Информационное общество и НБИКС-рево­люция


ББК 87.6
УДК 17.023.33+004
Авторский знак А 47
Автор Алексеева Ирина Юрьевна, Аршинов Владимир Иванович
Заглавие Информационное общество и НБИКС-рево­люция
Гриф Российская академия наук, Институт философии
Редакция в авторской редакции
Рецензирование д-р филос. наук Е.А. Никитина, кандидат филос. наук Е.В. Петрова
Город Москва
Издательство ИФ РАН
Год 2016
Объем 196 с.
ISBN 978-5-9540-0312-3
Аннотация В книге с позиций философии сложности рассматривается фено­мен «НБИКС» – синергийно связанных процессов конвергентного развития нанотехнологий, биотехнологий, информационных, когни­тивных и социогуманитарных технологий. Осмысливая открываемые НБИКС-революцией перспективы эволюции человека и общества, авторы опираются на опыт информационно-технологической рево­люции конца прошлого века, оценивают с современных позиций идеи, прогнозы и проекты, появлявшиеся на разных стадиях разви­тия и распространения информационно-коммуникационных техноло­гий. Обсуждаются вопросы культуры и этики, информационных войн и психологической безопасности.

Российская Академия Наук
Институт философии

Ирина Алексеева
Владимир Аршинов

Информационное общество
и НБИКС-революция

Москва

2016

 

УДК 17.023.33+004

ББК 87.6

А 47

В авторской редакции

Авторы

И.Ю. Алексеева – Введение, Глава 1, Заключение

В.И. Аршинов – Введение, Глава 2, Заключение

Рецензенты

д-р филос. наук Е.А. Никитина

кандидат филос. наук Е.В. Петрова

 

А 47

Алексеева, И.Ю. Информационное общество и НБИКС-рево­люция [Текст] / Рос. акад. наук, Ин-т философии ; И.Ю. Алексеева, В.И. Аршинов. – М. : ИФ РАН, 2016. – 196 с. ; 20 см. – Рез.: англ. – Библиогр.: с. 184–193. – 500 экз. – ISBN 978-5-9540-0312-3.

В книге с позиций философии сложности рассматривается фено­мен «НБИКС» – синергийно связанных процессов конвергентного развития нанотехнологий, биотехнологий, информационных, когни­тивных и социогуманитарных технологий. Осмысливая открываемые НБИКС-революцией перспективы эволюции человека и общества, авторы опираются на опыт информационно-технологической рево­люции конца прошлого века, оценивают с современных позиций идеи, прогнозы и проекты, появлявшиеся на разных стадиях разви­тия и распространения информационно-коммуникационных техноло­гий. Обсуждаются вопросы культуры и этики, информационных войн и психологической безопасности.

 

ISBN 978-5-9540-0312-3

© Алексеева И.Ю., 2016

© Аршинов В.И., 2016

Содержание

Введение НБИКС-конвергенция и опыт «информационализма» с позиций философии сложности5

Глава 1. Информационное общество как будущее и настоящее16

1.1. Японский план информационного общества и «компьютерная утопия»19

1.2. Конвергенция идей информационного общества и постиндустриализма23

1.3. Культура и «посткультурье» информационной эпохи30

1.4. От «компьютерной этики» к этике в сфере ИКТ42

1.5. Информационное неравенство в контексте глобализации56

1.6. Интернет и демократия61

1.7. Информационно-психологическая безопасность и феномен информационной войны66

1.8. Варианты общества знаний81

1.9. Псевдоэкономический позитивизм и самосознание науки90

1.10. Естественный интеллект в информационном обществе98

Глава 2. НБИКС-революция и будущее человека106

2.1. Постнеклассическое мышление и нанотехнологии106

2.2. НБИКС-конвергенция и междисциплинарность117

2.3. НБИКС-революция и перспективы цивилизации131

2.4. Личностные начала в синергетике сложности142

2.5. Наблюдатель сложности в инновационной среде153

2.6. Лазерно-голографическая парадигма коммуникации165

Заключение. «Технолюди» против «постлюдей»176

Список литературы184

 

Contents

Introduction. Converging NBICS and Experience of “Informationalism”: View from Philosophy of Complexity ……….. 5

Chapter I. Information Society as Future and Present …………….. 16

1.1. Japanese Plan of Information Society and “Computer Utopia” 19

1.2. Converging Ideas of Information Society and Post-Industrialism …………………………………………………… 23

1.3. Culture and “Post-Culture” in Information Era……………. 30

1.4. From “Computer Ethics” to Ethics in the Realm of Information Technologies ……………………………………… 42

1.5. Informational Inequality in Globalization Context ……….. 56

1.6. Internet and Democracy……………………………………. 61

1.7. Psychological Information Security and Information Warfare 66

1.8. Versions of Knowledge Society …………………………… 81

1.9. Pseudo-Economic Positivism and Self-Consciousness of Science …………………………………………………………. 90

1.10. Natural Intelligence in Information Society ……………... 98

Chapter 2. NBICS-Revolution and Human Future ………………. 106

2.1. Post-Non-Classic Thought and Nanotechnologies ………. 106

2.2. Converging NBICS and Interdisciplinary …………….….. 117

2.3. NBICS Revolution and Prospects of Civilization ……….. 131

2.4. Personality Origin in Synergetics ………………………... 142

2.5. Observer of Complexity in Innovative Environment ……. 153

2.6. Laser and Holograph Paradigm of Communication ……... 165

Conclusion. “Techno-Humans” via “Post-Humans” …………….. 176

Bibliography ……………………………………………………... 184

1 Введение НБИКС-конвергенция и опыт «инфор­мационализма»с позиций философии сложности

Введение
НБИКС-конвергенция и опыт «инфор­мационализма»
с позиций философии сложности

В последние годы аббревиатура «НБИКС» становится зна­комой все более широкому кругу читателей, интересующихся об­щими и специальными вопросами научно-технического развития. Эта аббревиатура используется, когда речь идет о конвергентном развитии нано-, био-, инфо-, когнитивных, а также социогумани­тарных наук и технологий, способном привести к таким измене­ниям в жизни человека и в самом человеке, которые сегодня вы­глядят фантастическими.

Следует отметить, что чаще всего социогуманитарные техно­логии остаются за рамками рассмотрения, и тогда говорят о фено­мене «НБИК», открывающем возможности атомно-молекулярного конструирования материалов и устройств с заранее заданными свойствами (в том числе гибридных материалов и устройств, состо­ящих из органических и неорганических субстанций), воспроизве­дения систем живой природы, управления биологическими процес­сами на молекулярном уровне, познания тайн работы мозга, создания «сильного» искусственного интеллекта и других дости­жений в области естествознания и техники. Однако для решения существенной части таких задач необходимы знания о человеке, ко­торые могут быть получены не только с помощью нейронаук, фи­зиологии и биологии, но также с участием психологии, философии, социологии, лингвистики и других гуманитарных дисциплин. Не случайно современный этап конвергентных процессов связывают с включением в них социогуманитарного знания.1 Добавим также, что социокультурные эффекты и предпосылки научных исследо­ваний и технологических разработок, как и гуманитарные составля­ющие проектной деятельности, заслуживают самого серьезного внимания. Следует подчеркнуть, что подобные составляющие нельзя игнорировать и тем, кто создает новые организационные формы, призванные служить интенсификации конвергентных про­цессов. Благие намерения могут привести к плачевным резуль-


татам, если не учитываются факторы, определяющие культуру научной деятельности, труда ученых и работы научных учре­ждений. К тому же необходимо помнить, что процессы взаимо­влияния и интеграции, затрагивающие разные области знания, не «отменяют» дисциплинарной структуры науки в целом и само­стоятельности отдельных наук.

Реальные достижения наук и технологий вкупе с прогнозами и предощущениями перспектив их будущего развития открывают новые просторы для того, что называют «антропологическим во­ображением». Причудливые картины, то пугающие, то обнадежи­вающие, рисует воображение социальное, экономическое, поли­тическое. Так или иначе, речь идет о формировании нового социально-технологического уклада, характеризующегося не только возросшим уровнем развития науки и техники, новыми от­раслями экономики и способами организации производства, но и новыми формами социальности, ценностными ориентирами, новым пониманием способностей и предназначения человека. Связанные с феноменом НБИКС изменения в познании, технике, социуме и жизни человека обещают быть столь значительными и масштабными, что это дает основания говорить о НБИКС-рево­люции.

Насколько возможно предвидеть грядущие изменения? Может ли общество подготовиться к ним? Как зависит наше бу­дущее от действий тех или иных лиц, групп, организаций? Как оно зависит от нас самих? Обсуждение подобных вопросов в ли­тературе XXI в. представляет спектр подходов, методологий и жанров. Здесь мы находим и описание имеющихся тенденций, дополняемое попытками спрогнозировать их развитие в будущем, и оценки потенциала научно-технологических направлений, и формулировки этических проблем различного уровня – от касаю­щихся конкретных способов регуляции использования ГМО до радикальных изменений в видении человека и человечности. Научный анализ и обоснованный прогноз, мысленные экспери­менты и игра воображения, рождающая фантастические образы будущего, академический текст и публицистика, отвлеченные рассуждения и политически ориентированные стратегии – все это представлено не только в разных публикациях, образующих упо­мянутый спектр, но нередко – в рамках одной статьи или книги.

Одна из наиболее авторитетных и часто цитируемых работ по данной тематике – подготовленный Национальным научным фондом (США) доклад «Конвергирующие технологии для улуч­шения человеческой функциональности. Нанотехнологии, био­технологии, информационные технологии и когнитивная наука» под ред. М. Роко и С. Бэйнбриджа.2 Доклад представляет в высшей степени оптимистический взгляд на перспективы ис­пользования технологий во благо человека и общества (с ого­ворками о должном внимании к этическим вопросам и обще­ственным потребностям). Критики характеризуют доклад как «пропагандистский», представляющий «мечтания» о лекарстве от всех болезней, гарантированном экономическом росте и че­ловеческом счастье. Вместе с тем даже критики усматривают в подобного рода работах приглашение социальных наук к ана­лизу «технобудущего», к обсуждению вопроса о том, как, кто и в каких условиях конструирует будущее и управляет им.3 В по­следние годы наблюдается значительный рост интереса фило­софов и социологов науки и техники в США, Великобритании и Германии к социально-антропологическим аспектам развития нанотехнологий и НБИК. Эта тематика стала предметом фило­софских исследований и дискуссий и в нашей стране.4 В 2011 г. журналом «Вопросы философии» был проведен «круглый стол», где обсуждались новые вызовы философии, связанные с развитием биологических, информационных, нано- и когни­тивных технологий 5. Событием, вызвавшим горячие споры,


стала изданная в 2013 г. под редакцией Д.И. Дубровского книга «Глобальное будущее 2045. Конвергентные технологии (НБИКС) и трансгуманистическая эволюция».6

Очевидно, сегодня мы можем говорить лишь о начале осмыс­ления с позиций социально-гуманитарных наук феномена НБИК-конвергенции и ее последствий для человека и общества. Новая технологическая революция открывает возможности для полно­ценного участия гуманитариев в конвергенции знаний и техно­логий, в том числе – за счет развития «технологической компо­ненты» социально-гуманитарного знания. Такое развитие будет означать серьезные изменения в характере самого гуманитарного знания, стимулировать интегративные процессы в областях, где специализация достигла к настоящему времени весьма высокой степени. Гуманитарные подходы необходимы для осмысления на­стоящего в соотнесении его с прошлым и будущим, анализа изме­нений в ценностных системах, сопоставления и конструирования смыслов.

Процессы конвергенции связаны с процессами дифференци­ации и интеграции научного знания. Следует подчеркнуть, что тема дифференциации и интеграции знания была одной из важных в отечественной философии 70–80-х гг. ушедшего сто­летия, и опыт обсуждения данной темы может быть полезен в осмыслении проблем конвергенции. Пути и перспективы конвер­генции достаточно сложны. Объединение знаний из разных обла­стей науки, «переплетение» соответствующих методов и под­ходов просто неизбежно, если мы занимаемся комплексными проблемами. Однако представления о профессионализме и ком­петентности связываются, как правило, с дифференциацией и до­статочно узкой специализацией в рамках одной науки. Конвер­генция не сводится к интеграции знаний и не всегда требует такой интеграции. Порой уместно говорить о конвергентном раз­витии разных областей знания в том смысле, что происходящее в одних областях способствует осознанию вопросов, актуальных для других областей, возникновению в этих областях анало­гичных методов и подходов.

Формирование идеологического поля и политических стра­тегий сопровождается критикой со стороны тех, кто считает и «НБИК-конвергенцию», и «нанотехнологии» лишь политическим


конструктом, не имеющим достаточно определенного коррелята в реальных процессах развития науки и техники. В этом отно­шении ситуация напоминает начало компьютерной (инфомаци­онно-технологической) революции, которая стала возможной благодаря конвергенции электронно-вычислительной техники с техникой средств связи. Энтузиастов кибернетики и авторов, пи­савших о перспективах наступления информационного обще­ства, порой упрекали (и справедливо!) в том, что они занимаются пропагандой новых видов техники, преувеличивают ее возмож­ности и слишком оптимистично рисуют будущее. Сегодня мы знаем: далеко не все из того, что предсказывали энтузиасты ком­пьютерной революции, стало реальностью. Однако реальностью стала сама компьютерная революция, изменившая человека и мир.

Более чем полувековой опыт «информационализма», акцен­тирующего роль информации и информационных технологий в жизни человека и общества, весьма полезен в осмыслении про­блематики НБИКС-конвергенции. Мы не ограничиваемся здесь только лишь радикальным вариантом «информационализма», представленным в работах М. Кастельса, где «дух информацио­нализма» сопоставляется с Веберовым «духом капитализма», а собственно «информационализм» трактуется как принципиально новая «культурно-институциональная конфигурация, лежащая в основе организационных форм экономической жизни», где ба­зовой единицей становится не субъект (индивидуальный или коллективный), а сеть.7 Мы принимаем во внимание разнопла­новые исследования и проекты, концентрирующиеся на про­цессах «компьютеризации» и «информатизации» общества.

Следует отметить, что феномены информационного обще­ства, как и проблемы конвергенции информационных технологий с нанотехнологиями, биотехнологиями, когнитивными и социогу­манитарными технологиями, не могут быть должным образом изучены с использованием только лишь классических представ­лений о научных понятиях и предметах исследования. Например, в книге Ф. Уэбстера «Теории информационного общества», из­данной в русском переводе, можно найти во многом убедительное описание пороков, которыми страдают основные определения «ин-


формационного общества». В числе таких пороков – неточ­ность формулировок, недостаточная развернутость, сомнитель­ность тех или иных фрагментов содержания.8 Однако по­добные выводы мы должны дополнить пояснением, что «информационное общество» и не является научным поня­тием, а представляет собой сложный познавательно-ориенти­ровочный комплекс, включающий знания и данные из разных наук и сфер деятельности, разнородные концептуальные по­строения и проекты, определения ad hoc (т. е. для данного случая, данных обстоятельств и цели), гипотезы и факты. К тому же современный человек обитает не в одном, а в целом «пакете» обществ, различаемых по разным основаниям. Это общество информационное и гражданское, демократическое или авторитарное, традиционное или модернизирующееся, со­временное и «постсовременное», глобальное и национальное и так далее и тому подобное.

Информационное общество как сложный объект изучения не может быть всестороннее рассмотрено в рамках социологии или другой дисциплины (и даже нескольких дисциплин), поскольку существенные его части и стороны находятся в сфере, которую все чаще характеризуют как «трансдисциплинарную».9 Рацио­нальное описание подобных онтогносеологических образований вряд ли возможно без методологического сдвига, подобного тому, который Н.Н. Моисеев назвал «расставанием с простотой».10 Такие предметы могут быть поняты с позиций теории и фило­софии сложности.

Понятия простоты и сложности релятивизируются в плюра­лизме языков описания. Не случайно И. Пригожин и Г. Николис подчеркивают: «Одна и та же система в разных условиях может вы­глядеть совершенно по-разному, что поочередно вызывает у нас впечатление “простоты” и “сложности”, а различие <…> между простым и сложным поведением не столь резко, как нам это интуи­тивно представляется. Отсюда, в свою очередь вытекает плюрали­стический взгляд на физический мир, где бок о бок сосуществуют различные типы явлений при изменении наложенных на систему


условий».11 Заметим, что релятивизация, апелляция к множе­ственности описаний сама по себе не делает проблему сложности более понятной и отчетливой. Она всего лишь сдвигает ее с уровня междисциплинарной проблемы на уровень проблемы трансдисциплинарной. В дискурсе парадигмы «порядок из хаоса» И. Пригожина топос «обитания» сложных систем нахо­дится на границе между порядком и хаосом, в зоне обитания странных аттракторов, контингентности, причудливой смеси слу­чайности и детерминизма.

В ранее опубликованных работах одного из авторов данной книги (В.И. Аршинова) на первый план выдвигается роль субъ­екта «сложностного познания» и вводится понятие субъекта-на­блюдателя сложности.12 При этом используется предложенная В.В. Налимовым формула «распаковки» смыслового континуума посредством бейесовского силлогизма и представление о спо­собности сознания спонтанно порождать фильтры, открыва­ющие возможность новой «распаковки».13 Понятие субъекта-на­блюдателя сложности предполагает переход к новой синергийно-коммуникативной парадигме, когда идеи синерге­тики связываются с идеями «кибернетики второго порядка». На­помним, что приверженцы последней называют «первопоряд­ковой» кибернетику, изучающую наблюдаемые системы, а «второпорядковой» – кибернетику, которая изучает наблюда­ющие системы. «Первопорядковая обусловленность» предпола­гает, что поведение наблюдателя, включенного в систему, опре­деляется целями системы, а «второпорядковая» – что наблюдатель, включаясь в систему, руководствуется собствен­ными целями.14 Важно учитывать сложность самого наблюда­теля, который должен быть открытой, неравновесной, нелокали­зуемой диссипативной структурой.

Использование концепта «сложность наблюдателя сложности» позволяет выстраивать новые ретроспективы на материалах разных областей и направлений (включая кибернетику в пони­мании Н. Винера и теорию систем Л. Берталанфи) и открывает новые возможности в описании процессов самопознания людей, органи-


заций и обществ. Напомним, что Н. Винер характеризовал сложное действие как такое, при котором между входом и вы­ходом возникает большое число комбинаций, порождаемых как данными, вводимыми в настоящий момент, так и данными, накоп­ленными в прошлом, то есть памятью.15 Проводя аналогии между работой электронно-вычислительных машин, живыми организ­мами и обществом, он настаивал на необходимости описания об­щества на языке кибернетики, что предполагало изучение сиг­налов, средств связи, способов преобразования информации и управления энтропией с помощью обратной связи. Винер подчер­кивал, что сигналы не принимаются в чистом виде, а преобразу­ются в живых или искусственно созданных аппаратах в ту форму информации, которая пригодна для работы организма или ма­шины, и что информация о реально осуществленном действии (которое может отличаться от действия предполагаемого) посту­пает в центральный регулирующий аппарат. «Этот комплекс по­ведения, – писал Н. Винер, – обычно игнорируется, и в частности он не играет той роли, которую должен был бы играть в нашем анализе общества, хотя с этой точки зрения можно рассматривать как физическое реагирование личности, так и органическое реа­гирование самого общества. Я не считаю, что социолог не знает о существовании связей в обществе и их сложной природе, однако до последнего времени он склонен был не замечать, до какой сте­пени они являются цементом, связывающим общество во­едино».16

Познание предполагает упрощение. Уподобление живого организма или общества информационной машине позволило увидеть и организм, и общество в новом свете, открыло новые возможности моделирования биологических и социальных процессов. Вместе с тем такое уподобление создавало опас­ность упрощенного понимания биологического и социального, оставляя без внимания важные особенности, которые отли­чают организм и общество от машины. Л. Берталанфи наста­ивал, что живые организмы и социальные системы не явля­ются «машинами» в смысле У. Эшби. Дело в том, что биологические и социальные системы развиваются (это выра­жается в росте дифференциации) и обладают более значитель­ными возможностями коррекции «шума», чем технические


системы; люди и животные далеко не всегда действуют по схеме «стимул-реакция», их поведение по большей части не подчиня­ется принципам утилитарности и гомеостазиса.17 Утверждая, что любая из наук представляет собой понятийную структуру, име­ющую целью отразить определенные аспекты реальности, и по­тому может считаться моделью в широком смысле слова, Берта­ланфи подчеркивал важность междисциплинарных системных исследований. Актуальность таковых не уменьшается, а возрас­тает в XXI в., когда речь идет о процессах конвергентного раз­вития технологий и социально-антропологических эффектах та­кого развития.

