыслитель тем не менее считал, что политический идеал демократии себя отнюдь не исчерпал: все слабости и даже пороки ис­торических типов демократии не превращают ее в иллюзию, в идеологиче­скую маску, призванную скрывать действующие в обществе формы обмана и эксплуатации. В критике Марксом «вульгарной демократии» Новгородцев видел наиболее последовательный и радикальный вариант выбора иного ис­торического пути. С его точки зрения, социалистический выбор неразрывно связан с детерминизмом исторического материализма и уже поэтому несов­местим с идеалом демократии: «две совершенно различные системы мысли и жизни»8. Демократический идеал предполагает высокую степень неопре­деленности личного и общественного бытия, реальную возможность выбо­ра, не исключающего вероятность ошибок и заблуждений. В этом смысле политический релятивизм – необходимый спутник демократии. Но он оправ­дан только в том случае, если не притязает на мировоззренческий универса­лизм и не стремится стать тем, чем он быть не может, а именно духовным ориентиром общественной жизни. «Отрываясь от высшей абсолютной нор­мы, которая дает руководящий свет для всякой практики, релятивизм может перейти в беспринципный оппортунизм, впасть в порабощение силе сложив­шихся обстоятельств и совершившихся фактов. От этого плавания по воле встречных ветров спасает человека только свет высшего идеала. И пусть этот идеал сам по себе не дает путей, по которым совершается движение, но он освещает эти пути, он указывает, куда и зачем идти»9.


184

Дискуссии

«Политический фетишизм» в отношении демократической системы не уместен и содержит существенные риски. Настаивая на этом, Новго­родцев в то же время признавал, что идеал демократии имеет немалое зна­чение в духовной жизни общества. Прежде всего, это связано с идеями свободы и равенства, чья сложная и безусловно глубоко личностная диа­лектика и обеспечивает существование демократии как общественного идеала. Но и в этом своем, можно сказать, незамутненном состоянии де­мократический идеал не может рассматриваться в качестве единственной или даже главенствующей духовной основы общественной жизни. Напро­тив, именно духовное состояние общества, которое гораздо многообразней и глубже любых политических (в данном случае демократических) прин­ципов и практик, в решающей мере определяет путь, по которому двинет­ся, в тот или иной исторический момент, постоянно находящаяся «на рас­путье» демократия.

Размышления Новгородцева о демократии, как, впрочем, и вся его твор­ческая деятельность, совершенно определенно свидетельствуют о том, к ка­кому направлению отечественной мысли он принадлежал. Это, безусловно, идеализм, в существенной мере религиозная философия и, конечно, мета­физика. Если не использовать данные обозначения в качестве идеологиче­ских клише, то можно увидеть принципиальное разнообразие позиций, творческих решений многих и поныне не утративших актуальности про­блем. Впрочем, и сама «идеалистическая метафизика» остается реальной проблемой. С ней уже многократно расставались, смеясь или рыдая. Но ведь невозможно бесконечно «прыгать» от материализма к религии и в обратном направлении, игнорируя ту «дорогу», факт существования которой призна­вал такой непримиримый борец с философским идеализмом, как В.И. Ле­нин. П.И. Новгородцев, безусловно, «не прыгал». Если угодно, то его пони­мание демократии вполне можно назвать последовательно идеалистическим. На этих же позициях он оставался и в своей основной сфере деятельности, в области права. И здесь он последовательно защищает именно идеалы пра­ва. «Усердная работа специалистов продолжает быть полезной для практи­ки, но высокий нравственный авторитет юриспруденции утрачен. Не так давно представители двух поколений русских юристов – самый крупный из старых и самый выдающийся из молодых, Чичерин и Петражицкий – единогласно заявили о разложении правосознания в современной науке. В ней как бы иссякло доверие к нравственной силе права. Вместо прежнего одушевления его возвышенной сущностью и идеальным предназначением, мы слышим теперь учения, что право есть продукт силы и расчета, что оно создается борьбой слепых страстей, для которых чужды какие бы то ни были нравственные начала»10.

Эти слова он произнес в известной речи «Идея права в философии Вл. Соловьева» в начале 1901 г. Все еще было впереди: мировая война, рус­ские революции… А позади – недавняя смерть философа, метафизика-идеалиста, которому собственно Новгородцев и воздал должное именно за идеализм, за яркую и глубокую защиту идеалов права. С Соловьевым он был согласен далеко не во всем и, в частности, категорически не принимал его идеал «свободной теократии». Впрочем, это вообще характерно для


В.В. Сербиненко. Русская мысль и демократия

185

постсоловьевской русской метафизики. Адептов обнаружить здесь практи­чески невозможно. Почему дело обстоит именно так? Ответ в данном слу­чае представляется очевидным: те, кто шел за Соловьевым, были философа­ми; что же касается выводов Новгородцева и других русских правоведов о кризисе правосознания в начале ХХ в., то в контексте последующих исто­рических событий в их обоснованности едва ли можно сомневаться. Другое дело, в какой мере их аргументы (а это были именно научные и философ­ские аргументы, а не простые декларации) могут иметь значение в наше время. Мы действительно живем в ином мире, где нет тех проблем, о кото­рых думали и писали русские и, конечно, многие европейские интеллектуа­лы много лет назад? Демократия уже не на распутье, правосознание в мире достигло высочайшего уровня и нужно просто идти проторенной дорогой, развивая правовое государство или, скажем, «суверенную демократию»? Как нам представляется, серьезные положительные ответы на эти, по сути, риторические вопросы вряд ли возможны. Дело ведь не в том, предвидели или нет мыслители прошлого что-то значительное в будущих исторических перипетиях. Дело в самих проблемах, к которым они обращались и творче­ски пытались решить. История философии – это, в существенной мере, именно такой процесс.