Утверждение о «сложности наблюдателя сложности» в полной мере применимо к обществу как субъекту, познающему собственную сложность. Задачи выживания, развития, нахож­дения средств эффективного управления и критериев эффектив­ности обусловливают поведение общества как наблюдающей и наблюдаемой системы. Здесь уместно вести речь и о «киберне­тике второго порядка», и об использовании возможностей «пер­вопорядковой» кибернетики. Между тем в изучении подобных объектов сложнейшие технические средства, гигантские объемы данных, разнообразные методы анализа информации нередко со­четаются с упрощенными редукционисткими подходами в «изго­товлении» базовых моделей, определяющих направленность ис­пользования имеющихся ресурсов.

«НБИКС», как и «информационное общество», задает ши­рокое трансдисциплинарное поле исследований, где имеют место и междисциплинарные взаимодействия, и конвергенция раз­личных направлений и подходов. Перспектива участия фило­софии в НБИКС-конвергенции позволяет не только говорить об осмыслении процессов научно-технологического развития, но и поставить вопрос о будущем самой философии науки как части технонауки. Речь идет об участии философии науки техники (да и других разделов философского знания) в создании социогумани­тарных технологий и социогуманитарном проектировании. Спектр возможностей здесь очень широк – от логических техно­логий, применяемых для решения узкоспециализированных задач, до мировоззренческого проектирования.


В рамках философии сложности мы используем и подход, который может быть охарактеризован как «проясняющая фи­лософия».18 Прояснение в данном случае не предполагает стремления переформулировать рассматриваемые понятия и суждения таким образом, чтобы достичь соответствия самым высоким требованиям строгости и точности. Проясняющая философия, следуя мудрому совету создателя науки логики,19 довольствуется той степенью определенности, которую до­пускает предмет рассмотрения, и сознает, сколь ограничены возможности точного анализа процессов общественной жизни и человеческого познания. При сопоставлении раз­личных способов видения явлений и подходов к их изучению учитывается своеобразие применяемой в том или ином случае аргументации, обусловленное своеобразием опыта, позволив­шего выдвинуть соответствующие идеи и суждения.

Воздавая должное классическому идеалу организации знания в рамках стройной теории, проясняющая философия не считает отсутствие подобной теории (и даже сомнитель­ность перспектив ее создания) свидетельством несерьезности предпринимаемых в рассматриваемой области познавательных усилий или незрелости их плодов. Проясняющая философия самым внимательным образом относится к новым формам концептуальных связей и взаимодействий, полагая важной своей задачей описание таких форм и изучение их возможно­стей.

Последнее необходимо, когда речь идет о понимании и про­гнозировании процессов, осмысливаемых с использованием таких выражений, как «информационное общество» и «НБИКС-рево­люция». Природа соответствующих объектов создает серьезные препятствия для тех, кто стремится к концептуальной последова­тельности, терминологической определенности, инвариантности смыслов и соизмеримости описаний. Тем не менее здесь доста­точно отчетливо просматриваются и основные точки притяжения исследовательского интереса, и общее содержание в разных ха­рактеристиках становящихся укладов, и повторяющиеся прие-


мы соотнесения настоящего с прошлым и будущим, позволя­ющие делать прогнозы и создавать планы. Логика идей, выдвига­емых в русле данных направлений, во многом определяется ло­гикой роста научных знаний, стремительного развития технологий, изменения социально-экономических структур, про­явления новых тенденций в культуре. Изменения, о которых идет речь, затрагивают сущностные интересы людей, социальных групп, стран и народов, побуждают переосмысливать соб­ственную роль в меняющемся мире, заново определять перспек­тивы реализации имеющихся возможностей, способностей и та­лантов, распознавать опасности и находить способы их преодоления.

Для развития социогуманитарной составляющей НБИКС важна живая проектно-ориентированная совместная деятель­ность. Именно такая форма наиболее адекватна трансдисципли­нарной методологии становления конвергентных технологий как процесса, сопряженного с развитием социогуманитарного знания, с возникновением новой «трансформативной антропологии». Это поле социогуманитарных технологий. В фокусе здесь находится исследование процессов порождения новых смыслов в широком спектре интерсубъективных взаимодействий, когда происходит перенос и трансформация знаний от индивида к индивиду, от ор­ганизации к организации, от артефакта к индивиду. А также ис­следование процессов коммуникативного переноса знаний в про­странстве и времени с целью минимизации соответствующих временных и энергетических затрат. По сути, речь идет о повы­шении эффективности имеющихся и конструировании новых креативных коммуникативных интерфейсов в синергетической системе «человек – рекурсивная сложность среды – человек».

2 Глава 1. Информационное общество как будущее и настоящее

Глава 1. Информационное общество
как будущее и настоящее

За прошедшие полвека предложено множество толкований того, что такое информационное общество. При всем разнооб­разии акцентов, степени внимания, уделяемого тем или иным технологическим, экономическим или социальным процессам, информационное общество рассматривается в рамках основных концепций и практически реализуемых стратегий как облада­ющее, по крайней мере, следующими характеристиками. Прежде всего, это высокий уровень развития компьютерной техники, информационных и телекоммуникационных техно­логий, наличие мощной информационной инфраструктуры. От­сюда – такая важная черта информационного общества, как уве­личение возможностей доступа к информации и распространения информации для все более широкого круга людей. Наконец, практически все концепции и программы раз­вития информационного общества исходят из того, что инфор­мация и знания становятся в информационную эпоху стратеги­ческим ресурсом общества, сопоставимым по значению с ресурсами природными, людскими и финансовыми.

Так, «Стратегия развития информационного общества в Рос­сийской Федерации», принятая в 2008 г., основывалась на пред­ставлении об информационном обществе как таком, где информа­ционно-телекоммуникационные технологии достигают высокого уровня развития, интенсивно используются гражданами, бизнесом и органами государственной власти, при этом распространение

технологий во многом определяет увеличение добавленной сто­имости в экономике, значительно усиливаются интеллекту­альные факторы производства, формируется «экономика знаний».20

«Стратегия» предусматривала целый ряд контрольных зна­чений показателей развития информационного общества, ко­торые должны были быть достигнуты до 2015 г. В этом ряду – уровень доступности для населения базовых услуг в сфере ин­формационных и телекоммуникационных технологий (100 %), уровень использования линий широкополосного доступа на 100 человек населения (15 линий к 2010 г. и 35 – к 2015 г.), число домашних хозяйств, где имеются персональные компьютеры (не менее 70 % от общего числа домашних хозяйств), доля библио­течных фондов, переведенных в электронную форму, в общем объеме фондов общедоступных библиотек (не менее 50 %), доля отечественных товаров и услуг в объеме внутреннего рынка ин­формационных и телекоммуникационных технологий (более 50 %); poст объема инвестиций в использование информаци­онных и телекоммуникационных технологий в национальной экономике (не менее чем в 2,5 раза по сравнению с 2007 г.). Оче­видно, такие показатели позволяют судить прежде всего об успехах в создании современной информационной и телекомму­никационной инфраструктуры и соответствующем уровне до­ступности для населения информации и технологий. Вместе с тем целью формирования и развития информационного общества провозглашается «повышение качества жизни граждан, обеспе­чение конкурентоспособности России, развитие экономической, социально-политической, культурной и духовной сфер жизни об­щества, совершенствование системы государственного управ­ления на основе использования информационных и телекоммуни­кационных технологий».21

На основе данной «Стратегии» была разработана и в 2010 г. принята правительством РФ Государственная программа Россий­ской Федерации «Информационное общество (2011–2020 гг.)».22 Программа предусматривает, кроме прочего, достижение техноло­гической независимости страны в области информационных и те-


лекоммуникационных технологий. Первоначально в Государ­ственной программе (как и в Стратегии) содержался такой по­казатель, как вхождение России к 2015 г. в первую «двадцатку» в международных рейтингах развития информационного обще­ства. Однако перспектива достижения такого показателя оцени­валась экспертным сообществом как маловероятная, и в конце 2010 г. данный показатель был удален из программы.23

Следует подчеркнуть, что подобные рейтинги основаны главным образом на данных, характеризующих распростра­нение технологий. Например, Международный телекоммуника­ционный союз «измеряет информационное общество» 24с по­мощью индекса развития информационных технологий, при вычислении которого используются показатели, характеризу­ющие доступность Интернета, распространение мобильной связи, вложения в телекоммуникационный сектор и т. д. Такие измерения исходят из предпосылки, что информационное об­щество уже существует, однако достигает различных степеней развития в разных регионах и странах мира. Очевидно, что из­мерения подобного рода дают представление о весьма важной для современного общества части техносферы, однако не обо всей техносфере и тем более не об обществе в целом.

Возможно, название «информационное общество» не самым удачным образом «схватывает» специфику подобного комплекса явлений и процессов. Выражение «информационно-технологическое общество» лучше справлялось бы с этой за­дачей. Ведь принятие решений всегда осуществлялось на ос­нове информации (ее достоверность и полнота – особый во­прос), и если понимать под информационным обществом такое, где важную роль играет информация, то мы должны признать, что и первобытное общество было информационным. Однако сегодня мы имеем дело с уже сложившимся способом словоупо­требления и полагаем, что попытки заменить понятие информа­ционного общества понятием «информационно-технологиче­ское общество» способствовали бы скорее путанице, чем прояснению сути дела.


Следует отметить, что со времени появления первых про­ектов информационного общества и до наших дней с развитием информационно-коммуникационных технологий нередко связы­вают ожидания реализации тех или иных социальных идеалов. Однако на деле прогресс в информационно-технологической сфере отнюдь не гарантирует общественного и нравственного прогресса. Предоставляя людям и сообществам новые возмож­ности, информационные технологии несут и новые риски, порож­дают новые, порой весьма сложные, проблемы социокультурного характера.

2.1 1.1. Японский план информационного общества и «компьютерная утопия»

1.1. Японский план информационного общества и «компьютерная утопия»

Впервые в достаточно отчетливом виде идея информацион­ного общества была сформулирована 60-х гг. XX столетия. Изоб­ретение самого термина «информационное общество» (“johoka shakai”) приписывается профессору Токийского технологического института Ю. Хаяши. Контуры информационного общества были обрисованы в докладах, представленных японскому правитель­ству в конце 60-х – начале 70-х гг. такими организациями, как Агентство экономического планирования, Институт разработки и использования компьютеров, Совет по структуре промышлен­ности. Показательны названия докладов: «Японское информаци­онное общество: темы и подходы» (1969), «План информацион­ного общества: национальная стратегия Японии до 2000 г.» (1971), «Контуры политики содействия информатизации япон­ского общества» (1969). Информационное общество определя­лось в упомянутых докладах как такое, где процесс компьютери­зации даст людям доступ к надежным источникам информации, избавит их от рутинной работы, обеспечит высокий уровень авто­матизации производства. При этом изменится и само производ­ство – продукт его станет более «информационно емким», что означает увеличение доли инноваций, проектно-конструкторских работ и маркетинга в его стоимости; производство информацион­ного продукта, а не продукта материального будет движущей силой образования и развития общества.

«План информационного общества: национальная стратегия Японии до 2000 г.» предусматривал создание информационных систем и сетей национального масштаба. В частности, речь шла

об информационной сети для здравоохранения, интегрированном административном банке данных, системе защиты окружающей среды, информационных системах совместного пользования для малых предприятий. Кроме того, предусматривалось создание так называемого компьютополиса (информационно-коммуникаци­онной системы для жителей города), введение компьютерно-ори­ентированной подготовки в экспериментальных школах, центра профессиональной переподготовки, создание системы подго­товки инженеров и программистов для развивающихся стран, а также национальных центров «синк-танков», объединяющих разные организации для интегрированных исследований и разра­боток.25

Разработка и реализация конкретных программ, лежащих в русле данной национальной стратегии, была затруднена нефтяным кризисом 70-х, однако не остановлена им. В 1970-е гг. правительством Японии были начаты работы по созданию национальной информационной сети в здравоохранении, единой автоматизированной системы управления на транс­порте, широкому использованию информационных техно­логий в системах городского хозяйства, по созданию нацио­нальных исследовательских центров, а также сделаны шаги по организации компьютерно-ориентированного образования и реализации идеи «компьютополиса».26 Процессы, предпо­сылки для которых были созданы техникой, передовой для ру­бежа 60–70-х гг. XX в. (т. е. до наступления эпохи массовой компьютеризации и Интернета), впоследствии развивались и видоизменялись на новых технологических основах, когда стремительный прогресс электронно-вычислительной тех­ники, конвергировавшей с техникой средств связи, породил феномен информационно-коммуникационных технологий (ИКТ).

Как отмечалось выше, выражению «информационное обще­ство» соответствует не научное понятие, а сложный познавательно-ориентировочный комплекс, включающий исследовательские и проектные составляющие, концепции разного плана и масштаба, множество трактовок, значительная часть которых создается ad hoc (т. е. для конкретного случая, конкретных обстоятельств и цели), а также прогнозы, предсказания и оценки, тесно перепле­тенные с надеждами, опасениями и вкусовыми предпочтениями.


Такая до сих пор сохраняющаяся разнородность была свой­ственна уже ранним представлениям об информационном обще­стве, сформулированным японскими авторами.

Показательна в этом отношении позиция И. Масуды, одного из пионеров компьютеризации в Японии, разработчика упоминав­шегося «Плана информационного общества». Этот автор не только дает характеристику конкретных технологических про­грамм и объемов финансирования проектов, но и рисует образ бу­дущего информационного общества как бесклассового и бескон­фликтного общества согласия, с небольшим правительством и государственным аппаратом. Однако достижение человеческим обществом подобного состояния отнюдь не гарантируется реали­зацией технологических программ и проектов, о которых ведет речь Масуда. Ведь информационное общество мыслится им как такое, где важнейшим субъектом активности будет не предпри­ятие как «экономическая фракция», а добровольное объединение локальных информационных сообществ как «социоэкономиче­ская фракция», где определяющую роль играет не частный ка­питал, свободная конкуренция и максимизация прибыли, а обще­ственный капитал в виде инфраструктуры, позволяющий реализовать принципы сотрудничества во имя общего блага. Ин­формационное общество противопоставляется обществу центра­лизованной власти и классовой иерархии в качестве общества с горизонтальным распределением функций, где социальный по­рядок будет поддерживаться автономными и взаимодополняю­щими функциями добровольных гражданских организаций.27 Неудивительно, что подобные воззрения были восприняты многими учеными и публицистами как относящиеся к «компью­терной утопии», а не к научной теории или практически реализу­емой программе.

В СССР идея информационного общества первоначально была встречена негативно уже потому, что не «вписывалась» в марксистское учение о социально-экономических формациях, предусматривавшее лишь такие стадии общественного развития, как первобытно-общинный строй, рабовладельческое общество, капитализм, а также коммунистическую формацию, первой ста­дией которой считался социализм. Однако критике подвергались и недостатки, действительно присущие футурологическим


построениям подобного рода, и такая критика во многом была справедливой. Вместе с тем необходимость развития и широ­кого внедрения во все области народного хозяйства и обще­ственной жизни электронно-вычислительной и коммуникаци­онной техники сомнению не подвергалась – напротив, государство принимало меры, направленные на преодоление наметившегося отставания от стран капитализма в «компью­терной гонке». (Эффективность таких мер – вопрос отдельного обсуждения.) Проблемы, связанные с социальными эффектами и предпосылками развития информационно-коммуникаци­онных технологий, обсуждались в советской обществоведче­ской литературе в рамках тематики «социальных аспектов авто­матизации управления и обработки информации»,28 «компьютеризации» и «информатизации общества».29 Ослаб­ление идеологических ограничений к концу 80-х гг. XX в. поз­волило советским философам предлагать собственные кон­цепции «информационного общества» как будущего социально-технологического уклада.30 В России 1990-х гг. формирование информационного общества осознается как важная цель, осу­ществление которой затруднено экономическими и политиче­скими проблемами.31

В наши дни выражение «информационное общество» связы­вается, как правило, не с прогрессистскими представлениями о нравственном совершенствовании человека и светлом будущем без социальных конфликтов, а с развитием информационно-ком­муникационных технологий и обеспечением их доступности. Именно на это направлены стратегии и программы развития ин­формационного общества, которые реализуются на уровне госу­дарств, регионов и межгосударственных объединений.

Между тем в интеллектуальных кругах сохраняют опреде­ленную силу представления об информационном обществе как о новой стадии общественного развития, предполагающей не только


технический, но также и нравственный прогресс и приобрета­ющей порой черты «компутопии». С таких позиций стадия ин­формационного общества может выглядеть еще не достигнутой или вовсе недостижимой.

2.2 1.2. Конвергенция идей информационного общества и постиндустриализма

1.2. Конвергенция идей информационного
общества и постиндустриализма

Японский вариант концепции информационного общества разрабатывался прежде всего для решения задач социально-эко­номического развития Японии. Это обстоятельство обусловило его в известном смысле ограниченный и прикладной характер. Однако в 1970-е гг. идея информационного общества становится популярной в США и странах Западной Европы и приобретает черты универсалистской идеологии.

В современной литературе можно найти разные понимания того, что такое постиндустриальное общество. Некоторые ав­торы подчеркивают определяющий характер экологических про­блем для постиндустриальной стадии развития, другие называют постиндустриальным «общество меньшинств», где никто не чув­ствует себя принадлежащим к большинству населения, но каждый является представителем какой-либо малой группы (вы­деляемой по образу жизни, интересам, нравственным или поли­тическим позициям или по другим основаниям). Наконец, име­ется тенденция отождествления постиндустриализма с деиндустриализацией, причем под последней понимается и уни­чтожение промышленных предприятий в России после распада СССР, и «вывоз» материального производства из США и За­падной Европы в страны «третьего мира». Предложения догово­риться о значении терминов мало что меняют в положении дел. Выражение «постиндустриальное общество» давно уже ведет свободную жизнь, не желая связывать себя твердыми обязатель­ствами с тем смыслом, который вкладывался в него создателем концепции постиндустриализма Д. Беллом. Тем не менее именно Беллова концепция постиндустриального общества имеет все основания рассматриваться как классическая. И не только по­тому, что была выдвинута раньше других, но главным образом потому, что до сих пор остается образцом социальной кон-

цепции в полном смысле этого слова – внятно сформулиро­ванной, имеющей солидное обоснование, обстоятельно изло­женной. При этом, разумеется, не бесспорной.

Книга американского социолога Д. Белла «Грядущее постин­дустриальное общество: опыт социального прогнозирования» 32была впервые издана в 1973 г. Представленные в ней идеи и вы­воды во многом основаны на анализе изменений в структуре за­нятости, происходивших после Второй мировой войны. Эти изме­нения свидетельствовали о расширении сферы услуг, увеличении числа рабочих мест, требующих среднего специального и выс­шего образования, о возрастании числа ученых и инженеров. В ряду авторов, результаты исследований которых использова­лись Беллом, – Ф. Махлуп и М. Порат. Предметом внимания Белла стал феномен НИР (научных исследований и разработок) как показатель растущей роли научного знания в развитии тех­ники и производства, а также появление наукоемких отраслей промышленности – таких как электроника, оптика, вычисли­тельная техника, химическая индустрия. Большое впечатление на американского ученого произвело теоретическое обоснование возможности вмешательства правительства в экономику, пред­принятое Кейнсом, а также макроэкономические исследования С. Кузнеца и Дж. Хикса, способные служить основой решений о государственной поддержке тех или иных секторов экономики.