Кажется вполне понятным и естественным то, что к теме демократии обращается Новгородцев, философ-правовед, человек либеральных (или, допустим, либерально-консервативных) убеждений. Но надо сказать, что проблема демократии если и не была центральной в истории русской мыс­ли, то, во всяком случае, никоим образом не была ей чужда. Причем именно как проблема, т.к. вопрос о демократии и об идеале демократии ставился далеко не только в русле либеральных или радикальных («революционно-демократических») направлений. Здесь как раз можно наблюдать яркие проявления того «политического фетишизма» в отношении к демократии, об иллюзорности которого предупреждал Новгородцев. Ограничимся в дан­ном случае одним, но действительно ярким примером. Выдающийся пред­ставитель российского и международного анархизма М. Бакунин сформули­ровал свое «демократическое» кредо с предельной ясностью: «Торжество демократии будет не только количественным изменением – подобное рас­ширение привело бы только ко всеобщему опошлению, – но и качествен­ным преобразованием – новым, живым и настоящим откровением, новым небом и новой землей, юным и прекрасным миром, в котором все современ­ные диссонансы разрешаются в гармоническое единство… Мы накануне ве­ликого всемирного исторического переворота… он будет носить не полити­ческий, а принципиальный, религиозный характер… Речь идет не меньше, чем о новой религии, о религии демократии…»11

Критике общественного идеала анархизма П.И. Новгородцев уделил су­щественное внимание не только в статье о демократии, но и в ряде других работ. Прежде всего, он связывал ее с идеей свободы, играющей определяю­щую роль в анархистском проекте, но не менее важную, с его точки зрения, и для идеала демократии. Тема свободы – одна из ключевых в русской мета­физике ХIХ и ХХ вв., и не только свободы метафизической, но и ее кон­кретных социальных, культурных и политических форм. Можно даже сказать, что апология свободы, причем на всех уровнях, – это едва ли


186

Дискуссии

не главная задача и важнейшее культурное достижение русской мысли. Как известно, столь разные и в определенном смысле даже противоположные мыслители, как Н. Бердяев и И. Ильин, никогда не были поклонниками со­временных им западных демократий. Бердяев, сам себя называвший «фило­софом свободы», в сущности, продолжал романтическую традицию крити­ки буржуазного демократизма, видя в нем еще одну историческую форму социально-государственного ограничения человеческой свободы. Если его и можно упрекнуть в анархизме, то нельзя не признать, что при всех обстоя­тельствах он всегда оставался решительным противником любых форм то­талитарной идеологии. Государственник И. Ильин (ученик П.И. Новгород­цева) считал, что демократический и либеральный Запад являет собой пример деградации государственной идеи. Но идеал свободы и для него имел абсолютное значение. «Свобода есть воздух, которым дышит вера и молитва, – писал философ. – Свобода есть способ жизни, присущий люб­ви. Отвергать это может лишь тот, кто никогда не веровал, не молился, не любил и не творил, но именно поэтому вся жизнь его была мраком, а проповедуемое им искоренение свободы служит не Богу, а бесу. Не потому ли таких людей называют “мракобесами”?»12. Искать таких «мракобесов» среди ведущих русских философов – занятие бесполезное и неблагодарное во всех отношениях.

Тем более что тот же Ильин не ограничивался символическо-метафизи­ческими характеристиками свободы и с исключительной последовательно­стью обосновывал необходимость социальных и политических условий, при наличии которых она только и может стать неотъемлемой частью обще­ственной жизни. Так, в работе «О сущности правосознания» Ильин опреде­лил «аксиомы правосознания»: «закон духовного достоинства, закон автоно­мии и закон взаимного признания». Первый из них фиксирует духовно-личностный статус гражданина, его неотъемлемое право на самоуважение, достоинство личности, отстаивание собственной позиции (интеллектуаль­ной, религиозной, нравственной, эстетической). Второй момент отражает сложную диалектику свободы и ответственности гражданина, который мо­жет сохранить собственную «автономность» только в том случае, если явля­ется подлинным субъектом права и «внутренне свободно» исполняет возло­женные на него обществом и государством обязанности. Третий принцип признаёт важнейшим условием гражданской жизни взаимное уважение граждан и понимание ими безусловной ценности гражданских и государ­ственных институтов. И в данном случае мы имеем дело с идеализмом, однако можно ли его вообще избежать, обосновывая идеалы правосозна­ния? Ильин, как и его учитель Новгородцев, был убежден, что делать этого не стоит хотя бы уже по той причине, что место философского идеализма может занять идеология обыденно-политического толка с неизменно сопут­ствующей ей «идеалистическо-демагогической» стилистикой.

Критика же Запада в российской интеллектуальной традиции имела свою специфику, хотя, безусловно, в ряде существенных моментов была близ­ка собственно западной «культур-критике»13. Заметим, что неизбежность


В.В. Сербиненко. Русская мысль и демократия

187

буквальной «гибели Запада» и, соответственно, необходимость создания ци­вилизации совершенно иного типа признавали немногие русские мыслите­ли. В этом плане своей последовательностью и радикализмом, как известно, выделяется позиция Н. Данилевского. Но не стоит забывать о том, что и для него романо-германская цивилизация – это наиболее значительный в исто­рии тип культурно-исторического развития. Становление же нового славян­ского культурно-исторического типа не предопределено и может стать толь­ко результатом реального исторического творчества.

В большинстве же случаев мы обнаруживаем иной подход: критиковал­ся не столько Запад как таковой, сколько основные тенденции его развития, при этом исходили из того, что, вопреки Киплингу, Запад может «сдвинуть­ся с места» и, не став, естественно, Востоком, превратиться в нечто иное, фактически утратив собственную культурную идентичность. Поэтому в рус­ской философии уже в ХIХ в. такое колоссальное значение придается во­просу о возможности сохранения великого культурного наследия Запада, ко­нечно, не в музейном варианте, а в живой преемственности развития. Западник Чаадаев восторгается отнюдь не цивилизационными достижения­ми современной Европы, а ее великим культурным (прежде всего, католиче­ским) прошлым. Славянофил Хомяков подразумевает под «страной святых чудес» фундаментальные основы европейской цивилизации. Достоевский пишет о русской любви к «древним камням Европы» и трактует творчество Пушкина как высший синтез и развитие духовного наследия прошлого. Вл. Соловьев желает сближения с католицизмом как с «последним оплотом духовности в мире безбожной цивилизации». Новый же Запад, в котором «умер Бог», в котором происходит отход от традиции, от фундаментальных религиозных ценностей и культурных идеалов, – это, собственно, уже и не Запад вовсе, а некая безликая и всеядная глобальная цивилизация, где главным и единственным «героем», как утверждал К. Леонтьев, оказывается «средний человек, буржуа, спокойный среди миллионов таких же средних людей»14. В какой степени в этом отечественном опыте понимания «кризиса цивилизации» ответственность за него возлагалась именно на институт де­мократии и, что особенно важно, на демократические идеалы?

Отвечая на данный вопрос, нельзя обойти вниманием ситуацию со вто­рым важнейшим компонентом идеала демократии, а именно с идеей равен­ства. Мы помним, конечно, о простой схеме, согласно которой в русской об­щественной мысли непримиримая борьба шла между двумя лагерями: прогрессивными сторонниками равенства во всех сферах общественной жизни и разного рода реакционерами-консерваторами, чьи убеждения, так или иначе, предполагали сохранение социального неравенства (не обяза­тельно в формах сословной кастовости, но тем не менее) и поэтому идеалу демократии были принципиально враждебны. Как и всякая идеологическая модель общего порядка, схема эта нечто реальное отражала, но совершенно пренебрегала конкретикой, деталями, которые, как известно, крайне важны


188

Дискуссии

для понимания реальной сложности общественной жизни и, безусловно, об­щественной мысли.

Вот, например, такая историческая деталь. Лидер славянофилов А.С. Хо­мяков делает в своей «Семирамиде» принципиально важное для себя заявле­ние: «Мы будем, как всегда и были, демократами между прочих семей Евро­пы. Мы будем представителями чисто человеческого начала, благословляя всякое племя на жизнь вольную и развитие самобытное. Законы могут со­здать у нас на время родовое дворянство, может быть и родовое боярство, мо­гут учредить у нас майоратства и право семейного первородства; ложное направление народности в литературе может раздувать в нас слабую ис­кру гордости и безумную мечту первенства нашего… Все это возможно. Но невозможно в нас вселить то чувство, тот лад и строй души, из которого развиваются майоратство и аристократия, и родовое чванство, и презрение к людям и народам»15. Лидер славянофилов вообще-то не был склонен к иде­ализации российской истории. «Игом рабства клеймена» – это его горькие слова о России. Но, называя русских «демократами», он исходил из того ре­ального факта, что российское государство и народ не знали греха колониа­лизма и расово-национального угнетения, во всяком случае в той степени, как демократии Западной Европы и Северной Америки. Русские мыслители практически единодушно выступали против любых проявлений такой поли­тики и, в частности, против русификации национальных окраин. К. Леонтьев, например, весьма своеобразно связывал свою постоянную критику эгалитар­ной идеологии с протестом против русификации: «Русификация окраин есть не что иное, как демократическая европеизация их… Для нашего, слава Богу, еще пестрого государства полезно своеобычные окраины, полезно упрямое иноверчество, хорошо, что нынешней русификации дается отпор»16.

Конечно, идеал демократии ни в каком смысле не был идеалом «идейно­го консерватора» Леонтьева. И он считал, что «запущенный» уже в XVIII в. механизм «эгалитарного либерализма» ведет к последовательному устране­нию всякого своеобразия общественной жизни, культуры и личности. «Все идут к одному – к какому-то среднеевропейскому типу общества и к гос­подству какого-то среднего человека»17, – с горечью констатировал он. Но и этот российский консерватор отстаивал не рабство и не «равенство в рабстве», а нормальный консервативный идеал «пестрого, сложного креп­кого сословного» государства, в котором церковь «независима», а быт «поэ­тичен и разнообразен», государства, основанного на прочном фундаменте «строгих» и неизменных нравственных принципов. В то, что прогресс «за­падного типа» может привести к «цветущей сложности» общественной и культурной жизни, он не верил и, надо полагать, что и в информационном «разнообразии» нашего времени никакого «цветения» не обнаружил бы. Но ведь идеал демократии и предполагает критику, причем принципиаль­ную, а отнюдь не апологетику («политический фетишизм»). Сила демокра­тии – в признании ее слабостей. Можно сказать, что это принципиально не идеальное и не совершенное общество. Его, как кто-то остроумно заметил, ни при каких обстоя­тельствах невозможно спутать с Царством Небесным.