В истории человечества Белл выделял три стадии – аг­рарную, индустриальную и постиндустриальную. Очерчивая контуры постиндустриального общества, он отталкивается от характеристик индустриальной стадии. Подобно теоретикам индустриализма (прежде всего Т. Веблену), Белл трактовал ин­дустриальное общество как организованное вокруг производ­ства вещей и машин для производства вещей. Постиндустри­альное же общество характеризуется тем, что центральное место здесь занимает знание, и притом знание научное. «Ко­нечно, знание необходимо для функционирования любого об­щества. Но специфика постиндустриального общества опреде­ляется характером знания, – считает Белл. – Главную роль в процессах принятия решений и управления изменениями иг­рает теперь теоретическое знание… Современное


общество существует благодаря инновациям и социальному кон­тролю за изменениями, стремится предвидеть и планировать бу­дущее. Именно изменение в осознании природы инноваций де­лает решающим теоретическое знание».33

Роль теоретического знания определит, по мнению Белла, и положение ученого как центральной фигуры постиндустриаль­ного общества. В постиндустриальном обществе сформируется новая элита, принадлежность к которой станет возможной благо­даря квалификации и образованию, а не в силу обладания соб­ственностью или положения в политической структуре. «Бе­режное отношение к талантам и распространение образовательных и интеллектуальных институтов станет главной заботой общества», – прогнозировал Белл.34 Если в индустри­альной экономике ключевым институтом было предприятие, про­изводящее вещественные блага, то в наступающей эпохе цен­тральным учреждением будет университет или какая-либо иная форма институционализации знания. До сих пор, писал Белл, власть находилась в руках делового сообщества, хотя сегодня раз­деляется до некоторой степени с профсоюзами и государством. Тем не менее большая часть решений, от которых зависит повсе­дневная жизнь человека (речь идет о доступных видах работы, размещении заводов, инвестициях в производство новой про­дукции, распределении налогового бремени, профессиональной мобильности), принимается бизнесом, а с некоторых пор и прави­тельством, которое отдает приоритет процветанию бизнеса. В постиндустриальном обществе, по Беллу, важнейшие решения относительно роста экономики и ее сбалансированности будут исходить от правительства, но будут основываться на поддержи­ваемых правительством научных исследованиях и разработках.

Соединение науки, техники и экономики находит выражение в феномене НИР, который, по мнению Белла, должен играть все более важную роль в обществе, устремленном в будущее. Забота о будущем – еще одно важное свойство постиндустриального об­щества – предполагает оценку технологий, контроль за техноло­гиями, прогнозирование технологического развития.


Постиндустриальная эпоха, прогнозировал Белл, будет вре­менем расцвета новой интеллектуальной технологии, использу­емой в управлении организованной сложностью (крупной орга­низацией, большой системой, теорией со многими переменными). Он полагал, что к концу XX в. новая интеллекту­альная технология будет играть столь же выдающуюся роль в че­ловеческих делах, какую играла машинная технология в про­шедшие полтора века. Интеллектуальная технология заменяет интуитивные суждения алгоритмами. Эти алгоритмы могут быть реализованы в автоматической машине, в компьютерной про­грамме или в наборе инструкций, основанных на математиче­ских формулах. Примеры новых интеллектуальных технологий, по Беллу, предоставляют теория игр и системный анализ. «Цель новой интеллектуальной технологии, – писал он, – состоит не больше и не меньше как в том, чтобы воплотить мечту социаль­ного алхимика: “упорядочить” массовое общество. Ныне в этом обществе миллионы людей каждодневно принимают миллиарды решений: что купить, сколько иметь детей, за кого голосовать, на какую пойти работу и т. д. Любой частный выбор так же непред­сказуем, как и движение атомов в квантовой физике, произ­вольно воздействующих на измерительный прибор, но все же со­вокупную составляющую можно выявить столь же четко, как это делает геодезист, определяя методом триангуляции высоту и го­ризонт».35 Признавая, что осуществление такой цели есть утопия и что она неосуществима постольку, поскольку человек сопро­тивляется рациональности, Белл считал, однако, что движение к этой цели возможно. Если роль «мастера» в интеллектуальной технологии играет теория принятия решений, подчеркивает Белл, то роль «инструмента» выполняет компьютер. Без компью­тера применение новых математических средств было бы пред­метом лишь интеллектуального интереса или осуществлялось бы с очень низкой разрешающей способностью. Именно компью­теры, позволяющие выполнять значительное число операций в течение короткого интервала времени, делают возможным раз­витие интеллектуальной технологии.

С возрастающей ролью теоретического знания как источника инноваций в различных областях связано изменение понятия услуги (service). Индустриальное общество характеризуется как такое,


где на смену «экономике товаров» приходит «экономика услуг». В сферу услуг теперь включается здравоохранение, образование, многие виды исследований и управления.

Белл использовал понятие индустриального общества для характеристики прошлого и настоящего многих стран, в числе которых были такие политические антагонисты, как США и СССР. По прогнозу этого ученого, к началу XXI в. в постинду­стриальную стадию развития должны были вступить США, Япония, Советский Союз и страны Западной Европы.

Постиндустриализм в его классическом варианте обрел как многочисленных приверженцев, так и серьезных критиков. В СССР, несмотря на то, что многие из тенденций, отме­ченных Беллом, активно обсуждались в рамках социально-эко­номической и социально-философской проблематики научно-технической революции (НТР), постиндустриализм был изна­чально отвергнут как проявление технологического детерми­низма, связанное с надеждами разрешить противоречия капи­талистического общества за счет развития науки и техники. Заявление Белла о том, что Советский Союз (наряду с передо­выми странами капиталистического мира) движется к постин­дустриальной стадии, вызывало гнев уже потому, что офици­альная советская идеология провозглашала основной задачей страны построение коммунистического общества и не нужда­лась ни в какой постиндустриальной перспективе. Не желали постиндустриальной перспективы для Советского Союза и такие авторы, как З. Бжезинский (соглашавшийся с Беллом практически по всем позициям, кроме этой). Бжезинский свя­зывал с наступлением новой технологической эры новые на­дежды на дезинтеграцию СССР при соответствующей поли­тике правительства США.36 Французские авторы критиковали Белла за то, что он якобы предлагает вариант либерального подхода и склонен рассматривать конфликты только в тер­минах рынка.37

Сегодня, несмотря на то, что выражение «постиндустриальное общество» используется весьма широко, собственно социальный прогноз Д. Белла следует оценить как сбывшийся лишь частично. И дело не только в том, что к началу XXI в. Советского Союза уже


не существовало, а бывшие советские республики демонстриро­вали примеры деиндустриализации, но никак не перехода к пост­индустриальной ступени в смысле Д. Белла. Даже США и страны Западной Европы (а постиндустриалисткое прогнозирование ос­новывалось на материалах, относящихся преимущественно к этим странам) до сих пор далеки от того, чтобы стать обще­ствами, где «клеточкой» является университет, а центральной фи­гурой – ученый.

Так или иначе, прилагательное «постиндустриальное» указы­вает лишь на положение рассматриваемого типа общества во вре­менной последовательности стадий развития – «после индустри­ального», – но не «схватывает» его качественную определенность. Стремление отразить в названии новой истори­ческой ступени черты, обусловившие ее качественное отличие от предыдущих, привело к появлению таких названий, как «техно­тронное общество», «телематическое общество», «высокотехно­логичное общество», «общество знаний». Соответствующие идеи и концептуальные построения, как правило, имеют существенные черты сходства с белловским постиндустриализмом, хотя и ак­центируют разные моменты в экономическом, технологическом и социальном развитии.

Вариант конвергенции идей постиндустриализма и инфор­мационного общества представляет изданная в 1980 г. книга Д. Белла «Социальные рамки информационного общества».38 Выражение «информационное общество» у Белла – это новое название для постиндустриального общества, подчеркивающее не его положение в последовательности ступеней обществен­ного развития – после индустриального общества, а основу определения его социальной структуры – информацию. Здесь, как и в книге «Грядущее постиндустриальное общество», пер­востепенное значение придается информации, включенной в функционирование научного знания и получаемой благодаря та­кому знанию. Информационное общество в трактовке Белла об­ладает всеми основными характеристиками постиндустриаль­ного общества (экономика услуг, центральная роль теоретического знания, ориентированность на будущее, предпо­лагающая управление технологиями, развитие новой интеллек­туальной технологии). Однако если в «Грядущем постинду­стриальном обществе» электронно-вычислительная техника рассматривалась как одна из наукоемких отраслей и как не-


обходимое средство для решения сложных задач (с применением системного анализа и теории игр), то в «Социальных рамках ин­формационного общества» большое значение придается конвер­генции электронно-вычислительной техники с техникой средств связи. «В наступающем столетии, – утверждает здесь Д. Белл, – решающее значение для экономической и социальной жизни, для способов производства знания, а также для характера трудовой деятельности человека приобретет становление нового социаль­ного уклада, зиждущегося на телекоммуникациях».39

В разработанной Беллом концепции постиндустриализма де­лался упор на то, что развитие электронно-вычислительной тех­ники дает возможность перерабатывать огромные объемы инфор­мации для принятия решений – в первую очередь, правительственными структурами. В предлагаемой Беллом кон­цепции информационного общества подчеркивается важность обеспечения доступа к необходимой информации индивидов и групп. Автор пишет об угрозах полицейского и политического на­блюдения с использованием изощренных информационных тех­нологий. Знание и информацию Белл называет не только «агентом трансформации постиндустриального общества», но и стратегическим ресурсом такого общества. В этом контексте он видел проблему информационной теории стоимости. «Когда знание в своей систематической форме вовлекается в практиче­скую переработку ресурсов (в виде изобретения или организаци­онного усовершенствования), можно сказать, что именно знание, а не труд выступает источником стоимости», – писал Белл. Этот автор, как и ряд других, настаивал на необходимости нового под­хода к экономике. В отличие от подходов, акцентирующих те или иные комбинации капитала и труда в духе трудовой теории стои­мости, новый подход должен был рассматривать информацию и знания в качестве «решающих переменных постиндустриального общества», подобно тому, как труд и капитал рассматривались в качестве решающих переменных индустриального общества.


2.3 1.3. Культура и «посткультурье» информационной эпохи

1.3. Культура и «посткультурье» информационной эпохи

Сегодня выглядит удивительным тот факт, что авторы, пи­савшие в середине XX в. о будущем информационном обществе, смогли предвидеть многие из проблем, остроту которых мы осо­знали лишь недавно и на ином, гораздо более высоком уровне технологического развития. Еще до массовой компьютеризации и наступления эпохи Интернета в литературе обозначились раз­личные направления и тенденции, концентрирующие внимание на тех или иных сторонах существующих в обществе отношений по поводу информации и технико-технологических средств ее пе­редачи, хранения и переработки, рассматривающие различные со­циальные перспективы в качестве возможных, желательных или негативных.

В работах Белла делался явный упор на новые, положительно оцениваемые возможности государственного регулирования эко­номики в информационном обществе. Государственное регулиро­вание, в понимании этого автора, предполагает принятие законо­дательных мер для обеспечения свободного доступа к информации и предотвращения угрозы политического и полицей­ского наблюдения за индивидами с использованием изощренной информационной техники. Совершенно иначе видел будущее го­сударства французский социолог Ж. Эллюль. Он утверждал, что информационное общество, будучи «осуществлением идей социа­листического, анархического и пацифистского характера», пред­полагает ликвидацию централизованного бюрократического госу­дарства.

В книге С. Нора и А. Минка «Компьютеризация общества. До­клад Президенту Франции» 40информационное общество характе­ризуется как сложное общество, в культуре которого возникают се­рьезные проблемы. Авторы уверены, что понять эти проблемы в русле постиндустриального подхода Белла невозможно. Такой подход, утверждают они, позволяет увидеть в будущем только «транквилизованное» постиндустриальное общество, где изобилие и сближение жизненных стандартов позволят объединить нацию вокруг огромного культурно гомогенного среднего класса и преодо­леть социальные противоречия. Постиндустриальный подход про-


дуктивен, когда речь идет об информации, управляющей пове­дением производителей и покупателей, но бесполезен при столкновении с проблемами, выходящими за сферу коммерче­ской деятельности и зависящими от культурной модели. Не способен принять во внимание возрастающую сложность со­временного общества и марксистский подход, считают Нора и Минк. Ведь этот подход, признавая конфликты, сводит их к противоречию между двумя классами, организованными вокруг производства. Авторы характеризовали «марксистское управ­ление, практикуемое в восточных странах» как такой тип управления, когда индивидуальные планы не принимаются в расчет, но каждой группе и каждому индивиду отводится соот­ветствующая роль в выполнении коллективного плана. При этом устанавливается система репрезентации, которая обеспе­чивает связь между коллективным планом и поведением инди­вида. Слабость такой системы заключается в ее внутренних противоречиях – утверждается в книге. Гражданское общество не говорит: «то, что оно выражает, скрывается в пропастях, в расщелинах»; поэтому логика центра склонна отрываться от ре­альности.

Квалифицируя и «либерально-постиндустриалистский», и марксистский подходы как «мистифицирующие» (примеча­тельно, что английский перевод книги вышел с предисловием Д. Белла), авторы доклада выдвинули идеал такого информаци­онного общества, где «организованность совпадает с добро­вольностью». Это «совершенное рыночное общество», где об­разование и информация сделают каждого человека осознающим коллективные ограничения, и «общество совер­шенного планирования», где центр получает от каждой еди­ницы базиса верные сообщения о ее целях и предпочтениях и в соответствии с этим формирует собственную структуру и по­зицию. В информационном обществе, писали Нора и Минк, групповые планы в большей мере, чем ранее, будут выражать социальные и культурные устремления. Одновременно будут возрастать и внешние давления. В этих условиях «только власть, обладающая надлежащей информацией, сможет способ­ствовать развитию и гарантировать независимость страны».41

Название одной из глав книги С. Нора и А. Минка «Будет ли компьютеризованное общество обществом культурных конфликтов?». Полагая, что информационное общество будет менее четко


социально структурировано и более полиморфно, чем общество индустриальное, авторы прогнозировали, что одним из факторов полиморфизма явится отношение различных групп к тенденции упрощения языка, связанной не в последнюю очередь с эконо­мичностью баз данных и различных форм электронно-опосредо­ванной коммуникации. Предлагая единый язык, компьютери­зация будет способствовать преодолению культурного неравенства. Этот упрощенный язык будет совершенствоваться и становиться пригодным для все более развитых диалогов, и все же он будет встречать сопротивление. Приемлемость этого коди­фицированного языка будет зависеть от культурного уровня субъ­ектов, что обусловит дискриминационный эффект телематики. «Более чем когда-либо язык становится ставкой культуры», – утверждали французские авторы. Информационное общество, предсказывали они, будет обществом борьбы за язык между раз­ными группами.

Наиболее влиятельные социологические концепции, выдви­нутые в начальный период формирования идеологии информаци­онного общества, подчеркивали ценность научного, теоретиче­ского знания и/или достоверной информации, прогнозировали возрастание их роли в обществе с развитием компьютерных и те­лекоммуникационных технологий. Впоследствии усиливаются тенденции, подчеркивающие значение ненаучной информации и связывающие перспективы формирования информационного об­щества с «утратой научным дискурсом его привилегированного статуса». В информационном обществе позиции научного знания ослабевают – заявлял в конце 80-х представитель «критической социологии» М. Постер. С его точки зрения, адекватная социо­логия электронно-опосредованных коммуникаций возможна только в том случае, если наука рассматривается как один из видов дискурса наравне с другими.42 Идея информационной эко­номики неправомерно сводит коммуникацию к экономической метафоре, а в целом белловский постиндустриализм «подавляет лингвистический уровень явлений, которые рассматривает в каче­стве новых», – утверждал этот автор.

Постер настаивал на том, что нельзя трактовать информацию как экономическую сущность и подводить теоретическую базу под распространение товарных отношений на информационную сфе-


ру. Он подчеркивал, что легкость копирования и распространения информации разрушает правовую систему, устои которой были сформированы для защиты частной собственности на матери­альные вещи. Этот автор настаивал, что в эпоху конвергенции вы­числительной техники и техники средств связи невозможно адек­ватно понять социальные отношения, если не принимать во внимание изменений в структуре коммуникационного опыта.

Предлагаемая Постером концепция «способа информации» призвана «расшифровать» лингвистическое измерение новых форм социальных взаимодействий, осуществляемых в компью­терных сетях. Автор преднамеренно выбирает выражение, вызы­вающее ассоциации с Марксовой концепцией «способа производ­ства»: в современной культуре «информация» становится чем-то вроде фетиша, и «способ информации» – вполне уместная мета­фора для такой культуры. Ступеней развития способа производ­ства информации определяются характером коммуникации. На первой ступени это коммуникация «лицом к лицу», где в качестве средства используется устная речь, на второй – письменная ком­муникация, опосредованная печатью, а на третьей – электронно-опосредованная коммуникация-обмен. Если для первой ступени характерно согласование символов, а для второй – знаковая ре­презентация, то для третьей ступени характерно информационное моделирование. На первой, устной, ступени субъект определяется как тот, кто произносит нечто, вписывающееся в систему меж­личностных отношений. На второй, печатной, ступени субъект конструируется как агент, являющийся центром рациональной (воображаемой) автономии. На третьей, электронной, ступени субъект децентрализуется, рассеивается и множится в сплошной неустойчивости – предоставляя информацию о себе для самых разных баз данных, «мультиплицируясь» в процессе создания электронных текстов, используя новые возможности коллектив­ного авторства и игр с идентичностью, предоставляемые компью­терными сетями.

Подчеркнем, что о возможностях информационного модели­рования как «моделирования самого себя» М. Постер писал в конце 1980-х, когда Интернет не был еще повседневностью для миллионов людей. В XXI в. новые культурные феномены, порож­даемые стремительным развитием информационно-коммуника­ционных технологий, привлекают внимание множества авторов.

Способы адаптации человека в новой информационной среде,43 роль мемов в цифровой культуре,44 философия послания и этика электронно-опосредованной коммуникации, cтатус «циф­рового субъекта», новое видение памяти, смерти и бессмертия в эпоху, когда гигабиты и мегабиты информации о каждом из нас аккумулируются в самых разных информационных лакунах,45 становление «киберсознания»,46 роль видеоигры в виртуализации культуры–47 подобные вопросы относятся к числу тех, чья акту­альность сегодня не вызывает сомнений.

К числу важных проблем информационного общества как ре­альности следует отнести и те, что касаются соотношения науч­ного и ненаучного знания, достоверной и недостоверной инфор­мации (или дезинформации), информации, которая может быть оценена по шкале «истинно-ложно» и информации, не допуска­ющей в принципе применения таких оценок. Все это – темы дис­куссий философского, психологического и социологического ха­рактера.

Серьезное изучение гуманитарных проблем, порождаемых развитием информационно-телекоммуникационных технологий, требует от исследователя сочетания глубокой специализации с информированностью о происходящем в смежных областях и го­товностью участвовать в междисциплинарной коммуникации. Ученый должен включать в сферу рассмотрения все новые и новые явления и процессы, вызываемые к жизни стремительным развитием техники, не жертвуя при этом основательностью ана­лиза в угоду соображениям конъюнктуры. Реализация подобных установок – задача сложная, трудоемкая, а в полной мере, как правило, не выполнимая.