В.В. Сербиненко. Русская мысль и демократия

189

Критика К. Леонтьевым демократии безусловно носила принципиаль­ный характер. Интересно, что критерий «цветущей сложности» он исполь­зовал и для понимания истории философии как важнейшего элемента ду­ховной жизни общества: «В истории философии то же: а) первобытная простота: простые изречения народной мудрости, простые начальные систе­мы (Фалес и т.п.); б) цветущая сложность: Сократ, Платон, стоики, эпику­рейцы, Пифагор, Спиноза, Лейбниц, Декарт, Кант, Фихте, Шеллинг, Гегель; в) вторичное упрощение, смешение и исчезновение, переход в совершенно иное: эклектика, безличные смесители всех времен…; потом реализм фено­менальный, отрицающий отвлеченную философию, метафизику: материа­листы, деисты, атеисты. Реализм очень прост, ибо он даже и не система, а только метод, способ… Материализм же есть бесспорно система, но, ко­нечно, самая простая, ибо ничего не может быть проще и грубее… Матери­ализм… есть последняя из систем последней эпохи: он царствует до тех пор, пока тот же реализм не сумеет и ему твердо сказать свое скептическое слово. За скептицизмом и реализмом обыкновенно следует возрождение: одни люди переходят к новым идеальным системам, у других является пла­менный поворот к религии… И метафизика и религия остаются реальными силами, действительными, несокрушимыми потребностями человечества»18.

Безусловно, Леонтьев не был специалистом в области истории филосо­фии. Но, во всяком случае, к нему явно не относится известное замечание Хайдеггера о тех, кто не думает, но занимается философией. Он как раз думал. И его выводы о «несокрушимости» религии и метафизики сами по себе, возможно, не столь уж и интересны. Хотя в наши дни, в период раз­говоров о «постсекулярном обществе» они не кажутся уже изначально аб­сурдными. Но дело все-таки не в этом. И уж конечно, не в «разговорах». Го­раздо важнее и интереснее то, насколько глубоко русский мыслитель понимал необходимость реального многообразия духовной жизни общества. Поэтому он и в классике европейского рационализма, в немецком абсолют­ном идеализме готов был видеть едва ли не вершину «цветущей сложности» интеллектуального движения. И в этом принципиальном моменте, в пони­мании необходимой сложности духовного мира человека непримиримый критик демократии К. Леонтьев и ее столь же последовательный сторонник П. Новгородцев были вполне единодушны.

Что же касается столь важной для идеала демократии идеи равенства, то в целом можно сказать, что антиэлитарность была одной из характерных черт русской мысли. Н.О. Лосский в своей книге о Достоевском («Достоев­ский и его христианское миропонимание») писал: «Находя в русском народе “всеобщее демократическое настроение”, Достоевский, без сомнения, при­ветствовал бы и установление политической демократии в форме демокра­тической монархии, если бы надеялся, что политическую свободу в России могут действительно использовать и низшие слои народа в духе своих идеа­лов»19. Лосский прекрасно знал, что Достоевский, так же как и славянофи­лы, был противником конституционализма. Но у философа были серьезные основания считать, что критическое отношение многих деятелей русской


190

Дискуссии

культуры XIX в. к идее конституционных ограничений самодержавия было связано в первую очередь с неприятием элитарности, со вполне обоснован­ными опасениями, что политическая власть может быть использована выс­шими слоями в своих интересах. Отвергалась не столько сама идея консти­туционности, сколько путь дворянского конституционализма. «Последний из Рюриковичей» (если верить М.П. Погодину) князь В.Ф. Одоевский (без­оговорочно поддерживавший реформы 1861 г., кстати, как и консерватор Н. Данилевский) писал уже в конце жизни императору Александру II: «Я убежден, что до тех пор Россия будет сильна и спокойна, пока в ней не заведется то, что на Западе называется аристократией и что основано на совершенно иных началах, нежели наше дворянство… Единственное привилегированное сословие у нас есть царское семейство»20. Активней­ший участник реформ 1861 г. славянофил Ю.Ф. Самарин, принадлежавший к одной из самых знатных русских фамилий, писал о том же, но уже гораздо более концептуально: «Токвиль, Монталамбер, Риль, Штейн – западные сла­вянофилы. Все они, по основным убеждениям и по конечным своим требова­ниям, ближе к нам, чем к нашим западникам. Как у нас, так и во Франции, Англии, Германии на первом плане один вопрос: законно ли самодержавное полновластие рассудка в устройстве души человеческой, гражданского обще­ства, государства? Вправе ли рассудок ломать и коверкать духовные убежде­ния, семейные и гражданские предания – словом, исправлять по-своему жизнь? Тирания рассудка в области философии, веры и совести соответ­ствует на практике, в общественном быту, тирании центральной власти… Власть относится к обществу, как рассудок к душе человеческой. Законное чувство тоски и пресыщения, вызванное самовластием рассудка и прави­тельства, лежит в основании стремлений Монталамбера, Токвиля и Русской Беседы.

Но вот разница: Токвиль, Монталамбер, Риль и другие, отстаивая сво­боду жизни и предание, обращаются с любовью к аристократии, потому что в исторических данных Западной Европы аристократия лучше других пар­тий осуществляет жизненный торизм… Напротив, мы обращаемся к про­стому народу… потому, что у нас народ хранит… свободу нравственного вдохновения и уважения к преданию. В России единственный приют ториз­ма – черная изба крестьянина… В Европе и торизм, и вигизм выросли от одного народного корня… У нас вигизм привит извне… он… не был и ни­когда не явится творческою силою… Итак, борьба вигизма с торизмом в об­ласти веры, философии и администрации у нас гораздо сложнее, чем на За­паде, ибо в России она захватывает в свой круг еще новую борьбу народного быта с безнародною, отвлеченною цивилизацией»21.