Рассматривая общие вопросы культуры информационной эпохи, трудно обойти вниманием феномен электронной культуры. Вслед за Л.В. Баевой можно характеризовать электронную куль­туру как совокупность результатов творчества и коммуникации людей в условиях стремительного развития и распространения информационных технологий. Особенности электронной куль­туры связывают с цифровой формой представления, виртуально­стью, свободой доступа, открытостью, дистанционностью, либе­ральностью, дескриптивностью, отсутствием жестких правил (за пределами собственно технических предписаний и ограничений), доминированием визуального над смысловым, инновационно­стью, технократизмом, высокой скоростью изменений.48

Добавим к сказанному, что для понимания этого типа куль­туры полезна развиваемая В.С. Степиным концепция культуры как системы надбиологических программ человеческой деятель­ности, поведения и общения.49 В.С. Степин выделяет три уровня программ в системе культуры. Первый составляют реликтовые программы, «осколки» прошлых культур, утратившие ценность для общества новой эпохи, но все еще регулирующие некоторые виды поведения людей. Второй уровень представлен програм­мами, возникшими как выражение запросов и потребностей со­временного общества, а также программами, сформированными на предшествующих этапах развития, а затем вписавшимися (с определенными изменениями) в новые условия. Наконец, третий уровень содержит программы видов и форм человеческой дея­тельности, возможных в будущем. Не всем из них суждено осуще­ствиться в реальности, однако, порождая подобные феномены, об­щество вырабатывает «проекты», значимость которых может оказаться огромной. Упомянутые типы программ, существующие в культуре на любом этапе ее развития, условно обозначаются со­ответственно как устаревшие, современные и новаторские.

С данных позиций электронная культура видится не только как немыслимая без программирования в узком смысле (создания компьютерных программ), но и как порождающая с беспреце­дентной скоростью все новые и новые программы деятельности,


поведения и общения людей. Однако статус подобных программ как программ культуры отнюдь не всегда является несомненным. Не лишены оснований утверждения тех, кто говорит, что совре­менное человечество оказалось в ситуации «посткультуры», воз­никшей в результате кризиса ценностно-нормативных оснований культурных систем. Когда-то считалось, что находиться вне сферы действия подобных норм могут лишь люди «мало обрабо­танного ума» – те, чье сознание в силу условий жизни осталось «неокультуренным». Однако сознание современного человека не является «необработанным» – напротив, оно подвергается интен­сивной обработке, осуществляемой множеством конкурирующих сил, и результатом становится не «недостаток культуры», а состо­яние «посткультурья».50

Латинское слово “cultura” означает возделывание, воспи­тание, развитие, почитание. Все эти значения так или иначе отра­жены и в практике употребления слова «культура» в повсе­дневной речи, и в трактовках культуры, развиваемых в рамках научных концепций. В обыденном языке «культурный» примени­тельно к человеку часто означает то же, что и «воспитанный», а культурное растение противопоставляется дикому, невозделан­ному. Культура предполагает наличие определенной традиции, однако в обществе, где изменение ценится больше, чем постоян­ство, разрыв с традицией – больше, чем преемственность, весьма сложной становится проблема нахождения основ, позволяющих личности определять собственную линию поведения и способы оценки поведения других. Глобальное информационное про­странство, сформированное благодаря электронным средствам коммуникации, позволяет массам людей расширять свои пред­ставления о допустимых и рекомендуемых формах поведения за­счет знакомства (пусть и поверхностного) с элементами самых разных культур и субкультур. Аудио-, видеопродукция и игровая индустрия вносят свой вклад в широкое распространение эстети­зированных образцов поведения, формально признаваемого не только безнравственным, но и противоправным. Моральный ре­лятивизм – представление об относительном характере любых этических норм и неправомерности выдвижения абсолютных


моральных императивов – не является детищем XXI в., однако именно в современных условиях стремительно расширяет сферу своего влияния и становится скорее массовым явлением, чем упражнением в теоретизировании, мало известным за преде­лами узкого круга интеллектуалов. На этом фоне выглядят име­ющими свои основания суждения о том, что глобализация эко­номики и создание глобального информационного общества сопровождаются скорее разрушением ранее сложившихся куль­турных систем, чем формированием общей глобальной куль­туры.

Такого не могли предвидеть мыслители прошлого, верившие в прогресс культуры и нравственности. Показательна в данном отношении одна из идей В.С. Соловьева, сформулированная в конце XIX в. (то есть в эпоху, которая на фоне стремительного развития информационно-коммуникационных средств выглядит глубокой древностью!) – а именно, идея нравственной подго­товки человека к расширению его коммуникационных возможно­стей. Выделяя три основные формы организации общества – «родовую форму», «национально-государственный строй» и, на­конец, «всемирное общение жизни», этот философ рассматривал нравственное совершенствование человека и человечества как условие выхода за пределы предшествующей формы в последу­ющую. «Всемирное общение жизни» было для В.С. Соловьева идеалом, связанным с установлением «действительного нрав­ственного порядка», когда человечество природное преобразу­ется в человечество духовное.51 Обращение к подобным идеям сегодня уместно и поучительно хотя бы потому, что побуждает задуматься о логике развития техники (в том числе техники ком­муникационной), открывающей новые возможности для реали­зации не только добрых начал, но и пороков человеческой на­туры. Очевидно, что нынешний вариант глобализации не является «всемирным общением жизни» в указанном смысле, поскольку достаточные для этого технические возможности не дополняются всеобщими нравственными основаниями.

Сегодня оправдываются прогнозы полувекой давности, в со­ответствии с которыми информационное общество будущего мыс­лилось как общество культурных напряженностей и конфликтов. Эти прогнозы оказались верными даже в отношении стран, избе-


жавших политических и экономических потрясений последнего десятилетия XX в.: оставив в прошлом классовую структуру, со­четавшую универсальную систему норм (тесно переплетенных с религиозными представлениями) с относительно автономными системами разных классов и социальных слоев, эти общества от­нюдь не приблизились к состоянию «культурной однородности». Более того, отвергается и сама правомерность стремления к по­добному состоянию как к цели: ценностью провозглашается раз­нообразие, понимаемое как проявление свободы.

В России минувшего столетия дважды – после революции 1917 г., а затем в 1990-х гг. – происходили радикальные изме­нения в экономической, политико-правовой и социальной си­стеме, закономерно сопровождавшиеся существенными измене­ниями в сфере культуры и нравственности. На смену сословному обществу, существовавшему в Российской империи, пришло со­ветское общество, стремившееся к полному социальному равен­ству всех своих членов и почти достигшее такого равенства. Идея социальной однородности советского общества сочеталась с идеей единой культуры, национальной по форме и социалистиче­ской по содержанию. Причем именно социалистическая культура и социалистический общественный строй рассматривались как передовые, выгодно отличающиеся от устаревшего капитализма с его моральным и общекультурным разложением. С крушением советской системы эти идеи утратили актуальность. Россия стала представляться как страна, отставшая в развитии и стремящаяся вернуться в лоно «мировой цивилизации» в ее современном «гло­бализаторском» варианте.

Казалось, такое положение позволит сэкономить творче­ские интеллектуальные усилия, перенимая выработанные на «цивилизованным Западе» политические, экономические и культурные формы. К сожалению, качество некоторых об­разцов для подражания оказалось отнюдь не несомненным. Примечательна в этом отношении идея мультикультурализма, активно пропагандировавшаяся в постсоветской России до тех пор, пока лидеры Евросоюза не признали провала соот­ветствующей политики в Западной Европе. Установка, поощ­ряющая существование в рамках одного общества множества форм жизнеустройства, не имеющих единой основы, когда-то относимых к разным ступеням развития, а теперь объяв­ленных всего лишь проявлениями разнообразия, на деле

создала благоприятные условия для активации архаичных куль­турных программ и распространения неоархаики. Используя со­циальные и технологические ресурсы «обществ толерантности», преодолев исторические ограничения и оторвавшись от истори­ческой основы, архаичные формы обрели новых носителей в лице квазиполитических субъектов, демонстрирующих враждеб­ность к современной цивилизации и жаждущих ее уничтожения.

Следует заметить, что признание равноценности культур порой используется в качестве аргумента в пользу невозмож­ности прогресса в сфере нравственности. А. Швейцер, разрабаты­вавший «моралистическую» концепцию культуры в период между двумя мировыми войнами, считал важнейшей причиной первой мировой войны «закат культуры», сведение культуры пре­имущественно к научно-техническим и художественным дости­жениям при пренебрежении этикой. Характеризуя культуру в самых общих чертах как «прогресс, материальный и духовный прогресс как индивидов, так и всевозможных сообществ», А. Швейцер придавал решающую роль в развитии культуры ее этической составляющей, а «этичность» видел в том, что «инди­виды и всевозможные человеческие сообщества соразмеряют свои желания с материальным и духовным благом целого и многих».52 Культура, с этой точки зрения, предполагает прежде всего «смягчение» борьбы за существование для людей и сооб­ществ, а конечной целью культуры выступает духовное и нрав­ственное совершенство индивида.

Отстаивая идеалы единой культуры, Швейцер отрица­тельно относился к концепциям, утверждавшим национальную культурную самобытность. «Раньше была просто культура, – писал он, – и каждый культурный народ стремился усваивать ее в наиболее чистой и развитой форме. При этом народности было присуще гораздо больше самобытности и цельности, чем ныне. …Претензия на самобытность национальной культуры в том виде, как о ней заявляется в наше время (книга была впервые издана в 1923 г. – И.А.), представляет собой болез­ненное явление, предопределенное тем, что культурные на­роды утратили свою здоровую природу и руководствуются уже не инстинктами, а теориями. Они так тщательно исследуют свою душу, что последняя уже больше не способна ни на какие естественные порывы. Они анализируют и описывают ее


так досконально, что она за тем, чем ей предписывается быть, не видит того, чем является на самом деле. О духовных различиях между расами мудрствуют с таким упорством, что эта болтовня действует как навязчивая идея, а отстаиваемое своеобразие вы­ступает как претенциозная болезнь».53 Подобные предостере­жения, звучавшие в Европе между двумя мировыми войнами, не смогли предотвратить приближающейся трагедии, которой пред­стояло унести жизни миллионов людей. В контексте современных глобализационных процессов проблема единства и множествен­ности культур выглядит иначе, чем в первой половине XX в., однако не становится от этого менее важной. От результатов ее осмысления и принятых на их основе решений зависят перспек­тивы нравственного развития человечества – развития, без кото­рого само выживание человечества выглядит проблематичным.

Этика, понимаемая как система норм, составляет суще­ственную часть «нормативного каркаса» культуры и находится в тесной взаимосвязи с другими нормативными системами – прежде всего с юридической. В.С. Соловьев характеризовал право как принудительное требование реализации некоторого минимума нравственности, определенного добра, или порядка, не допускающего известных проявлений зла.54 «Ясно, что сво­бода каждого человека или его естественное право жить и совер­шенствоваться было бы пустым словом, если бы они зависели от произвола всякого другого человека, которому захочется убить или искалечить своего ближнего или отнять у него средства к су­ществованию, – писал философ. – …Но правовое принуждение в этой области, ограждая свободу мирных людей, оставляет доста­точный простор и для действия злых наклонностей и не принуж­дает никого быть добродетельным… Только тогда, когда злая воля, покушаясь на объективные публичные права ближних, грозит безопасности самого общества, тогда только интерес об­щего блага, совпадающий с интересом свободы мирных граждан, должен ограничить свободу зла. …Задача права вовсе не в том, чтобы лежащий во зле мир превратился в Царство Божие, а только в том, чтобы он до времени не превратился в ад».55


Такой взгляд на соотношение нравственности и права вполне обоснован. И все же, рассматривая взаимосвязь этих составля­ющих культуры, нельзя обойти вниманием проблему справедли­вости самого закона. Принятие юридических норм, не согласую­щихся с системой норм нравственности, а то и открыто противоречащих ей, не только порождает дополнительные труд­ности в правоприменительной практике, но и ведет к потере авто­ритета законодателя и закона в глазах общества. Идет ли в по­добных случаях речь о конфликте морали с правом или же о конфликте морали с тем, что представляется правом лишь фор­мально, не будучи таковым по сути? В работах правоведов мы можем прочесть о таком явлении, как «антиправовое законода­тельство». Например, В.С. Нерсесянц объясняет широкое распро­странение представлений о противоположности права и справед­ливости тем, что «под правом имеют в виду любые веления власти, законодательство, которое зачастую носит антиправовой, произвольный, насильственный характер».56 Этот ученый настаи­вает, что выносить ценностно-правовые суждения о значении эм­пирически данного закона (позитивного права) следует на основе корректной трактовки права как специфической ценности, цели и формы долженствования.

Надежды на решение многих общественно важных проблем, в том числе касающихся положения дел в информационной сфере, сегодня связывают с совершенствованием средств право­вого регулирования. Однако если последнее сконцентрировано лишь на позитивном праве, писаных законах, игнорирующих сло­жившиеся представления о справедливости, социальных ценно­стях и этически приемлемых формах поведения, то расширение сферы его действия способно привести скорее к усилению кон­фликтов, чем к формированию устойчивого порядка. Ключевое значение в данных условиях приобретают вопросы этические, ибо, во-первых, по-настоящему действенным может быть лишь закон, базирующийся на прочных нравственных основаниях, а во-вторых, невозможно подвести под юридические нормы и про­контролировать все аспекты деятельности человека. Жизнеспо­собные культурные программы обеспечивают необходимое согла­сование нравственных, юридических, экономических и других составляющих, хотя не могут (да и не должны) вовсе устранить противоречия между ними.


В сложившихся условиях полезным инструментом проектно-ориентированного исследования могло бы стать понятие мета­культуры. Известно, что идея метакультуры занимала важное место в учении Даниила Андреева, где получила мистическую окраску. Тем, кто использует понятие метакультуры сегодня, нет нужды выяснять соотношение его современных смыслов с си­стемой и смыслами Даниила Андреева. Важно то, что выявление и конструирование метакультур способно заполнить становя­щуюся все более опасной «пустоту» между тем, что именуется глобализацией, и тем, что осознается как локализация, между глобальным информационным обществом и «обществами мень­шинств». Идея метакультуры связана и с нахождением общих ос­нований, необходимых для взаимодействия и совместного раз­вития различных культур и субкультур. Нахождение и создание таких оснований – серьезная и сложная работа, которая не может быть заменена упрощенными подходами, декларирующими абсо­лютную ценность традиции или новаторства. Такая работа пред­полагает целенаправленное культуротворчество, предполагающее рефлексивное отношение к культуре вообще.

2.4 1.4. От «компьютерной этики» к этике в сфере ИКТ

1.4. От «компьютерной этики» к этике в сфере ИКТ

Примечательно, что еще в 1960-е гг. в СССР предпринима­лись попытки привлечь внимание к этическим аспектам компью­теризации – примером может служить статья В. Пекелиса «Мо­рально-этические аспекты и кибернетика», опубликованная в сборнике «Кибернетика ожидаемая и кибернетика неожи­данная».57 Страной же, где компьютерная этика сложилась в каче­стве интеллектуального направления, стали США. И это вполне закономерно. История такого направления, как компьютерная этика, поучительна, кроме прочего, тем, что демонстрирует зави­симость гуманитарных подходов к глобальным технологиям в той или иной стране не только от уровня развития и распространен­ности этих технологий, но также от профессиональных традиций, общекультурного и социального контекста.


Статус компьютерной этики как направления философских исследований был обусловлен тем обстоятельством, что этиче­ские аспекты компьютеризации оказались в сфере интересов про­фессиональных философов. Вместе с тем значительную роль в становлении компьютерной этики в США сыграли ученые и ин­женеры, занятые в сфере разработки и применения компью­теров – те, кого называли «компьютерными профессионалами» (“computer professionals”), а сегодня называют IT-профессиона­лами.

Дискуссии по этическим вопросам создания и использо­вания компьютерных систем в США начинаются в середине 70-х гг. Заметную роль в этих дискуссиях сыграли выступления Дж. Вейценбаума – ученого, известного своими работами в об­ласти искусственного интеллекта. В книге «Власть компьютера и человеческий разум»,58 изданной в 1976 г., Вейценбаум наста­ивал, что многие из проблем развития вычислительной техники, обычно воспринимаемые в качестве технических, математиче­ских или эпистемологических, имеют на самом деле этическую природу. Вопрос о том, может ли быть создана компьютерная система, способная заменить человека в той или иной области, – это вопрос не только технической осуществимости, но и этиче­ской правомерности, утверждал он. Ученый стремился привлечь внимание к вопросам этической регуляции технического про­гресса, касающимся прежде всего этически допустимых пре­делов применения компьютеров и уподобления человека ма­шине. Создатель знаменитой системы «Элиза», не «начиненной» медицинскими знаниями, однако успешно имити­ровавшей поведение психиатра, якобы беседующего с паци­ентом, считал, что реальная замена врача компьютером была бы аморальной. По мнению Вейценбаума, никто не обладает правом доверить компьютеру принятие решений в тех сферах, которые связаны с межличностными отношениями, пониманием и любовью.

Позиция Вейценбаума вызвала недовольство в кругах ученых и инженеров, создававших компьютерные технологии и уви­девших в его выступлениях попытку затормозить научно-техниче­ский прогресс, исходя из абстрактных соображений нравственного


порядка. Нельзя утверждать, что с Вейценбаумом безогово­рочно согласились философы, рассматривавшие вопрос о субъ­ектности компьютера в контексте проблематики принятия ре­шений. Например, Дж. Мур обосновывал этическую неправомерность отказа от применения систем искусственного интеллекта там, где такое применение может принести пользу людям. При этом Мур отстаивал позицию, согласно которой круг задач, решаемых компьютером, должен быть ограничен таким образом, чтобы вне данного круга остались вопросы о базисных целях и ценностях человека и о приоритетах среди них.59

На начальных этапах формирования компьютерной этики как области философских исследований тема компьютера как особой вещи – машины, способной претендовать на статус субъекта, звучала весьма отчетливо. Данная тема имела несо­мненную связь со спорами о том, может ли машина мыслить, наибольший накал которых пришелся на 60–70-е гг. XX в. Однако проблема субъектности компьютера не явилась един­ственной отправной точкой в формировании компьютерной этики и не могла таковою быть в США – стране, имевшей давние традиции «организованной» этики профессий.

Развитие электронно-вычислительной техники было бы невозможно без возникновения соответствующих профессий. Традиционно серьезную роль в выработке стандартов профес­сионального поведения в США играют ассоциации, объединя­ющие инженеров и ученых (которые, в отличие от рабочих, не являются членами профсоюзов). Представления о нормах пове­дения профессионала оформляются, как правило, в соответ­ствующих кодексах, принимаемых ассоциациями. Предметом обсуждения в ассоциации становятся случаи нарушения по­добных норм, и такое обсуждение чревато общественными санкциями – например, удалением из ассоциации.

Организации американских «компьютерных профессионалов» не стали в этом отношении исключением. Они также официально устанавливали в качестве обязательных или рекомендуемых своды правил, содержащие как нормы общего характера, так и предпи­сания, конкретизированные применительно к определенным видам


деятельности. Например, одна из общих норм, содержащихся в «Кодексе профессионального поведения» весьма авторитетной организации – Ассоциации вычислительной техники (Association for Computer Machinary, сокращенное название – ACM), предпи­сывает члену ACM использовать свои знания и навыки для содей­ствия благополучию людей. Данная норма конкретизируется в формулировке правила: выполняя свою работу, принимать во внимание вопросы здоровья, неприкосновенности частной жизни и общего благополучия человека. Отсюда вытекают конкретные рекомендации, применяемые в работе с информацией об от­дельных лицах: минимизировать собираемые данные, ограничи­вать санкционированный доступ к информации, обеспечивать надлежащую безопасность информации и др.

В начале 80-х гг. XX в. в США возникло движение «Компью­терные профессионалы за социальную ответственность», участ­ники которого видели одну из основных своих задач в том, чтобы противодействовать созданию системы СОИ, считая ее шагом американского правительства к ядерной катастрофе. В последу­ющие годы в центре внимания организации оказались связанные с компьютеризацией вопросы защиты частной информации, без­опасности, интеллектуальной собственности и справедливого до­ступа к информации.