Категорически отлучая, таким образом, русских западников («вигов») от «народных корней», Самарин, по сути, отводил славянофилам, россий­ским «тори» роль единственной полноценной социально-культурной силы, борющейся за органическое развитие общества против тупикового пути строительства «отвлеченной цивилизации». Тем самым традиционная «за­падная» классификация общественных движений, подразделяющая их на либеральные и консервативные, признавалась им малопригодной к россий­ским условиям. Подход Самарина имел определенные основания: славяно‐


В.В. Сербиненко. Русская мысль и демократия

191

фильство как общественное движение, несмотря на идейное родство с за­падным «торизмом», боролось далеко не в последнюю очередь и за либе­ральные преобразования в обществе.

И. Аксаков после реформы 1861 г. выступил с идеей упразднения со­словий и распространения дворянских привилегий на все слои общества. Славянофилы вообще были скорее демократами, чем либералами. Они не хотели конституции, но являлись сторонниками реальной демократизации общественной жизни, выступали в защиту свободы совести, слова, печати. И чему как не постепенному формированию демократических начал госу­дарственной жизни могла бы послужить их идея Земских соборов, если бы она была реализована? Путь постепенных реформаторских шагов дол­жен был сформировать «общество» как основу социальной и политической стабильности.

Не вполне верно и утверждение, что «российские тори» абсолютизиро­вали и идеализировали крестьянскую общину. Ю.Ф. Самарин утверждал: «Защищая хозяйственную общину, – у нас в России, и в настоящее время, я, однако же, не выдаю ее за форму безукоризненную и общеприменимую. Общинное землевладение имеет свои существенные неудобства, которых я не скрывал. В нем таится внутреннее противоречие, свидетельствующее, что эта форма не может быть вековечной, а должна измениться путем сво­бодного развития»22. «Свободного развития» – вот чего желали различным формам российской жизни и стране в целом не только славянофилы, но все действительно значительные русские мыслители. Тем более что и в реаль­ной жизни российского общества можно было увидеть (при желании, конеч­но) предпосылки для такого развития. «В числе многих парадоксов русской жизни, – писал Н.О. Лосский, – один из самых замечательных тот, что поли­тически Россия была абсолютной монархией, а в общественной жизни в ней была бытовая демократия, более свободная, чем в Западной Европе»23.

Идеи индивидуализма и кастовой элитарности не имели глубоких кор­ней в русской мысли. Если, например, Н. Бердяев или С. Франк писали о необходимости «духовного аристократизма», то они имели в виду отнюдь не оправдание права отдельных личностей или групп вершить судьбы боль­шинства. Речь шла, напротив, об особой социальной и культурной ответ­ственности тех, от кого волею судьбы и народа зависит слишком многое. Упреки деятелей отечественной культуры в излишнем «народолюбии» и даже «народопоклонстве» нередко связаны с непониманием того, что никакой подлинный демократизм просто невозможен без искреннего, глубокого ува­жения к народу, к его мнению и обычаям. Тем более что никакого «народо­поклонства», как правило, не было. Во всяком случае, славянофилы и До­стоевский, которых особенно часто в этом обвиняют, прекрасно знали все, в том числе и «теневые», стороны народной жизни и не раз о них писали.

Да, недооценка значения правовых отношений действительно имела место. В этом, в частности, упрекал славянофилов и еще более резко народ­ников П. Новгородцев, и, конечно, не только он. Но если речь идет о демо­кратии как общественном идеале и если он нежизнеспособен, то и консти­туция может оказаться «осуществленной ложью и лицемерием» (К. Аксаков), а свобода способна обернуться «псевдосвободой», о чем предупреждал


192

Дискуссии

реформатор Ю.Ф. Самарин (один из организаторов реформ 1861 г.). Утрати­ли ли все эти критические замечания свое значение и демократический про­цесс ныне здоров и полон сил? В чем действительно невозможно сомне­ваться, так это в том, что «усердная работа специалистов продолжает оставаться полезной», но ведь П. Новгородцев констатировал это в 1923 г., диагностировав в то же время вполне определенное неблагополучие: кризис правосознания. И диагноз не был ошибочным. Демократии менее всего тре­буются гарантии собственного здоровья. То, что в русской мысли не доми­нировал «политический фетишизм» в отношении «конституции» или, допу­стим, «республики», не сыграло и не могло сыграть никакой роковой роли в судьбах демократии в России. Демократия в большей мере, чем любая иная политическая система, нуждается в критике, причем самой основа­тельной, а демократия как общественный идеал, возможно, и в метафизиче­ской. Ей не страшны самые жесткие, но честные диагнозы. Вот идеологиче­ская апологетика – это то, что действительно опасно для демократического «здоровья». На серьезном уровне отечественной мысли «ликования и празд­ной болтовни» о демократии обнаружить невозможно.

Проблема духовного многообразия общественной жизни – это, конечно, тема размышлений не одного только К. Леонтьева. Думали и писали о рис­ках «упрощения» очень многие. «Философ свободы» Н. Бердяев связывал такого рода тенденции с «духовной буржуазностью». «Западник» А. Герцен признавал «мещанство окончательной формой западной цивилизации» и де­лал вывод, что «вся тайна современного прогресса» состоит в замене «лиц» «массами»24. «Одно осталось серьезное для человека – это промышлен­ность, ибо для него уцелела одна действительность бытия: его физическая личность, – утверждал славянофил И.В. Киреевский. – Промышленность управляет миром без веры и поэзии Она определяет отечество, она обо­значает сословия, она лежит в основании государственных устройств ей строят храмы, она действительно божество, в которое верят нелицемерно и которому повинуются Впрочем, мы всего еще не видим. Неограничен­ное господство промышленности можно сказать, только начинается»25. Вл. Соловьев в «Трех разговорах», изображая эсхатологический финал ис­тории, предупреждал не о глобальных катастрофах, а о вялой простоте бу­дущей глобальной цивилизации, символом которой становятся примитив­ное «дыромоляйство» и всевозможные «подделки» реальной духовной жизни. В конечном счете и сам соловьевский «антихрист» оказывается лишь знаком пустоты эпохи, эпохи «конца истории».