Факт наличия этической составляющей в осмыслении IT-профессионалами в США собственной деятельности не следует ни игнорировать, ни переоценивать. Т. Виноград, один из видных участников движения «Компьютерные профессионалы за соци­альную ответственность», подчеркивал, что практик, интерпре­тируя и оценивая свои действия в терминах этики, не занимается ни изучением этики как таковой, ни вопросами ценностей как та­ковых. Представители информационно-технологического сооб­щества не уделяют значительного внимания и вопросу о том, как влияют результаты их деятельности на человеческие ценности. Существует неявное определение «хорошего компьютерного профессионала», позволяющее исключать из круга «хороших профессионалов» людей, подобных Дж. Вейценбауму, поскольку они доставляют ненужные хлопоты, и без сомнений относить к этому кругу тех, кто вообще не задумывается о связи своей про­фессиональной деятельности с человеческими ценностями. По

мнению Т. Винограда, разработчика компьютерных технологий следует рассматривать не как изолированного индивида, а как члена «команды» и принимать во внимание его вклад в успех «ко­манды» в целом. Показатель успеха – «такая интеграция компью­терной технологии и человеческих ценностей, которая позволяет технологии поддерживать и защищать эти ценности, а не нано­сить им ущерб».60 При этом ученый осознавал, сколь сложно дать аксиологическую интерпретацию тем или иным конкретным дей­ствиям в «глобальном плюралистическом обществе», где разные культурные, религиозные и политические группы существенно расходятся в понимании того, какие действия следует считать хо­рошими, а какие – плохими.

Оформление философской составляющей компьютерной этики ознаменовалось выходом в свет в 1985 г. специального вы­пуска журнала «Метафилософия», где были опубликованы статьи Дж. Мура «Что такое компьютерная этика»,61 В. Бетчела «Припи­сывание ответственности компьютерной системе»,62 Д. Ллойда «Дети Франкенштейна: искусственный интеллект и человеческие ценности»,63 Дж. Снэппера «Ответственность за ошибки, свя­занные с использованием компьютера».64 В том же 1985 г. была издана антология «Этические вопросы в использовании компью­теров» (составители Д. Джонсон и Дж. Снэппер),65 а также моно­графия Д. Джонсон «Компьютерная этика»,66 основу которой со­ставил учебный курс, подготовленный автором для студентов Ренсселаеровского политехнического института. В этих публика­циях отражены первые результаты предметного самоопределения компьютерной этики, представлен круг относящихся к данной об­ласти проблем и основные подходы, характерные для теоретиков и практиков.


В середине 80-х стало очевидным, что рефлексия над этиче­скими аспектами развития электронно-вычислительной техники уже не ограничивается разрозненными обсуждениями отдельных проблем, но приобретает черты формирующегося интеллектуаль­ного направления. Для этого направления был характерен значи­тельный удельный вес специальных исследований, тенденции к структуризации и систематизации, к определению собственного предмета и перспектив развития, а также тесная связь с образова­нием. Указанные издания продемонстрировали, что проблемы компьютерной этики, обсуждаемые североамериканскими уче­ными, вышли далеко за рамки вопроса об этически допустимых пределах применимости компьютеров. Проблематика этих иссле­дований охватывает вопросы ответственности за неполадки в ра­боте программного обеспечения, условия доступа к частной ин­формации, накапливаемой в базах данных, процессы централизации и децентрализации власти в компьютерную эпоху, этические аспекты интеллектуальной собственности и коммерче­ской тайны.

Предложенная Дж. Муром характеристика компьютерной этики как самостоятельной дисциплины предполагала достаточно широкий взгляд на предметное поле последней. Компьютерная этика виделась этим автором как динамичная и многоплановая область исследований, в рамках которой изучаются факты, спо­собы концептуализации, линии поведения и ценности, связанные с постоянно изменяющейся компьютерной техникой. Компью­терная этика не сводится к фиксированному набору правил пове­дения и не является механическим приложением этических прин­ципов к свободной от ценностей технике. «Компьютерная этика, – подчеркивал Дж. Мур, – требует переосмысления и при­роды компьютерной техники, и характера наших ценностей».67 Практическая значимость компьютерно-этических исследований определяется их конечной целью – выработкой линии поведения человека в отношении техники.

При всем разнообразии этико-аксиологических понятий, ис­пользуемых в американской компьютерной этике, ключевыми ка­тегориями здесь стали «ответственность» и «право». Моральное право и моральная ответственность в отношении компьютерной


технологии находятся в сложной взаимосвязи с юридической от­ветственностью и с юридическими правами – юридические акты оцениваются с точки зрения их нравственной правомерности, ставятся вопросы об изменении или принятии новых юридиче­ских актов, и последние также получают этическое обоснование. Компьютерная этика включила в сферу своего рассмотрения раз­личные виды ответственности и права, связанные с широким кругом разнообразных ситуаций. В этом отношении она обнару­жила сходство с другими направлениями так называемой при­кладной этики – биомедицинской, инженерной, экологической, предпринимательской. Рассматривая различные виды морального права, компьютерная этика уделяет особое внимание праву соб­ственности, а также неприкосновенности частной информации.

Как и в других областях «прикладной этики», в компью­терной этике была сделана заявка на освещение релевантных тем и ситуаций с позиций так называемых этических теорий. В разряд «теорий» при этом фактически зачисляются не столько учения тех или иных мыслителей, сколько общие принципы, по­зиции и подходы. В «теоретических» разделах руководств по ком­пьютерной этике дается представление о том, что такое консе­квенциализм и деонтология, утилитаризм и альтруизм, этика добродетелей и т. д. Однако, как и в других направлениях «при­кладной этики», примеры последовательного приложения «теорий» в изучении эмпирического материала встречаются до­статочно редко. С этим обстоятельством и связано, в значи­тельной степени, скептическое отношение ряда ученых к исполь­зованию выражения «прикладная этика» для характеристики подобных областей.

Вопрос о прикладном характере компьютерной этики был тесно связан с вопросом о соотношении «старого» и «нового» в этой области. Цитированное выше определение Дж. Мура пред­полагает, что компьютерная этика является совершенно новой дисциплиной, уникальность которой обусловлена уникальностью и «революционностью» компьютера как машины – прежде всего таким его свойством, как «логическая податливость». Оппоненты Дж. Мура – Д. Джонсон и Д. Готтербарн – считали, что для ком­пьютерной этики характерно прежде всего применение общих этических понятий и норм к ситуациям разработки и использо­вания компьютерных технологий. В этом смысле концептуальной

основой компьютерной этики можно считать «старую» этику. По­следняя позиция более соответствовала реальному состоянию компьютерной этики, демонстрировавшей главным образом пло­дотворность использования «старого» этического инструмен­тария для понимания ситуаций, порождаемых новейшими техни­ческими достижениями.

Следует отметить, что с развитием компьютерной этики, расширением сферы явлений, включаемых в область ее рассмот­рения, изменениями в методологическом поле появляются и новые трактовки истории этой дисциплины. Первоначально воз­никновение компьютерной этики связывали с именем Дж. Вей­ценбаума. Данная позиция представлена, например, в книге Д. Джонсон «Компьютерная этика». Эта авторитетная исследова­тельница отмечает, что, хотя беспокойства этического плана, свя­занные с появлением компьютеров, высказывались уже в первые десятилетия после Второй мировой войны, формулировались они весьма расплывчато, и вопросы, которые обсуждались в этот период, не были этическими в собственном смысле слова.68 Иной взгляд представлен в Стэнфордской энциклопедии по фи­лософии (статья «Компьютерная и информационная этика».69 Здесь титулом отца-основателя компьютерной этики как нового философского направления наделяется Н. Винер; при этом ука­зывается, что значимости этических идей, содержащихся в книгах Винера, не осознавал ни сам ученый, ни его современ­ники. Сравнивая «традиционный» и «новаторский» подходы к истории компьютерной этики, следует признать первый более обоснованным. Проблемы, о которых писал Н. Винер в середине XX в., когда интенсивное развитие электронно-вычислительной техники только начиналось, не утратили актуальности к началу века XXI. Верно и то, что многие из этих проблем имеют непо­средственное отношение к этическому контексту развития ин­формационных и коммуникационных технологий. Вместе с тем выступления Винера, в отличие от выступлений Вейценбаума, не положили начало формированию компьютерной этики как ин­теллектуального движения. Винер по праву считается


родоначальником кибернетического движения, оказавшего су­щественное влияние на развитие самых разных областей знания и на интеллектуальный климат эпохи в целом. Однако формирование компьютерной этики как особого направления началось вне рамок этого движения и происходило в период его угасания. Учитывая сказанное, Н. Винера справедливо на­зывать предтечей компьютерной этики, но не основателем компьютерной этики как философского направления.

Подходы североамериканских «отцов-основателей» и «ма­терей-основательниц» компьютерной этики как интеллекту­ального направления до сих пор влияют на постановку про­блем и характер исследований в областях, называемых «компьютерной этикой», «информационной этикой», «этикой в сфере информационных технологий».70 Однако «в значи­тельной степени» еще не значит «исчерпывающим образом». Широкое распространение персональных компьютеров (от­крывающих возможности, еще вчера казавшиеся фантастиче­скими), рост информационно-телекоммуникационных сетей, быстрая «интернетизация» планеты и «смартфонизация» на­селения имеют как научно-технологические, так и психолого-антропологические аспекты. И те, и другие ведут к измене­ниям в проблемном поле этических исследований, к появ­лению новых позиций по, казалось бы, давно решенным во­просам.

Уже в XX в. расширение круга непрофессиональных пользователей и развитие сетей привело к тому, что в поле зрения компьютерной этики оказались новые типы субъектов этически релевантного поведения. Тенденцию «диверсифи­кации субъекта» демонстрировала изданная в 1995 г. анто­логия «Компьютеры, этика и социальные ценности» (состави­тели Д. Джонсон и Х. Ниссенбаум).71 В этой книге имеется особый раздел, посвященный сетям, а также ряд статей, об­суждающих поведение хакеров.

К сфере компьютерной этики стали относить этику элек­тронной переписки, вопросы доступа к порнографии, поведение в форумах и чатах, проблемы качества интернетовских сайтов и многое другое. Необходимость включать в рассмотрение все новые типы


проблем и ситуаций, обусловленные расширением сферы исполь­зования технологий и появлением в этой сфере новых «действу­ющих лиц», создает определенные трудности в решении задач си­стематизации, рефлексии и отработки концептуального аппарата. Каким образом справиться с подобными трудностями, если с ними вообще можно как-либо справляться?

Авторы, видевшие в компьютерной этике прежде всего си­стему правил, предлагали принять за образец уже выработанные нормы профессиональной деятельности, сформулированные в со­ответствующих кодексах профессиональных ассоциаций. Показа­тельна в этом отношении позиция Д. Готтербарна, считавшего необходимым ограничить сферу собственно компьютерной этики исследованием этических аспектов деятельности «компьютерных профессионалов». Выгоды подобного ограничения Д. Готтербарн видел в следующем. Во-первых, оно позволило бы более опреде­ленно очертить круг вопросов, относящихся к компетенции ком­пьютерной этики (сосредоточив внимание на этической интер­претации профессионального поведения), а во-вторых, способствовало бы решению внутритеоретических проблем, что необходимо для придания большей степени связности формирую­щейся дисциплине. При этом за образец предлагалось принять такие давно устоявшиеся формы профессиональной этики, как этика врача и этика адвоката. Концентрация на действиях, ко­торые находятся в сфере контроля профессионала, – един­ственный, по Д. Готтербарну, способ сделать понятие компью­терной этики осмысленным.

Подобный подход позволял «удалить» из компьютерной этики вопросы о правомерности поставок компьютеров в страны, поддерживающие терроризм, о замене неквалифицированных ра­бочих роботами и даже о влиянии видеодисплеев на здоровье че­ловека. Как правило, создатели компьютерных технологий не принимают решений о том, продавать ли эти технологии в другие страны и использовать ли их собственному правительству в во­енных целях. Подобные вопросы, как и истории использования компьютерной техники в целях мошенничества, имели, по мнению Д. Готтербарна, столь же мало оснований быть отнесен­ными к сфере компьютерной этики, как ограбление с использова­нием скальпеля – к этике медицинской, а ситуация, когда кто-то ударил кого-то книгой по юриспруденции, – к этике адвокатской.

Исходя из аналогии с этикой врача, Д. Готтербарн определял компьютерную этику как совокупность используемых в процессе создания компьютеров и компьютерных технологий этических правил и оценок, основанных на стандартах профессионализма и прежде всего на заботе о пользователе продукта.72 С этой точки зрения, ситуации неэтичного поведения возникают из-за неспо­собности осознать, что компьютерный продукт производится для удовлетворения потребностей человека и из-за невнимания про­фессионала к вопросам, касающимся благополучия пользователя.

Следует согласиться с Д. Готтербарном в том, что сосредото­чение на этике профессионала облегчило бы выработку связной концепции субъекта деятельности, интерпретация и оценка ко­торой осуществляется в компьютерной этике. Однако подобное сосредоточение оставило бы без внимания проблемы, касаю­щиеся поведения пользователя, в то время как уже к началу ны­нешнего столетия стало очевидно, что значимость подобных про­блем возрастает в связи с использованием информационно-телекоммуникационных технологий в самых разных областях де­ятельности и интенсивным процессом «интернетизации» пла­неты.

Возможности глобальной компьютерной сети используют люди разнообразных профессий, возраста, уровня и характера об­разования, живущие в разных странах и принадлежащие к раз­личным культурам. Все это ставило под вопрос перспективу раз­работки общих стандартов поведения, системы этических норм, которые могли бы получить всеобщее признание во «всемирной паутине». Однако в конце XX в. О желательности такой системы заявляли многие. В этот период осознается потребность в «пра­вилах дорожного движения», понятных и выполнимых как для любителей, так и для профессионалов, работающих в сети, об­суждаются проблемы качества информации, размещаемой в Ин­тенете. Выдвигались предложения о создании «кодекса источ­ников» 73в условиях, когда сетевые технологии дают возможность выступать в качестве интернетовских «издателей» людям, не об­ладающим специальной подготовкой и не придерживающимся какого-либо общеобязательного свода этических правил.


В новых информационно-технологических контекстах от­крывались и новые измерения феномена этикета. «Сетикет» («сетевой этикет», или правила поведения в Интернете) – весьма отдаленный «потомок» французского придворного эти­кета, не имеющий почти ничего общего со своим аристократи­ческим предком. Представленный во множестве сводов правил, которые составлены разными людьми и акцентируют те или иные аспекты сетевой активности, рассчитаны не на узкий круг избранных, а на массы людей, живущих в разных странах, имеют рекомендательный характер и постоянно нарушаются пользователями Интернета, «сетикет» стал скорее попыткой сориентироваться в новых условиях, чем устоявшейся тради­цией, скорее проблемой, чем оформленной структурой, дей­ствительно определяющей рамки поведения. Проблема правил поведения в «киберпространстве» выглядит чрезвычайно сложной, если учитывать предоставляемые здесь возможности анонимности и неконтролируемости, с одной стороны, а с другой – многообразие групп, представители которых здесь присутствуют. Нельзя не принимать во внимание и достаточно широко распространенного мнения, что в «вирте» должны утрачивать силу этические предписания, действующие в «реале».

Внимание к феномену анонимности, приобретающему особое значение в сетевой коммуникации, создало новые кон­тексты осмысления имени – не только в утилитарном, но и в экзистенциальном измерении. Связь имени с ответственностью и свободой (как оборотная сторона связи анонимности с теми же категориями), ценность имени реального (настоящего) и псевдонима, имени виртуального (в том числе игрового), смыслы обладания единственным и многими именами, санкции в отношении виртуального имени – эти и другие во­просы имеют прямое отношение к проблеме субъекта элек­тронно-опосредованной коммуникации.

В начале XXI в. достаточно отчетливо проявилась тенденция рассматривать этику компьютерную как часть более широкого на­правления – этики информационной. При этом к числу фундамен­тальных тем информационной этики были отнесены этические во­просы производства информации, сбора информации и ее каталогизации, этические аспекты доступа к информации и распростра-

нения информации.74 К идее информационной этики, включа­ющей этические проблемы создания и использования компью­терных технологий, однако, не ограничивающейся такими про­блемами, закономерно подводило изучение феномена сетевой коммуникации – прежде всего коммуникации интернетовской. В новом столетии образ компьютера как машины, претендующей на статус субъекта, оказывается вне фокуса внимания философов, стремящихся осмыслить процессы развития современной тех­ники. «Героями» публикаций становятся информационно-комму­никационные технологии, информационные ресурсы, люди, со­здающие, продвигающие и использующие то и другое, сетевые сообщества, межкультурные коммуникации и конфликты культур. Идея информационной этики, несомненно, родственная идее ин­формационной культуры, позволяет рассматривать современные процессы в более широких контекстах истории человечества. Так, корни сегодняшней информационной этики обнаруживаются в культуре афинской демократии с присущей ей свободой выра­жения собственного мнения и развитостью диалогических форм общения. Информационно-этическая тематика «вплетается» в те­матику культурологическую и политологическую и вместе с тем в тематику онтологическую.

Показательны в данном отношении работы Р. Капурро.75 Ис­следуя онтологические основания информационной этики, этот автор исходит из хайдеггеровского понимания онтологии как спо­собности человека к конструированию мира на основе данности бытия-в-мире и противопоставления онтологии, имеющей дело с бытием как таковым, метафизике, изучающей сущее. Р. Капурро ставит под вопрос метафизические амбиции «цифровой онто­логии», которая (и здесь с немецким ученым следует согла­ситься!) во многом определяет современное видение бытия. Одним из важнейших вопросов информационной этики в таком контексте становится вопрос о моральном статусе «цифрового субъекта».

В обсуждении проблем информационной этики выдвинуты достаточно интересные идеи, связанные, например, с возможно­стями герменевтического подхода к электронному сообщению


(и сообщению вообще) как средству передачи смысла и воз­можными перспективами такого направления, как «этика сооб­щений». Авторы из разных стран стремятся использовать ре­сурсы национальных философий в осмыслении подобных вопросов. Например, Т. Такеночи считает существенным в этом плане различие между «моно» (вещами) и «кото» (событиями), проведенное известным японским психоаналитиком В. Ки­мурой, находившимся под влиянием «первого философа Японии» К. Нишиды. Данные категории, по мнению Т. Таке­ночи, помогают понять различие между информацией в книжной культуре – здесь информация существует как «моно» – и информацией в Интернете, имеющей статус «кото».76

Попытки создать единую теоретическую основу информа­ционной этики 77встречаются со специфическими трудностями. Границы информационной этики более расплывчаты, а компо­ненты еще более разнородны, чем соответственно границы и компоненты этики компьютерной. К информационной этике правомерно отнести и этику журналиста, и этику инженера, со­здающего электронно-вычислительную технику и средства те­лекоммуникации. И почему бы не добавить сюда вопросы, свя­занные с выработкой линии поведения потребителя информации (телезрителя, читателя газеты и т. д.)? В конце концов, любой вид деятельности содержит более или менее зна­чительные фрагменты работы с семантической (смысловой) ин­формацией – с ее производством, получением, хранением и ис­пользованием, переработкой, передачей и распространением, и подобная работа имеет какие-то этические аспекты. Объявить все эти аспекты относящимися к сфере информационной этики легко, но как их структурировать и систематизировать?

Классические идеалы систематизации в подобных трансдис­циплинарных областях неосуществимы хотя бы потому, что объект изучения меняется слишком быстро и в поле зрения исследова­телей включаются все новые явления и процессы. Сказанное вовсе


не означает бесплодности усилий исследователей. В зависи­мости от меняющихся условий, задач и профессиональных ин­тересов оформляются новые предметные поля с новыми назва­ниями – например, речь идет об «электронно-коммуникативной этике», «информационно-технологической этике», «этике в сфере информационных технологий».78 Последняя рассматри­вает этические проблемы поведения IT-профессионалов и поль­зователей в широкой социальном, культурно-правовом и обще­культурном контексте. При этом область применения этических требований не ограничивается индивидами, существенное вни­мание уделяется роли организаций. В частности, в таком ключе обсуждаются проблемы конфликта интересов в сфере отно­шений между людьми и организациями, вопросы внедрения и использования идентификационных карт и объединения баз персональных данных, применения биометрических средств идентификации, нецелевого использования персональных данных.

Есть основания полагать, что в будущем, на фоне стреми­тельного технологического развития, возникнут новые познава­тельно-ориентировочные комплексы, которые будут охватывать существенную часть обсуждаемых сегодня проблем, добавлять новые проблемы, использовать новые (или хорошо забытые старые) подходы. Главное состоит в том, что в рамках по­добных познавательно-ориентировочных комплексов формули­руются и изучаются значимые вопросы технологизированного бытия все более технологизирующихся людей и обществ.

2.5 1.5. Информационное неравенство в контексте глобализации

1.5. Информационное неравенство в контексте глобализации

Техноцентристским идеалом глобального информационного общества является совершенствование информационных техно­логий, их распространение по всему миру и расширение доступа к информационным ресурсам – прежде всего через компьютерные сети. Предельным случаем выступает состояние, когда любой человек, находящийся в любой точке земного шара (и даже за его


пределами), в любой момент времени может получить необхо­димую ему информацию. Собственно, этот идеал и задает маги­стральное направление в движении к информационному обще­ству, а затем в совершенствовании такого общества и достижении им стадии зрелости. В подобном контексте информация видится как вещь, или квазивещь, которой одновременно может пользо­ваться сколь угодно большое число людей без всякого ущерба для нее самой, а развитие демократии рассматривается как направ­ленное на обеспечение технических и организационных возмож­ностей для доступа к такой ценной вещи, как информация.

Противоречие между формальным равенством граждан перед законом (которое дополняется провозглашением формального ра­венства возможностей) и реальным (порой вопиющим!) неравен­ством в обладании основными жизненными благами с давних пор дает повод говорить о лицемерном характере существующих де­мократических режимов. В этом контексте информация выглядит некой «палочкой-выручалочкой» – тем уникальным благом, кото­рого может хватить на всех, особым ресурсом, не убывающим от его употребления.

Проблема равного доступа к информационно-коммуникаци­онным технологиям активно обсуждалась в этическом и общесо­циологическом контексте уже в середине 80-х гг. XX в. Противо­речие между идеалом информационного общества и реальными диспропорциями в распространении компьютерных технологий было осознано как возникновение нового вида неравенства. По­явились опасения, что общество в промышленно развитых странах раскалывается на «информационно богатых» и «инфор­мационно бедных», причем «информационно богатыми» стано­вятся «просто богатые», а «информационно бедными» – «просто бедные», и таким образом богатство и бедность воспроизводятся на новом технологическом уровне. Энтузиасты информационного общества провозглашали, что равные возможности будут обеспе­чены равным доступом к информации, что информационная эпоха позволит решить острые проблемы общества (в том числе проблемы бедности, безработицы, социальной несправедли­вости), однако реальные процессы распространения и использо­вания информационно-коммуникационных технологий скорее опровергали, чем подтверждали подобные представления.

Равенство в доступе к информационно-коммуникационным технологиям становится в информационную эпоху одним из важнейших аспектов равенства как социальной ценности. Что же касается реально существующего неравенства в этом отно­шении, то оно осознается как важная, а порой и как главная со­ставная часть проблемы информационного неравенства в целом.

Идеал доступности информации нашел отражение в Хартии глобального информационного общества, принятой в 2000 г. на встрече в Окинаве глав государств «большой вось­мерки», где участвовал и президент Российской Федерации. Окинавская хартия (в пункте 9) провозглашает: «Каждый че­ловек должен иметь возможность доступа к информационным и коммуникационным сетям». В начале XXI в. эта задача была понята как преодоление так называемого цифрового разрыва (“digital divide”). Под «цифровым» (или «электронно-циф­ровым») разрывом понимается растущее неравенство в доступе к информационно-коммуникационным технологиям между раз­ными странами, а также между различными социальными груп­пами внутри одной страны.79

Тем не менее не следует забывать, что проблема информа­ционного неравенства как таковая возникла задолго до появ­ления глобальных компьютерных сетей. Этой проблеме посвя­щены имеющие солидную «до-сетевую» историю дискуссии об информационном колониализме и культурном империализме, которые до начала 90-х гг. XX в. воспринимались в нашей стране как нечто экзотическое, касающееся некоторых народов Азии, Африки и Латинской Америки. О превращении России в информационную колонию – как об опасности, а то и как о свершившемся факте – всерьез заговорили лишь в 90-е гг.

Изменение политических и социально-экономических основ жизни в этот период сопровождалось (и во многом определялось) сменой культурных ориентаций. Это происходило в условиях, когда развитие информационных технологий открыло новые возмож­ности для распространения потребительских предпочтений и вку-


сов от более мощных в технологическом отношении субъектов к более слабым, а проблемы научно-технической политики, направ­ленной на обеспечение достойного места страны в мировом раз­делении труда, не вызывали в правящих кругах должного инте­реса. А.И. Ракитов в книге «Философия компьютерной революции», изданной в 1991 г., писал о перспективах такого вида социально-экономической, политической и духовно-куль­турной сегрегации, при котором «в наиболее развитых информа­ционных обществах сконцентрируется вся или почти вся интел­лектуальная индустрия. Они станут источником, хранителем и держателем основных интеллектуальных ресурсов, производи­телем доминантных информационных технологий, продуцентом основных культурных и социально-гуманитарных потребностей. Остальные же страны мира превратятся в потребителя информа­ционной технологии и информационной продукции, производи­теля сырья и отдельных видов промышленной продукции».80 Ученый выражал вполне обоснованную обеспокоенность тем, что реальная политика руководства страны способствует (пусть даже непреднамеренно) переходу России в разряд информаци­онных колоний.

Так называемый информационный империализм как разно­видность империализма культурного связывают с возросшими опасностями конфликтов ценностей и норм, характерных для различных национальных культур. Обычно культурный импе­риализм понимается как использование политического, эконо­мического и технологического могущества для распростра­нения ценностей и обычаев иноземной культуры, ведущего к вытеснению ценностей культуры национальной. С социал-дар­винистских позиций данный процесс оценивается как вполне нормальный – считается, что вытеснение одних культур дру­гими неизбежно, поскольку в культурной эволюции, как и в любой эволюции, наиболее сильные и приспособленные выжи­вают за счет слабых.81 Оппоненты подобных воззрений под­черкивают, что «сильнее» не значит «лучше», а потому замена ценностей более слабой в экономическом или военном отно­шении (или просто менее агрессивной) группы ценностями группы, более сильной в этих отношениях, не должна заведомо


оцениваться как проявление культурного прогресса. Кроме того, сохраняет силу позиция, согласно которой многообразие культур само по себе должно рассматриваться как ценность.82 Однако по­пытки «урезонить» субъектов информационной экспансии апел­ляциями к самоценности национальных культур и «культурным правам» народов наивны и заведомо обречены на неудачу.

Совокупность явлений и процессов, обозначаемых такими выражениями, как «культурный империализм», «культурный ко­лониализм», «информационный империализм» или «информаци­онный колониализм», сложна и многогранна. Одна из ключевых проблем в данном контексте – проблема качеств информацион­ного продукта, делающего последний востребованным далеко за пределами той страны, где он создается. Кстати, производство информационной продукции, привлекательной для людей в разных странах, само по себе не предполагает «навязывания» на­родам этих стран ценностей страны-производителя. Если фильмы, сделанные в США, изобилуют сценами насилия, а герои этих фильмов не выглядят слишком обремененными интел­лектом, это еще не значит, что насилие и низкий интеллекту­альный уровень относятся к разряду так называемых американ­ских ценностей. Не следует недооценивать и того обстоятельства, что многие люди, зачастую сами того не осознавая, желают быть подданными великой информационной империи, пусть и в ста­тусе обитателей колоний. При этом информация, которая активно предлагается таким обитателям, способна создать у них извра­щенное представление о причинах успехов и могущества инфор­мационной метрополии.

В современном обществе информация – не только осо­бого рода ценность-ресурс, которая должна стать доступной как можно большему числу людей, но и такая ценность-ре­сурс, которую следует защищать от нежелательного (несанк­ционированного) доступа. Информация – средство дости­жения адекватного понимания целей, задач и содержания деятельности социального субъекта (индивида, организации, государства) другими участниками коммуникативных про­цессов, условие создания благоприятной обстановки для ре­ализации данных целей, каковые представляются благород­ными, справедливыми или как минимум правомерными.


Вместе с тем информация – средство воздействия на индивиду­альное, групповое и общественное сознание, имеющее мощный (преднамеренный или побочный) деструктивный эффект, блоки­рующее способности подвергающегося воздействию субъекта к продуктивной деятельности, к реализации собственного творче­ского потенциала, а в предельном случае ведущее к его социаль­ному уничтожению.

2.6 1.6. Интернет и демократия

1.6. Интернет и демократия

Уверенность, что информационное общество является демо­кратическим в силу своей природы и никаким иным быть не может, настолько сильна, что сама постановка вопроса о том, в чем именно заключается демократический характер информаци­онного общества, способна вызвать недоумение. Тем не менее более тщательное рассмотрение вопроса позволяет усомниться в правомерности изображения информационной эпохи как созда­ющей (уже в силу сущностных своих характеристик) условия для расцвета демократии.

Прежде всего, понимая под демократией форму государ­ственно-политического устройства, где источником власти при­знается народ, практикуется выборность государственных ор­ганов, решения принимаются большинством голосов, утверждается верховенство закона и равенство граждан перед за­коном, мы не видим непосредственной понятийной связи пере­численных черт с такими явлениями, как компьютерная техника, развитие телекоммуникаций и рост рынка информации и знаний. Те или иные формы демократических государств возникли за­долго до появления компьютеров, а утверждение, что без демо­кратического политического устройства невозможно появление электронно-вычислительной техники и техники средств связи, опровергается примерами соответствующих изобретений, сде­ланных учеными и инженерами в странах с монархической формой правления.

В свое время появление компьютерных сетей породило на­дежды на совершенствование демократического государства за счет приближения демократии представительной к демократии непосредственной, подобной той, что существовала в древнегре-

ческих полисах. Уже с сегодняшнего уровня технологического развития перспектива всенародных электронных голосований в случаях принятия законов (хотя бы наиболее важных из них) не выглядит фантастической. Но пойдет ли развитие политиче­ских технологий по данному пути? И если да, будет ли это со­вершенствованием демократии?

Перспектива технической осуществимости непосред­ственной демократии (которая все же не сможет быть непо­средственной в изначальном смысле, будучи опосредованной электронными коммуникациями) дает возможность увидеть в новом свете преимущества демократии представительной. К числу таких преимуществ относится прежде всего компе­тентность и профессионализм, которыми, в идеале, должны об­ладать народные избранники и которыми часть из них действи­тельно обладает, пусть и не в степени, предписываемой идеалом. Сложившиеся формы структурированности предста­вительных органов, процедуры подготовки и принятия законо­проектов имеют как недостатки, так и достоинства. И неиз­вестно, уменьшились бы недостатки и возросли бы достоинства при переходе к непосредственной (электронной) демократии.

Сегодня одним из основных эффектов развития информа­ционной инфраструктуры становятся коммуникационные удоб­ства, распространяемые и на сферу отношений гражданина с государственными органами. Однако коммуникационные удоб­ства являются далеко не единственным условием эффектив­ности взаимодействия.

Новые возможности развития демократии в информаци­онную эпоху справедливо связывают с реализацией демократи­ческих прав и свобод – прежде всего свободы слова. В кон­тексте развития информационно-коммуникационных технологий свобода слова все чаще понимается как свобода производства, передачи и распространения информации. Кроме того, право говорить теснейшим образом связывается с правом слышать и знать, т. е. с правом доступа к информации.

Вместе с тем далеко не все разновидности информации под­ходят для того, чтобы становиться объектом свободного и всеобщего доступа. Проблема доступа к информации оказывается связанной не только с проблемой защиты информации от несанкционирован-

ного доступа, но и с защитой информационных систем (как ис­кусственных, так и естественных) от негативных информаци­онных воздействий.

В современном обществе информация выступает в раз­личных ипостасях. Это и особого рода ценность-ресурс, которая должна стать доступной как можно большему числу людей, и такая ценность-ресурс, которую следует защищать от нежела­тельного (несанкционированного) доступа. Информация – сред­ство достижения адекватного понимания целей, задач и содер­жания деятельности социального субъекта (индивида, организации, государства) другими участниками коммуника­тивных процессов, условие создания благоприятной обстановки для реализации данных целей, каковые представляются благород­ными, справедливыми или как минимум правомерными. Вместе с тем информация – средство воздействия на индивидуальное, групповое и общественное сознание, имеющее мощный (предна­меренный или побочный) деструктивный эффект, блокирующее способности подвергающегося воздействию субъекта к продук­тивной деятельности, к реализации собственного творческого по­тенциала, а в предельном случае ведущее к его социальному уни­чтожению.

Развитие современных информационно-коммуникационных технологий, расширяя сферу свободы информационной деятель­ности, расширяет также сферу ее анонимности, неконтролируе­мости и легкой репродуцируемости информации.

Глобальная сеть Интернет не только предоставила новые возможности сотрудничества, но и стала новой областью столкновения отдельных людей, групп и организаций, дей­ствующих в соответствии со своими интересами, прихотями, произволом, а то и злой волей. Рассылка компьютерных ви­русов, взлом систем и баз данных, нарушение прав интеллек­туальной собственности, предоставление для всеобщего до­ступа непристойных изображений и текстов, распространение руководств по изготовлению взрывных устройств, пропаганда идей экстремистского характера, использование сети в каче­стве мощного канала дезинформации – эти и подобные им яв­ления стали неотъемлемыми чертами образа Интернета уже в 90-х гг. XX в. Расширение сферы свободы с одновременным сужением сферы ответственности дало основания для поста­новки проблемы информационной безопасности личности не

только как проблемы отдельного государства, но и многосторон­него международного сотрудничества. Г.Л. Смолян, представляя аргументы в пользу подобной позиции, не ограничивался пробле­мами посягательства на персональные информационные ресурсы и интеллектуальную собственность, но подчеркивал значимость новых угроз физическому, психическому и социальному здо­ровью людей. В числе таковых – информационные воздействия, прямо угрожающие физическому или психическому здоровью че­ловека (религиозное сектантство, распространение мистических учений, магии, целительство, шаманство, непристойности); воз­действия на сознание человека как субъекта политической жизни, ведущие к экстремизму или равнодушию. При этом отмечалось, что проблема обеспечения безопасности осложняется отсут­ствием в сети какого-либо управляющего или контролирующего органа, анонимностью субъектов злонамеренных и иных дей­ствий, причиняющих ущерб пользователю, отсутствием геогра­фических границ, трудно определяемой национальной принад­лежностью объектов сети.83 Очевидно, что киберпространство, расширяя информационно-технологические возможности чело­века, вовсе не становится сферой верховенства закона и не явля­ется демократическим в этом смысле. Оно формируется в значи­тельной степени благодаря желанию освободиться от условностей и ограничений, господствующих в «реале». При этом упускается из виду, что пространство демократии не есть пространство, свободное от норм, юридических и этических.

Демократический имидж Интернета поддерживается в значительной степени представлениями о том, что сетевые технологии демократичны по своей природе. Интернет от­крывает широкий доступ к информации, а информация се­годня тесно ассоциируется с властью (чем больше у народа информации, тем больше у него власти). Критикуя подобные представления, американская исследовательница Д. Джонсон обращает внимание на то обстоятельство, что формула «ин­формация есть власть» верна лишь в том случае, когда речь идет об информации надежной и полезной, а сетевые техно­логии не могут гарантировать подобных качеств инфор­мации. Д. Джонсон подчеркивает, что разработка интернетов-


ских технологий происходит отнюдь не демократичным образом: эти технологии создаются в основном в США (хотя и использу­ются затем в разных странах), но даже в Северной Америке об­щество почти не участвует в принятии решений, касающихся Ин­тернета.84 Следует согласиться с Д. Джонсон в том, что Интернет порождает «смешанную картину» тенденций, способствующих и угрожающих демократии. Глобальное информационное общество не есть глобальное демократическое государство. В разработке юридических принципов Интернета лидируют США и западноев­ропейские страны, а прочие государства приводят свое законода­тельство в соответствии с принципами лидеров, не всегда об­ращая внимание на мнение собственных сограждан.

Следует отметить, что под демократией понимают не только определенную форму государственно-политического устройства. В истории политической мысли существует и более широкое по­нимание демократии, предполагающее право человека участво­вать в формировании и направлении деятельности групп, к ко­торым он принадлежит (Дж. Дьюи)85, и «подлинное многообразие форм жизни – постоянных и временных, офици­альных и неофициальных, местных и центральных (Дж. Кин)86, и широкие, многомерные связи коммуникации, по отношению к ко­торым политические связи являются лишь одной из разновидно­стей, хотя и важной (Ю. Хабермас)87. Информационно-коммуни­кационные технологии вносят несомненный вклад в развитие демократии, понимаемой таким образом. Но любая коммуни­кация предполагает соблюдение неких правил, писаных или неписаных, существование неких общих этических принципов общения, разделяемых всеми его участниками. В этом контексте уместен вопрос о демократичности тех или иных сообществ и ор­ганизаций, процедур и процессов, способов принятия решений и взаимодействия людей. Особое значение в информационную эпоху приобретает проблема демократии как образа жизни ло­кальных сообществ, народов и глобальных объединений.


Демократия в последнем смысле, как справедливо подчеркивает Т.М. Махаматов,88 может иметь место и часто действительно имеет место даже при недемократическом государственном устройстве.

Интернет-проекция информационного общества выглядит как множество локальных структур, среди которых есть как более или менее устойчивые, так и быстро меняющиеся, как существу­ющие в течение длительного срока, так и недолговечные. Здесь возникает и прекращает существование множество разнооб­разных форм, создаются все новые варианты правил, порой под­ходящих лишь для данного случая и пригодных лишь их авторам; здесь же демонстрируются попытки отказа от правил вообще, отождествления свободы с эгоизмом и бесцеремонностью.

2.7 1.7. Информационно-психологическая безопас­ность и феномен информационной войны

1.7. Информационно-психологическая безопас­ность и феномен информационной войны

Информационно-психологическая безопасность предпола­гает прежде всего способность противостоять порождаемым со­временной информационной средой угрозам сознанию человека, его психическому и нравственному здоровью. Однако задача определения «неисправностей» и дефектов сознания оказывается в общем случае задачей более сложной, чем определение де­фектов и неисправностей технической системы. Внимание к ин­формационно-психологической безопасности как особому пред­мету исследования было привлечено в России в 90-е гг. XX в. В 1995 г. Институтом психологии РАН была проведена 1-я научно-практическая конференция по этим проблемам, а за про­шедшее после этого время накоплен серьезный опыт их исследо­вания.89

Успехи в области изучения проблем информационно-психологи­ческой безопасности, определения соответствующих угроз и разра­ботки методов и средств защиты выглядят весьма скромно на фоне того, что сделано и делается в сфере информационно-технической


безопасности, т. е. прежде всего в создании средств и методов за­щиты информации, передача, хранение и переработка которой осуществляется в соответствующих технических системах и сетях. К проблемам, связанным с проектированием и внедрением технических и программно-математических средств защиты ин­формации, обеспечением организационных и информационно-технических мер защиты информационных и телекоммуникаци­онных систем и сетей, привлечено сегодня общественное вни­мание, здесь ведутся интенсивные исследования, разрабатыва­ются новые технические средства, осуществляется целенаправленная подготовка специалистов. Неудивительно, что обычно информационно-техническая безопасность отождествля­ется с информационной безопасностью вообще, а о вопросах ин­формационно-психологической безопасности мало осведомлена и общественность, и специалисты по защите информации.