Русская философия – это преимущественно философия экзистенциаль­ного типа. Все-таки не религиозность, как считал замечательный историк русской философии В.В. Зеньковский, а именно экзистенциальность во мно­гом определяет особенности отечественной мысли, причем самых разных ее направлений. С этим связано колоссальное внимание к судьбе личности в истории и к проблеме свободы ее исторического бытия; к вопросам под­линности и абсурдности различных форм социальной и культурной жизни; к смыслу исторического существования народов и цивилизаций; к вопросам познания как в решающей мере экзистенциально-личностного опыта по­нимания; к онтологическим возможностям творчества (не в последнюю очередь философского) и к экзистенциальной проблематике религиозной жизни. В русской философии ХIХ–ХХ вв. все это проявляется вполне от‐


В.В. Сербиненко. Русская мысль и демократия

193

четливо и результатом становится значительное многообразие глубоких и интересных идей и концептов. В определенном (леонтьевском) смысле и без всякого пафоса можно говорить о «цветущей сложности» философ­ской культуры. Особенно если учесть, например, признанную философич­ность отечественной литературы, оригинальные философские позиции многих творцов русской науки и русского искусства.

А разве, в значительной мере, не экзистенциальным было восприятие на рубеже веков марксизма в России? Те, кто в конечном счете выбрал доро­гу от «марксизма к идеализму», сделали свой выбор исключительно экзи­стенциально. И наивно видеть в их прежних увлечениях только ошибки и заблуждения. Мы же в данном случае имеем дело не с идеологическим скольжением по поверхности и не с марксистской схоластикой более позд­них времен. Нет, это был серьезный экзистенциальный опыт, который важен для личности и многое в ней определяет. Так же, как и выбор иного фило­софского пути. Но и многие из тех, кто бескомпромиссно оставался верен идеям марксизма, переживали их вполне экзистенциально. Не все соратни­ки смогли понять, почему Ленин, отвлекаясь от насущных задач революци­онной борьбы, вдруг обратился к «кризису в физике», обрушился с крити­кой на эмпириокритицизм и стал детально анализировать столь архаичный «субъективный идеализм» Дж. Беркли. И конечно, «философские тетради».

Можно говорить и об экзистенциальном восприятии самого философ­ского дела. Вл. Соловьев считал, что человек и общество, лишенные «мета­физических потребностей», превращаются в некоего коллективного монстра. Он был убежден, что это противоречит человеческой природе и никогда не произойдет. Но о такого рода тенденциях («дыромоляйство» и пр.) он предупреждал. И вопрос о природе и значении общественных идеалов в дан­ном случае один из главных. Но идеалы и идеология – это все же далеко не одно и то же. Идеология по своей сути не экзистенциальна. Обществен­ные идеалы в идеологических рамках чахнут, теряют жизненные силы. Со­ветский опыт свидетельствует об этом очень ярко. Но, конечно, не только советский. Идеологический схематизм – реальный риск и для демократии. Он препятствует восприятию проблем, а ведь демократия по своей сути принципиально проблематичное, несовершенное общество. И в то же время нуждающееся в идеалах. Общество без идеалов, какая бы политическая си­стема в нем ни работала, – это уже действительно какой-то социальный монстр. Как бы ни были важны политические и правовые формы, они в лю­бом случае зависят от духовного состояния общества. В демократии же эта зависимость имеет еще большее значение, чем в обществах традиционного типа. Для современной России – безусловно.

ХХ век сделал все, чтобы Россия была чем угодно, но только не тради­ционным обществом. И кажется, что другого варианта, как двигаться по пути демократии, просто нет. «Свобода приходит нагая, бросая на сердце цветы. И мы с нею в ногу шагая, беседуем с небом на ты», – писал В. Хлеб­ников весной 1917 г. Высокий политический пафос поэта… Россия не вы­держала испытание свободой? Возможно. Но может быть, в данном случае не следует злоупотреблять метафизикой. Конкретные люди допускают ошибки или, допустим, совершают преступления. Роль личности в истории и в этом смысле весьма велика. Современная же ситуация такова, что про­блемы демократии в мире в полной мере и наши проблемы. Демократия сейчас, как и всегда, «на распутье» – это, по сути, ее нормальное состояние. Никогда не идеальное. Но из этого не следует, что ее нет вообще. Думать, что демократия всего лишь идеологическая маска, скрывающая тотально

194

Дискуссии

безыдеальные формы плутократии и олигархии, – это заблуждение, причем крайне не продуктивное. В особенности, возможно, в России и для России. Идеи свободы и равенства, при всех их бесконечных противоречиях, про­должают работать. Большим испытанием для них стал современный гло­бализм и перманентно порождаемые им фантастическо-абсурдные типы социальности. Но это не конец демократии. И тем более не конец обще­ственных идеалов и, в том числе, демократического идеала. П.И. Новгород­цев был убежден в этом в 1923 г. И применительно к нашей эпохе его пози­ция представляется вполне рациональной. Ожидает ли нас за историческим горизонтом демократический мир, в котором реальная, а не мнимая «цвету­щая сложность» духовной жизни общества будет иметь действительно определяющее значение, – это вопрос совсем не утопический. Идти ведь в любом случае имеет смысл только в этом направлении. Механическое единство и столь же механическое дробление (как бы все это ни называ­лось) – не более чем тупики, они никуда не ведут. И столь характерный для нашего времени культ современности (примитивный вариант «политическо­го фетишизма») не случайно часто обретает формы какого-то всеобщего шоу. Но шоу всегда заканчивается, это крайне недолговечный жанр. О том, что для реального общественного развития необходимы идеалы, думали и писали философы на протяжении столетий. Для русской мысли эта про­блематика имела существенное, можно сказать, экзистенциальное значение. В том числе и по этой причине вопросы и ответы отечественных мыслите­лей интересны, они способствуют пониманию исторического бытия во всей его сложности и противоречивости не только в прошлом, но и сегодня.