В качестве основных факторов, определяющих информаци­онно-психологическую безопасность, исследователи выделяют такие, как психологический потенциал личности (или социума, если речь идет о безопасности последнего) и адекватная инфор­мационно-ориентировочная основа жизнедеятельности. Оче­видно, что и то, и другое предполагает наличие интеллектуаль­ного потенциала, его развитие и соответствующее использование.

Г.М. Зараковский трактует информационно-психологиче­скую безопасность как такую ситуацию в системе «человек – информационная среда», которая не вызывает снижения инди­видуального или популяционного психологического потен­циала за допустимые пределы.90 При этом индивидуальный психологический потенциал определяется как «интегральная характеристика совокупности всех психологических свойств индивида, лежащих в основе его возможностей осуществлять продуктивную жизнедеятельность», а популяционный психоло­гический потенциал – как «системное свойство социума, воз­никающее на базе психологических свойств и определенной организации составляющих его людей, лежащее в основе воз­можностей социума осуществлять продуктивную жизнедея­тельность».91 Продуктивная жизнедеятельность характери-


зуется в самом общем виде как «устойчивая жизнедеятельность, направленная на удовлетворение естественных биологических и духовных потребностей людей, их прогрессивное развитие и обеспечение все большей независимости человеческого общества от неблагоприятных условий среды».

Г.В. Грачев, характеризуя информационно-психологическую безопасность, придает первостепенное значение такому фено­мену, как адекватная информационно-ориентировочная основа поведения социального субъекта. «Информационно-психологиче­ская безопасность личности, – пишет он, – состояние защищен­ности психики от действия многообразных информационных факторов, препятствующих или затрудняющих формирование и функционирование адекватной информационно-ориентировочной основы социального поведения человека и в целом жизнедеятель­ности в современном обществе».92

Оба упомянутых подхода позволяют рассматривать информа­ционно-психологическую безопасность субъекта (индивида или социума) как зависящую в значительной степени от него самого. Например, важное значение приобретает способность индивида к самостоятельному, осознанному выбору информации, реле­вантной его интересам, убеждениям и планам; отсутствие уста­новок на подражательство и конформизм, сопротивляемость ма­нипулятивным информационным воздействиям.

В идеале обеспечение информационно-психологической безопасности предполагает разработку и осуществление мер, направленных и на сохранение психологического потенциала, и на обеспечение адекватной информационно-ориентиро­вочной основы поведения человека; при этом поддержание психологического потенциала и обеспечение адекватной ин­формационно-ориентировочной основы мыслится как дву­единая задача. В реальных же условиях нередки ситуации, когда предоставление человеку адекватной информации (а адекватность связывается с достоверностью сведений) может приводить к понижению его психологического потенциала, затруднять и даже подавлять продуктивную жизнедеятель­ность. Аналогичным образом может обстоять дело и с соци­умом. Ситуативные решения возникающих в таких случаях


проблем так или иначе вырабатываются и могут оказаться более или менее удачными. Однако создание теоретического фунда­мента для анализа соотношений между двумя важнейшими со­ставляющими информационно-психологической безопасности (психологический потенциал и адекватность информации) оста­ется задачей не только не решенной, но даже не отрефлексиро­ванной в достаточной степени.

В сложности подобной теоретической задачи убеждают нас и попытки использовать в разработке проблем информационно-психологической безопасности имеющийся опыт изучения меха­низмов психологической защиты. Стремление использовать такой опыт естественно и правомерно. Если понятие информационно-психологической безопасности относится к числу относительно новых, то понятие психологической защиты личности использу­ется достаточно давно. Проблемами психологической защиты личности занимался еще З. Фрейд, искавший способы избавления своих пациентов от невротических состояний. Психологическая защита призвана предотвращать нарушения внутренней устойчи­вости личности, которые могут возникать под влиянием обстоя­тельств частной жизни или факторов социального порядка.

Приемы психологической защиты достаточно эффективны в решении задачи сохранения психологического потенциала, однако многие из них основываются не на предоставлении защи­щаемой личности достоверной информации, всесторонне харак­теризующей ситуацию, а на преднамеренном искажении ситу­ации. Так, в структурной теории механизмов психологической защиты Р. Плучека в качестве основного объекта защиты выделя­ется позитивный образ Я («самообраз»). Собственно же защита организуется как «последовательное искажение когнитивной и аффективной составляющей эксквизитной ситуации с целью ослабления эмоционального напряжения, угрожающего индивиду в случае, если бы ситуация была отражена в предельно воз­можном для него соответствии с реальностью».93 Такие приемы, используемые психиатром или психологом (которые подчиняются нормам профессиональной этики) в индивидуальной работе с па­циентом, оказывают благотворное воздействие на последнего.


Однако если подобные приемы используются для воздействия на социальные группы или на отдельных индивидов в корыстных интересах субъекта воздействия (коммерческих и политических или других), то они превращаются в манипуляции, нацеленные на «отключение рациональности» аудитории как раз в тех ситуа­циях, когда людям, аудиторию составляющим, рациональность особенно необходима.

Следует согласиться с авторами книги «Информационные вызовы национальной и международной безопасности» в том, что ключевое значение для обеспечения информационно-психологи­ческой безопасности приобретает интеллектуальная оснащен­ность личности. «Лишь глубокий анализ информационной ситу­ации (естественно, при условии достаточно высоких уровней других характерологических компонентов личности), – пишут эти авторы, – позволяет выявить манипулятивный характер ин­формационно-психологического воздействия, оценить достовер­ность информации и выработать наиболее приемлемые для кон­кретного индивида способы защиты от нежелательных последствий».94 При этом справедливо подчеркивается роль жиз­ненного опыта, воспитания и самовоспитания в формировании и развитии имманентно присущих человеку защитных свойств лич­ности.

В информационную эпоху объемы смысловой информации (слово «смысловая» трактуется в данном случае широко, охва­тывая не только текст, но также изображение и звук), передава­емой по техническим каналам связи, притом производимой и рас­пространяемой специально созданными для этого организациями, растут гораздо быстрее, чем объемы смысловой информации, получаемой человеком из непосредственного опыта и личного общения. Средства и методы манипулятивных воздей­ствий на человека становятся все более изощренными и применя­ются повсеместно.

Манипулятивным считают психологическое воздействие, «ис­кусное исполнение которого ведет к скрытому возбуждению у дру­гого человека намерений, не совпадающих с его актуально суще­ствующими желаниями».95 Успех манипуляции определяется тем,


что у человека-объекта манипулирования создается впечат­ление, что он сам управляет своим поведением, осу­ществляя осознанный выбор на основе рационального ана­лиза ситуации.

Неудивительно, что некоторые ученые рассматривают задачи обеспечения информационно-психологической без­опасности прежде всего как задачи защиты от негативных информационно-психологических воздействий, основной разновидностью которых являются манипуляции. «Нега­тивные информационно-психологические воздействия, – пишут В.Д. Аносов и В.Е. Лепский, – это прежде всего ма­нипулятивные воздействия на личность, на ее представ­ления и эмоционально-волевую сферу, на групповое и мас­совое сознание, инструмент психологического давления с целью явного или скрытого побуждения индивидуальных и социальных субъектов к действиям в ущерб собственным интересам в интересах отдельных лиц, групп или органи­заций, осуществляющих эти воздействия».96 Нельзя не со­гласиться с теми, кто утверждает, что информационно-пси­хологическая безопасность предполагает защиту от негативных информационно-психологических воздействий. Однако важно помнить, что целенаправленные информаци­онно-психологические воздействия (сознательно осуществ­ляемые неким субъектом в отношении других лиц или групп) не являются единственным источником угроз. Ин­формационно-технологическая среда как таковая, открывая перед человеком широкие возможности для новых видов ак­тивности, содержит и потенциальные опасности дефор­маций в структуре личности и способах ее социальной адап­тации.

Вытеснение культурой экранной культуры книжной несет новые вызовы интеллекту человека. Игровой характер многих видов деятельности в виртуальной реальности создает серьезные вызовы подходам, основанным на способах и нормах поведения человека в реальности обычной (называемой «реалом»). Формируется феномен «виртуальной личности», обладающей не только «виртуальным телом», отличным от физического тела человека, но и «вирту­альным сознанием», стремящимся освободиться от ограничений сознания реального. Тема виртуальной личности, обладающей не


только особыми возможностями, но и особыми правами, осво­бождаемой от норм, регулирующих поведение (в том числе ко­гнитивное) реального человека, имеет параллели с «докомпью­терными» концепциями личности, стремящимися учесть ее сложность, многоаспектность, способность к изменению. И все же вопрос о виртуальной личности и «оцифрованном субъекте» в его современной постановке принципиально отличается от тех, что рассматривались в рамках упомянутых концепций.

Л.П. Карсавин, развивавший в первой половине XX в. фило­софскую теорию личности, одним из важнейших атрибутов лич­ности считал ее «многовидность». Философ различал личность индивидуальную и личность симфоническую, понимая по­следнюю как «двуединство» личности с инобытием, то есть тем, что именно данной личностью не является. Динамика личности, согласно Карсавину, раскрывается через «самоединство», «само­разъединение» и «самовоссоединение». Иллюстрируя процесс такой динамики, философ писал: «Вспоминая мое прошлое, я в некоторой мере воссоединяю его с собою и становлюсь более единым, чем когда о нем не вспоминал и когда оно, все же будучи мною, находилось как бы вне меня. Я развиваю данную мысль, прослеживая все вытекающие из нее выводы и останавливаясь на них, как на новых, отдельных мыслях, даже забывая о связи их с нею. Несомненно, я разъединяю данную мысль и сам с ней разъ­единяюсь. Но вот я «опомнился» и начал связывать друг с другом и с нею мои выводы, создавая систему и понимая ее как раскры­тость первоначальной мысли. Конечно, я воссоединяюсь и воссо­единяю, и я более один, чем в период моих рассуждений, а в моем единстве «богаче» того моего единства, которое было до них».97 Такой взгляд на личность соответствует классическому идеалу развития, предполагающему интеллектуальное и ду­ховное обогащение, совершенствование, упорядочение и целост­ность.

Использование карсавинских идей в контексте современных коммуникационных технологий в принципе позволяет помыслить симфоническую личность как «двуединство» личности реальной и виртуальной. Но будет ли такая личность действительно симфо­нической или, скорее, какофонической (учитывая практику по-


ведения в киберпространстве личностей как реальных, так и вир­туальных)? Что считать развитием личности, а что – деградацией в эпоху, когда диагноз «деаксиологизация культуры» вызывает во­просы, однако не выглядит надуманным и безосновательным? Есть ли смысл в усилиях, направленных на сохранение интел­лекта как ценности в эпоху, когда, как утверждает Т.В. Казарова,98 только ценность «Я» обладает онтологическим статусом – все же прочие ценности релятивизируются, нормы превращаются в набор технических правил, ведущих к достижению цели, техника формирует у человека сознание «пользователя», предполагающее стратегическое отношение к миру как к «иному»?

Рассмотрение с неких общих позиций информационно-тех­нической безопасности (нередко отождествляемой с информа­ционной безопасностью вообще) и безопасности информаци­онно-психологической оказывается необходимым при разработке концепций, призванных служить основой государ­ственной политики. Вместе с тем стремление сформулировать общие представления об информационной безопасности, охва­тывающие как технико-технологические, так и психологиче­ские составляющие, может быть закономерно обусловлено и логикой теоретического исследования. Так, широкое видение информационной безопасности как проблемы практической и теоретической представлено в книге А.А. Малюка «Информа­ционная безопасность: концептуальные и методологические ос­новы защиты информации». Информационная безопасность рассматривается здесь как включающая проблемы надежной за­щиты информации («т. е. предупреждения ее искажения или уничтожения, несанкционированной модификации, злоумыш­ленного получения и использования и т. п.»), проблемы защиты от информации («людей и технических (главным образом, элек­тронных) систем от разрушающего воздействия информации»), а также задачи обеспечения требуемого качества информации.99 Общее определение информационной безопасности выглядит следующим образом: «Информационная безопасность –


такое состояние рассматриваемой системы, при котором она, с одной стороны, способна противостоять дестабилизирующему воздействию внешних и внутренних информационных угроз, а с другой – ее функционирование не создает угроз для элементов самой системы и внешней среды».100 Подобные подходы откры­вают возможность рассмотрения в различных ракурсах информа­ционных угроз (как отдельных, так и целых комплексов), которые могут относиться к самым разным информационным системам, включая живые и наделенные естественным интеллектом.

Специфические угрозы информационно-психологической безопасности человека и общества возникают в условиях инфор­мационной войны. В первом выпуске журнала «Информационное общество» за 2014 г. главный редактор Т.В. Ершова писала об ак­туальности осмысления авторами журнала феномена информаци­онной войны в условиях наступившего мирового политического кризиса.101

Г.Г. Почепцов характеризовал информационную войну как коммуникативную технологию воздействия на массовое сознание с целью внесения таких изменений в когнитивную структуру, ко­торые позволят получить соответствующие изменения в поведен­ческой структуре. Очевидно, что данная характеристика не может претендовать на статус дефиниции хотя бы потому, что далеко не всякая коммуникативная технология воздействия на поведение людей путем воздействий на их сознание относится к разряду «информационно-военных». Вместе с тем эта характеристика по­лезна для понимания природы и особенностей информационных войн – понимания, которого невозможно достичь без должного внимания к информационно-психологическим («коммуника­тивным», в терминологии Г.Г. Почепцова) технологиям, использу­емым в информационных войнах и (или) специально создава­емых для ведения последних. В упомянутой книге Г.Г. Почепцова содержится материал, относящийся к информационным войнам в разных сферах – в коммерции и политике, в ходе избирательных кампаний внутри одного государства, а также между государ­ствами и общественно-политическими системами.


К настоящему времени в российском научном и экспертном сообществе имеются ценные наработки, относящиеся к осмыс­лению информационной войны именно как межгосударственного противоборства. Речь в данном случае идет об информационной войне как сложном многоаспектном явлении, имеющем наряду с информационно-техническими важные информационно-психоло­гические составляющие. Информационная война в таком смысле определяется как «противоборство между государствами в ин­формационном пространстве с целью нанесения ущерба инфор­мационным системам, процессам и ресурсам, критически важным структурам, подрыва политической и социальной систем другого государства, а также массированной обработки населения и дестабилизации общества».102

Общие подходы, описывающие информационную войну как поведение систем, позволяют, в принципе, охватить информаци­онные войны между субъектами, или субъектными системами любого типа – включая не только государства, но и самые разные организации, в том числе террористические, чья деятельность за­прещена законодательно в тех или других странах. Так, А.В. Раскин рассматривает информационную войну как особого рода целенаправленные воздействия информационных систем друг на друга. Речь идет об информационных системах в ши­роком смысле слова, включающем, помимо прочего, «объеди­нение знаний, гипотез, процессов принятия решений и техниче­ских информационно-управляющих систем».103

В условиях, когда основные усилия и ресурсы исследо­ваний сосредоточены на информационно-технических про­блемах – например, связанных с проведением «киберопе­раций» и защитой от последних, – вопросы информационно-психологического плана могут рассматриваться как некий «довесок» к серьезному содержанию «настоящей» информа­ционной войны. Например, разработанную в США кон­цепцию «операций влияния» некоторые исследователи склонны выводить за рамки собственно информационной войны. А.В. Бедрицкий объясняет это обстоятельство тем,


что проведение операций влияния базируется главным образом на достижениях социологии и психологии и не находится в столь сильной зависимости от технологических инноваций, как осу­ществление других видов информационных операций.104

М. Либицки, автор одного из первых получивших широкую известность исследований феномена межгосударственной инфор­мационной войны, пришел к выводу, что попытки специалистов разного профиля определить, что такое информационная война, напоминают известную притчу о слепых, каждый из которых хотел понять, что такое слон, ощупывая одну из частей тела жи­вотного (тот, кто трогал ногу, говорил, что слон – это дерево, тро­гавший хвост считал слона веревкой и т. д.) Полагая, что поиск общего определения информационной войны – дело неперспек­тивное, М. Либицки предложил различать семь форм информаци­онной войны. Однако, как справедливо отмечает А.В. Бедрицкий, речь в данном случае идет не столько о формах войны как та­ковых, сколько о направлениях и методах ведения войны. М. Ли­бицки относит к разряду «форм информационной войны» дей­ствия, направленные на обезглавливание вооруженных сил противника путем уничтожения командных структур или разру­шения коммуникаций, обеспечивающих связь командования с войсками (Cоmmand-and-Сontrol Warfare), использование аппара­туры с искусственным интеллектом для сбора и анализа развед­данных (Intelligence-Based Warfare), радиоэлектронную борьбу с использованием криптографических технологий (Electronic Warfare), психологическую войну (Psychological Warfare), хакер­скую войну (Hacker Warfare), экономическую информационную войну (Economic Information Warfare), а также кибервойну (Сyberwarfare) [Libicki 1996]. Логическая неряшливость подоб­ного деления очевидна, однако не может быть объяснена только лишь особенностями мышления автора. Недостатки любых типо­логизаций, относящихся к феномену информационной войны, обусловлены прежде всего сложным характером современного информационного пространства, где соединяются и сплавляются воедино разнородные компоненты, явления и процессы, четкую грань между которыми трудно, а то и невозможно провести.


Особенность психологической войны в данном контексте этот автор видит в использовании информации главным образом против человеческого ума (“use of information against the human mind”), а не против компьютеров.105 Далее, в рамках психологи­ческой войны выделяются операции против национальной воли (“national will”), против командования противника, против войск, а также культурные конфликты (автор использует выражения “cultural conflict”, “cultural warfare” и немецкое слово “kulturkampf”).

Указанная книга М. Либицки написана вскоре после первой войны США и их союзников против Ирака и в значительной мере представляет собой попытку осмысления опыта этой так называ­емой войны в Заливе. Однако рассмотрение феномена информа­ционной войны ведется здесь в достаточно широком контексте, содержащем и элементы исторической ретроспективы, и сообра­жения общего характера, способствующие пониманию специ­фики «взгляда из США» на проблемы информационных кон­фликтов, актуальные для XXI в. В частности, экспорт коммерческой информационной продукции (включающей «куль­турную продукцию» Голливуда) выглядит с этих позиций не куль­турной экспансией, а законной торговой деятельностью, и по­пытки ограничения такого экспорта со стороны государств-импортеров воспринимаются как покушение на свободу тор­говли. Как утверждает М. Либицки, единственный вид культуры, который США целенаправленно и в явном виде стремятся рас­пространить на другие страны, – это политическая культура Со­единенных Штатов.106

Поскольку реальные или мнимые успехи по внедрению элементов такой культуры официально оцениваются как спо­собствующие выполнению миссии США на планете, законо­мерным выглядит некогда весьма удивившее российскую об­щественность высказывание президента США об учрежденной его страной демократии в Ираке как примере для России. В 2006 г. на совместной с президентом РФ пресс-конференции в Санкт-Петербурге гость из США сказал, кроме прочего, следующее: «Я говорил о своем желании спо­собствовать развитию демократии в различных странах мира, как было в Ираке, где есть свобода религии и свобода слова. Многие хотели бы, чтобы такая демократия была и в Рос-


сии».107 Не менее закономерно и высказанное здесь же замечание российского президента: «Нам бы не хотелось, чтобы у нас была такая же демократия, как в Ираке». Несомненно, деятельность президента РФ должна выглядеть в глазах российского общества как способствующая благополучию страны и народа, а образ Ирака, сформированный в общественном мнении к 2006 г., от­нюдь не демонстрировал подобного благополучия.