5.2.1 Список литературы

Список литературы

Аверинцев С.С. Попытки объясниться. М.: Правда, 1988. 45 с.

Герцен А.И. Письма издалека. М.: Современник, 1984. 463 с.

Делез Ж. Переговоры / Пер. с фр. В. Ю. Быстрова. СПб.: Наука, 2004. 234 с.

Зеньковский В.В. История русской философии. М.: Академический проект, 2001. 800 с.

Ильин И.А. Собр. соч.: в 10 т. Т. 1. М.: Русская книга, 1993. 466 с.

Киреевский И.В. Избранные статьи. М.: Современник, 1984. 383 c.

Леонтьев К.Н. Записки отшельника. М.: Русская книга, 1992. 540 с.

Лосский Н.О. Достоевский и его христианское миропонимание. Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1953. 408 с.

Лосский Н.О. Условия абсолютного добра. М.: Политиздат, 1991. 368 с.

Новгородцев П.И. Об общественном идеале. М.: Пресса, 1991. 542 с.

Русский архив. Историко-литературный сборник. Вып. 5. М.: Университетская тип., 1895. 607 с.

Самарин Ю.Ф. Сочинения. Т. 1‒12. М.: Д. Самарин, 1877‒1911.

Хомяков А.С. Собр. соч.: в 2 т. Т. 1. М.: Медиум, 1994. 590 с.

Russian philosophical thought and democracy

Viacheslav V. Serbinenko

Russian State University for the Humanities. 6 Miusskaya Sq., Moscow, 125267, Russian Federa­tion; e-mail: vvserbinenko@gmail.com

The article discusses various aspects of understanding democracy by Russian thinkers of 19‒20 century. Special attention is paid to the viewpoint of the philosopher and legal

В.В. Сербиненко. Русская мысль и демократия

195

expert P.I. Novgorodtsev. The problem of public ideals and, primarily, of the democratic ideal is explored. The value and relevance of the characteristics given by Russian philoso­phers to the democratic processes in the world and in the Russian history is justified.

The author concludes that a philosophical analysis of the social-cultural foundations of a democratic development in the past and present is needed. The real complexity of the spiritual life of a society is a critical element of the usefulness of the historical being of this society (this also relates to the forms of a democratic organization).

Keywords: democracy, political fetishism, metaphysics, oligarchy, social ideal, aristoc­racy, religious philosophy, legal consciousness, existentiality

For citation: Serbinenko, V.V. “Russkaya mysl i demokratiya” [Russian philosophical thought and democracy], Filosofskii zhurnal / Philosophy Journal, 2019, Vol. 12, No. 4, pp. 179‒195. (In Russian)

5.2.2 References

References

Averintsev, S.S. Popytki obyasnitsya [Attempts to explain]. Moscow: Pravda Publ., 1988. 45 pp. (In Russian)

Herzen, A.I. Pisma izdaleka [Letters from afar]. Moscow: Sovremennik Publ., 1984. 463 pp. (In Russian)

Deleuze, G. Peregovory [Negotiations], trans. by V.Yu. Bystrov. St. Petersburg: Nauka Publ., 2004. 234 pp. (In Russian)

Zenkovsky, V.V. Istoriya russkoi filosofii [The history of Russian philosophy]. Moscow: Academic project Publ., 2001. 800 pp. (In Russian)

Ilyin, I.A. Sobranie sochinenii [Collected works], Vol. 1. Moscow: Russkaya kniga Publ., 1993. 466 pp. (In Russian)

Kireevsky, I.V. Izbrannye stati [Selected articles]. Moscow: Sovremennik Publ., 1984. 383 pp. (In Russian)

Leontyev, K.N. Zapiski otshelnika [Hermits notes]. Moscow: Russkaya kniga Publ., 1992. 540 pp. (In Russian)

Lossky, N.O. Dostoevskii i ego khristianskoe miroponimanie [Dostoevsky and his Christian understanding of the world]. New York: A.P. Chekhov Publ., 1953. 408 pp. (In Russian)

Lossky, N.O. Usloviya absolyutnogo dobra [Terms of absolute good]. Moscow: Politizdat Publ., 1991. 368 pp. (In Russian)

Novgorodtsev, P.I. Ob obshchestvennom ideale [On the social ideal]. Moscow: Press Publ., 1991. 542 pp. (In Russian)

Russkii arkhiv. Istoriko-literaturnyi sbornik [Russian archive. Historical and literary collection], Issue 5. Moscow: University Publ., 1895. 607 pp. (In Russian)

Samarin, Y.F. Sochineniya [Writings], Vol. 1‒12. Moscow: D. Samarin Publ., 1877‒1911. (In Russian)

Khomyakov, A.S. Sobranie sochinenii [Collected works], Vol. 1. Moscow: Medium Publ., 1994. 590 pp. (In Russian)

Научно-теоретический журнал

Философский журнал / Philosophy Journal
2019. Том 12. Номер 4

Учредитель и издатель: Институт философии РАН

Свидетельство о регистрации СМИ: ПИ № ФС77-61227 от 03 апреля 2015 г.

Главный редактор А.В. Смирнов

Зам. главного редактора Н.Н. Сосна
Ответственный секретарь Ю.Г. Россиус
Редактор М.В. Егорочкин

Художники: Я.В. Быстрова, Н.Е. Кожинова, С.Ю. Растегина

Технический редактор Е.А. Морозова

Подписано в печать с оригинал-макета 10.12.19.
Формат 70х100 1/16. Печать офсетная. Гарнитура
IPH Astra Serif
Усл. печ. л. 16
,12. Уч.-изд. л. 15,1. Тираж 1000 экз. Заказ № 25

Оригинал-макет изготовлен в Институте философии РАН
Компьютерный набор: Е.Н. Платковская

Компьютерная верстка: Е.А. Морозова

Отпечатано в ЦОП Института философии РАН
109240, г. Москва, ул. Гончарная, д. 12, стр. 1

Информацию о «Философском журнале» см. на сайте журнала: https://pj.iph.ras.ru

Памятка для авторов

  • Автор гарантирует, что текст не был опубликован ранее и не сдан в дру­гое издание. Ссылка на «Философский журнал» при использовании мате­риалов статьи в последующих публикациях обязательна. Автор берет на себя ответственность за точность цитирования, правильность библио­графических описаний, транскрибирование имен и названий.

  • Языки публикаций: русский, английский, французский и немецкий. При этом к публикации не принимаются статьи и рецензии, написанные на иностранных языках русскоязычными авторами.

  • Рукописи принимаются в электронном виде в формате MS Word по адре­су электронной почты редакции: philosjournal@iph.ras.ru

  • Объем статьи – от 0,7 до 1,2 а.л., включая ссылки, примечания, список литературы, аннотацию. Рецензия – до 0,8 а.л. Для рецензии также требу­ется аннотация.

  • Шрифт: «Times New Roman»; размер шрифта – 12; сноски – 10; между­строчный интервал – 1,5; абзацный отступ – 0,9; выравнивание – по лево­му краю, поля: 2,5 см со всех сторон.

  • Примечания и библиографические ссылки оформляются как постранич­ные сноски со сквозной нумерацией.

  • Тексты на древних и восточных языках должны быть набраны в кодиров­ке Unicode.

  • Помимо основного текста, рукопись должна включать в себя следующие обязательные элементы на русском и английском языках:

    1. Сведения об авторе(ах):

      • фамилия, имя и отчество автора;

      • ученая степень, ученое звание (только на русском языке);

      • место работы;

      • полный адрес места работы (включая индекс, страну, город);

      • адрес электронной почты автора.

    2. Название статьи.

    3. Аннотация (от 200 до 250 слов).

    4. Ключевые слова (до 10 слов и словосочетаний).

    5. Список литературы.

  • Рукописи на русском языке должны содержать два варианта представле­ния списка литературы:

    1. Список, озаглавленный «Список литературы» и выполненный в со­ответствии с требованиями ГОСТа. В начале списка в алфавитном порядке указываются источники на русском языке, затем – источники на иностран­ных языках.

    2. Список, озаглавленный «References»и выполненный в соответствии с требованиями международных библиографических баз данных (Scopus и др.). Все библиографические ссылки на русскоязычные источники приво­дятся в латинском алфавите по следующей схеме:

      • автор (транслитерация);

      • заглавие статьи (транслитерация);

      • [перевод заглавия статьи на английский язык в квадратных скобках];

      • название русскоязычного источника (транслитерация);

    • [перевод названия источника на английский язык в квадратных скобках];

    • выходные данные на английском языке.

  • Для транслитерации русскоязычных источников нужно использовать сайт https://translit.ru/ru/bsi/, в графе «варианты перевода» выбрать вариант «BSI».
    После блока русскоязычных источников указываются источники на ино­странных языках, оформленные в соответствии с требованиями междуна­родных библиографических баз данных.

    Если список литературы состоит исключительно из источников на ино­странных языках, «Список литературы» и «References» объединяются: «Список литературы / References». Список оформляется в соответствии с требованиями международных библиографических баз данных и поме­щается в конце рукописи.

  • Порядок расположения обязательных элементов: в начале рукописи рас­полагается русскоязычный блок (инициалы и фамилия автора, название статьи, сведения об авторе, аннотация, ключевые слова, текст статьи, «Список литературы»); в конце рукописи располагается англоязычный блок (название статьи, инициалы и фамилия автора, сведения об авторе, аннотация, ключевые слова, «References»).

  • Более подробные рекомендации и примеры оформления текста, аннота­ций, списков литературы и проч. содержатся в «Правилах оформления ру­кописей» на сайте журнала по адресу: https://pj.iph.ras.ru/index.php/ph_j/
    guide

  • Редакция принимает решение о публикации текста в соответствии с ре­шениями редколлегии, главного редактора и оценкой экспертов. Решение о публикации принимается в течение двух месяцев с момента предостав­ления рукописи (в исключительных случаях срок рассмотрения материа­ла может быть продлен).

  • Плата за опубликование рукописей не взимается. Гонорары авторам не вы­плачиваются.

  • Рисунки и формулы должны быть продублированы в графическом режи­ме и записаны отдельным файлом. Тексты, содержащие специфические символы и неевропейские шрифты, должны быть продублированы в фор­мате pdf.

  • Адрес редакции: Российская Федерация, 109240, г. Москва, ул. Гончар­ная, д. 12, стр. 1, оф. 612. Тел.: +7 (495) 697-66-01; e-mail: philosjournal@
    iph.ras.ru; сайт: https
    ://pj.iph.ras.ru

Подписка на «Философский журнал» открыта в отделениях связи России.
Подписной индекс
41951 Объединенного каталога «Пресса России»
или по интернет-каталогу: http://www.arpk.org/magaz.php?in=41951