Следует подчеркнуть, что в случаях, когда речь идет о войне информационной, слово «война» употребляется в переносном смысле. Считается, что информационная война, где главным средством противоборства, как явствует уже из названия, явля­ется информация, существенно отличается от войны как таковой своим «бескровным» характером. Действительно, это не воору­женная борьба – в привычном понимании – между государствами или социально-политическими группами внутри государств. Тем не менее, учитывая возможные последствия информационной войны, ее не случайно характеризуют как «бескровную, но смер­тельную».

Информационная война, которую вели США против Ирака в 1991 г., была частью «настоящей», «горячей» войны и во многом обеспечила успех последней. Однако информационная война может иметь место и в отсутствие собственно боевых действий. Сегодня многолетнюю «холодную войну» между СССР и США, окончившуюся распадом Советского Союза, многие авторы назы­вают войной информационной, хотя в период «холодной войны» выражение «информационная война» практически не употребля­лось.

С 2014 г. мы живем в условиях новой информационно-психо­логической войны, которая имеет весьма сложный характер и, несомненно, нуждается в объективном анализе и осмыслении. Если верить публичным заявлениям, все социальные субъекты (индивидуальные или коллективные), имеющие отношение к ин­формационной войне, на самом деле стремятся лишь защитить себя от враждебной пропаганды, но при этом никто такую пропа­ганду не ведет – каждый всего лишь распространяет правдивую информацию, объясняет собственную позицию и хочет диалога. Между тем межгосударственное противоборство в информаци­онной сфере стало очевидным.


Еще сложнее обстоит дело с явлением, которое условно может быть названо гражданской информационной войной, или гражданским информационным противоборством. Т.В. Ер­шова правомерно отмечает, что развернувшаяся в российском информационном пространстве борьба между сторонниками и противниками «майдана» имеет сходство с давней полемикой за­падников и славянофилов.108 Однако не следует упускать из вни­мания того обстоятельства, что и «западничество», и «славяно­фильство» слишком прочно укоренены в реальности XIX в. – в России, находившейся на доиндустриальной стадии развития, в стране, значительная часть населения которой была неграмотна. Не удивительно, что слабость русской общественной мысли по­буждала искать опоры то в культурно-политических формах «просвещенной Европы», то в традициях допетровской Руси, то в идеализированных образах славянского характера. В ходе этих поисков было сделано немало ценных находок, высказано много интересных мыслей, сохраняющих значение и сегодня. Но все же современное самосознание страны не может игнорировать из­менений, происшедших в XX в. Речь идет прежде всего о со­здании в образовавшемся на месте Российской империи СССР мощного индустриального и научного комплекса, о формиро­вании образовательной системы, достоинства которой признают даже яростные противники советского строя. Речь идет также о событиях накануне и во время Второй мировой войны, обнару­живших неожиданную хрупкость европейской культуры, о вы­движении США на роль мирового лидера, о распаде Советского Союза и деиндустриализации постсоветского пространства, о ве­ликом переселении народов на евразийском и других конти­нентах.

Наступивший в 2014 г. кризис в отношениях Российской Феде­рации с лидерами «глобального общества» должен был напомнить российским интеллектуалам о том, что их роль не сводится к пере­саживанию заграничных идей в отечественную почву, но предпо­лагает также собственное производство культурных программ (и не только «импортозамещающих», но и новаторских), поиск новых ответов на вызовы современности, создание адекватных инстру­ментов для осмысления быстро меняющегося мира. Речь в данном случае идет о современном интеллектуальном производ-


стве, которое нельзя заменить реактивацией архаики. Этот запрос не может быть удовлетворен возрождением «западничества» и «славянофильства» – возрождением, во многом представляющим собой проявление архаизации сознания, связанной со сломом со­ветской культурной системы.

Современное национальное самосознание должно учитывать и вызовы XXI в. Славянофильство с его постулатом о духовном единстве этнически близких народов – слабый помощник тем, кто хотел бы достичь такого единения в эпоху, когда сознание значи­тельных групп населения форматируется и переформатируется посредством информационно-психологических технологий, ши­роко использующих манипулятивные приемы. В этом контексте реанимация архаических представлений становится результатом и средством манипуляций. Так происходит, например, когда главам государств приписываются сверхъестественные свойства (положительные или отрицательные), а знатные персоны «ме­дийной деревни» – независимо от рода занятий и образования – могут выступать экспертами в любых областях от кулинарии до международного права.

Архаизация сознания в эпоху электронной культуры проявля­ется, кроме прочего, в «соскальзывании» с уровня системного мышления, достигнутого человечеством к середине XX в., на уровень мышления ассоциативно-картиночного, освобождающе­гося от стремления к пониманию сути рассматриваемых явлений, объективности и логической непротиворечивости. На этом уровне создаются благоприятные условия для того, чтобы неиз­бежно имеющиеся в обществе различия во взглядах на его насто­ящее, прошлое и будущее перерастали в информационную войну между носителями этих взглядов.

Принято считать, что гражданская война может окон­читься лишь победой одной из воюющих сторон. По сча­стью, это правило неприменимо к информационной граж­данской войне. Здесь отнюдь не бесперспективными представляются усилия, направленные на поиск общих ос­нований в стратегиях враждующих сторон, объединение ре­сурсов для преодоления «раздвоенности самосознания» и обеспечения интеллектуального суверенитета общественно-государственной системы, необходимого для ее развития

и успешного взаимодействия с другими системами. Уместно вести речь о формировании метакультуры общественного само­сознания с применением современных гуманитарных технологий.

При этом следует иметь в виду, что гуманитарные, то есть ис­пользующие достижения гуманитарных наук и (или) сфокусиро­ванные на человеке, технологии отнюдь не всегда гуманны. В условиях информационной войны негуманные – прежде всего манипулятивные – технологии эксплуатируются особенно ак­тивно, угрожая утратой социальной субъектности личностям, го­сударствам и обществам. Следует согласиться с авторами, заявля­ющими о настоятельной потребности общества в аргументационных технологиях, основанных скорее на классиче­ских (преждевременно объявленных устаревшими) нормах и иде­алах освоения человеком мира и взаимодействия людей, чем на псевдосовременных способах повышения эффективности мани­пуляций. Формирование современной метакультуры самосо­знания общества требует разработки технологий согласия, эффек­тивно использующих возможности электронной коммуникации без пренебрежения «реалом», не отодвигая на задний план во­просы истины и качества знания, поддерживая стремление обще­ственной мысли к логической связности и системности.

2.8 1.8. Варианты общества знаний

1.8. Варианты общества знаний

В опубликованном ЮНЕСКО докладе с показательным загла­вием «К обществам знания» утверждается: «Сегодня общепри­знано, что знание превратилось в предмет колоссальных эконо­мических, политических и культурных интересов настолько, что может служить для определения качественного состояния обще­ства, контуры которого лишь начинают перед нами вырисовы­ваться».109

Как соотносятся между собой общество знаний, постинду­стриальное общество и информационное общество? Ответ на этот вопрос зависит от того, какой смысл вкладывается в каждое из упомянутых понятий. Иногда говорят, что постиндустриальное общество приходит на смену индустриальному (что видно уже из названия), через какое-то время постиндустриальное общество


становится информационным (таким образом, получается, что информационное общество – стадия в развитии общества постин­дустриального), а за информационным обществом следует обще­ство знаний. Объяснить такой способ «упорядочения» можно, по-видимому, тем, что широкую известность соответствующие идеи приобретали именно в такой последовательности. Однако выдви­нуты все эти идеи были почти одновременно, а осмысливаемые с их помощью социальные, технологические и экономические про­цессы тесно переплетены между собой.

Так или иначе, предметом широкого общественного интереса идея общества знаний как общества будущего становится лишь в 90-х гг. XX в..110 Эту идею часто связывают с именем П. Дра­кера,111 известного теоретика менеджмента. В 60-х гг. XX в. по­добные идеи высказывали Ф. Махлуп, Д. Белл, Р. Лэйн и другие авторы.

«От капитализма к обществу знания» (“From Сapitalism to Knowledge Society”) – так называется первая глава книги П. Дра­кера «Постэкономическое общество», вышедшей в свет в 1993 г. и вскоре переведенной на многие языки. В этой работе пред­ставлен своеобразный итог многолетних исследований автора. (Первая книга Дракера – «Конец экономического человека» – была опубликована еще в 1939 г.) Подчеркивая социопорожда­ющую роль знания, Дракер характеризует знание не просто как силу, но как силу, способную создавать новое общество. «По­жалуй, нынешнее общество еще преждевременно рассматривать как “общество знания”; сейчас мы можем говорить лишь о со­здании экономической системы на основе знания… Однако обще­ство, в котором мы живем, определенно следует характеризовать как посткапиталистическое», – пишет он.112 Посткапитализм, по Дракеру, наступил тогда, когда знание, служившее прежде одним из видов ресурсов, стало главным ресурсом, а земля, рабочая сила и капитал стали играть роль сдерживающих, ограничива­ющих факторов.


Следует подчеркнуть, что посткапитализм по Дракеру не означает ни упразднения частной собственности на средства производства, ни существенного ограничения рыночных отно­шений. Напротив, движение к посткапитализму, а затем и к об­ществу знаний связывается данным автором со все более ши­роким вовлечением знания в сферу действия рынка. Дракер выделяет три основных этапа в этом движении и описывает их следующим образом. Первый этап (c середины XVIII века до се­редины века XIX) характеризуется тем, что знание становится «общественным товаром». В этот период осознается практиче­ское значение знания как одного из ресурсов и вида потребитель­ских услуг. Именно такое отношение, подчеркивает Дракер, сде­лало возможной промышленную революцию. На этом этапе знание используется для создания техники и материального про­дукта. Начало второго этапа автор относит к 1881 г. Объясняется это тем, что именно тогда «американец Фридрих Уинслоу Тейлор (1856–1915) впервые применил знание для анализа продук­тивной деятельности и проектирования трудовых процессов».113 Характеристики второго этапа – революция в производитель­ности труда, переход власти на предприятии от собственников к «профессиональным управленцам», заинтересованность рабо­чего в повышении прибыли предприятия. Именно распростра­нение системы научного управления Тэйлора, считает Дракер, привело к тому, что Марксов «пролетарий» превратился в «буржуа». Третий этап, начавшийся после Второй мировой войны, определяется тем, что «знание теперь используется для производства знаний». Специфический смысл, вкладываемый ав­тором в последнее выражение, раскрывается следующим об­разом: «В настоящее время знание систематически и целенаправ­ленно применяется для того, чтобы определить, какие новые знания требуются, является ли получение таких знаний целесо­образным и что следует предпринять, чтобы обеспечить эффек­тивность их использования. Иными словами, знание применя­ется для систематических нововведений и новаторства».114 (Дракер употребляет здесь слово “innovation”, однако цитиру­емый перевод был опубликован в 1999 г., когда русская калька этого слова – «инновация» – не использовалась столь


широко, как сегодня.) Этот третий этап в изменении роли знания Дракер характеризует как «революцию в сфере управления» и считает его последним.

Можно иронизировать по поводу предлагаемой Дракером очередной «модели истории» и по поводу очередной версии «конца истории». Можно удивляться, почему этот автор игнори­рует тот факт, что знание использовалось для производства орудий труда и до середины XVIII в., или то обстоятельство, что вопросами эффективного использования знаний для производ­ства новых знаний люди стали заниматься задолго до XX в. Можно допустить, что Дракер, создавая картину революци­онных изменений в статусе знания, имеет в виду знание в каком-то особом смысле, существенно отличном от тех смыслов, с ко­торыми нам до сих пор приходилось иметь дело. В последнем случае логично обратиться к Дракерову разъяснению современ­ного понимания знания. Читаем следующее: «Знание сегодня – это информация, имеющая практическую ценность, служащая для получения конкретных результатов. Причем результаты про­являются вне человека – в обществе, экономике или в развитии самого знания».115 Но такое разъяснение еще больше запутывает дело. Во-первых, феномен информации, имеющей практиче­скую ценность для человека (и действительно используемой че­ловеком), не есть достижение менеджериальной революции XX в. Древние люди уже умели пользоваться информацией, на­ходить новые способы ее хранения и передачи. Во-вторых, кри­терий полезности (при любом из возможных толкований полез­ности) не может быть единственным критерием знания. Взаимосвязь категорий знания и истины не есть измышление древних философов, которое сегодня может быть отброшено за ненадобностью. Эта взаимосвязь – одна из несущих опор дея­тельности человека, в какой бы сфере эта деятельность ни про­текала и какие бы жаркие споры о том, что такое истина, ни вели философы. Знание, практическая ценность которого неясна, не перестает от этого быть знанием, а вот суждение, ложность которого стала очевидной, теряет статус знания, если таковой до тех пор имело.

Количество и качество недоумений и возражений, вызываемых книгой Дракера, таково, что побуждает сомневаться в целесообраз­ности формулирования вообще каких-либо возражений по поводу


работ такого рода. В данном случае мы имеем дело с текстом скорее рекламоподобным, чем академическим или популяриза­торским, а можно ли упрекать рекламу в неточности формули­ровок, непоследовательности или недостаточной аргументиро­ванности суждений? Возможно, дух рекламы и обеспечивает успех подобного рода работ. Ведь главное, что предлагается ре­кламой – не отдельный товар, а удовольствие, благополучие, успех, счастье. И сколь бы критично ни относился реципиент к рекламному сообщению, он в той или иной мере проникается на­строением, которое призвана создать реклама. Книги, подобные цитируемой, делают читателя счастливее. Они избавляют от мрачных предчувствий, связанных с перспективой исчерпанности природных ресурсов: ведь главный ресурс – знание, а создавать все новые и новые знания – в силах человека. Они вселяют веру в тех, кто, испытывая (пока!) недостаток в финансовых средствах, готов осваивать знания и применять их на практике, а в перспек­тиве и создавать новые: было бы знание, а остальное прило­жится! Они обещают избавление от социальных конфликтов с по­мощью знания и пропагандируют имеющийся положительный опыт. Прогресс экономики в развитых странах, утверждает Дракер, достигнут благодаря управленческой мысли Тэйлора, а не за счет машинного производства (как считают инженеры) и не вследствие капиталовложений (как полагают экономисты). Среди студентов, изучающих менеджмент (да и среди их преподава­телей) находится немало таких, кого вдохновляют подобные со­ображения.

Так или иначе, идею общества знаний как посткапиталисти­ческого разделяют и серьезные ученые. Например, Д. Белл утвер­ждает, что понятие капитализма как общества с антагонистиче­скими классами утратило прежнее значение и что мы являемся свидетелями формирования экономики, основанной на знаниях и движимой знаниями.116

Тема грядущего общества знаний, сопряженная с «откры­тием» того обстоятельства, что передовые общества Запада больше не являются капиталистическими, но находятся в стадии посткапитализма, приобретает особое звучание в современной России.

Экономические преобразования 90-х гг. XX в. происходили здесь под лозунгами утверждения капитализма как единственно правильной системы, позволяющей стране вернуться в лоно ми-


ровой цивилизации. Экономические идеологи, взявшие на себя роль проводников в мир благополучного Запада, поставили во главу угла частную собственность и свободный рынок. Мерилом всех (или почти всех) возможностей и достижений стали деньги. Надеждам общества на то, что приватизация государственной собственности и широкое распространение рыночных отношений обеспечат в кратчайшие сроки экономический подъем, повы­шение уровня жизни (не единиц, а масс!), развитие промышлен­ности и науки, не суждено было сбыться.

Обществу потребовались объяснения происшедшего, и таких объяснений было предложено множество. Среди них – как ссыли на незавершенность реформ, невозможность обеспечить чистоту капиталистического эксперимента из-за действий некомпе­тентных чиновников и неправильности населения, так и утвер­ждения о том, что России нужно было не отказываться от социа­листической экономики, а совершенствовать ее. Подобные мотивы, постоянно воспроизводящиеся в дискуссиях о постсо­ветском опыте и перспективах страны, рискуют надоесть и пуб­лике, и самим участникам дискуссий.

Ситуация меняется, если мы принимаем (пусть не в качестве несомненного, но хотя бы в качестве имеющего основания) взгляд на США и страны Западной Европы как на оставившие ка­питализм в прошлом и движущиеся к обществу знаний. Вопрос о том, что понимать под капитализмом, в данном случае вполне правомерен, однако этот вопрос – не главный. Главное – идея знания как основной движущей силы экономического и социаль­ного развития. Тем, кого вдохновляет эта идея, не обязательно разделять Дракеровы суждения о знании как таковом. Можно вы­страивать собственную концепцию общества знаний, призна­ющую и важность знаний, практическая полезность которых неясна, и культурные измерения знания.

Представление об обществе знаний как едином гло­бальном обществе, использующем английский язык в каче­стве главного языка самопознания, во многом обусловлено логикой экономической глобализации и управленческой стандартизации. Однако такое представление отнюдь не является единственно возможным. Альтернативный ва­риант предлагается, например, в упоминавшемся выше Всемирном докладе ЮНЕСКО «К обществам

знания». То обстоятельство, что слово «общество» употребля­ется здесь во множественном числе, имеет принципиальное зна­чение. Авторы подчеркивают, что не существует единой модели общества знания, которую можно было бы поставить «под ключ». «Построение любого общества, – утверждается в до­кладе, всегда включает различные формы знания и культуры, в том числе и те, на которые оказывает сильное влияние совре­менный научно-технический прогресс. Нельзя допустить, чтобы революция в сфере информационных технологий и коммуни­кации привела к тому, что, исходя из логики узкотехнологиче­ского детерминизма и фатализма, рассматривалась бы как воз­можная лишь одна-единственная форма общества».117 В докладе правомерно обращается внимание на опасности стандартизации, требующей переформатирования имеющихся знаний и отказа от не укладывающихся в новые форматы традиций. Речь идет о том, что для нахождения адекватных ответов на вызовы, свя­занные со стремительными изменениями в мире, каждое из су­ществующих ныне обществ должно осознавать и адекватным образом использовать накопленное богатство знаний и способ­ностей.

Нужно отметить, что содержание современных дискуссий по проблемам общества знаний дает основание утверждать, что во многих случаях мы имеем дело с «ребрендингом» достаточно давно обсуждаемой тематики информационного общества. На­пример, проблема познавательного («когнитивного») разрыва, связанная к неравенством различных групп населения и жителей разных стран в доступе к знаниям, имеет очевидное сходство с проблемой так называемого информационного неравенства и цифрового разрыва (под последним понимается неравенство в доступе к современным информационным технологиям).

Исследования по экономике знаний ведутся сегодня во многих странах, в том числе и в России.118 Впечатляющие размеры доходов от реализации интеллектуальных продуктов (при небольших или относительно небольших затратах материальных и финансовых


ресурсов на производство таких продуктов), как и многократное превышение бухгалтерской стоимости высокотехнологичного бизнеса его рыночной стоимостью, радикально меняют эконо­мическую картину мира, и такие изменения характеризуются се­годня как порождаемые знанием. Широко известный пример – фирма “Microsoft”, рыночная стоимость которой в 2000 г. оцени­валась в 350–400 млрд долл., стоимость по прибыли составляла 50–70 млрд a бухгалтерская стоимость всего 5–10 млрд Фирма “Nimtanda”, купившая права на распространение электронной игры «Тетрис», получила более 1 млрд долл, вычислительный центр, продавший права этой фирме, – 4 млн долл., а програм­мист вычислительного центра Пажитнов, придумавший эту игру, – 15 тыс. долл..119 Данные подобного рода используются для измерения рыночной стоимости знания или того, что условно называют знанием.

Подчеркнем, что в подобных контекстах задача выделения собственно знания из многообразия факторов нематериального и нефинансового характера не ставится. Напротив, словом «знание» обозначают все «невидимые» активы. Очевидно, что смысл слова «знание» как термина профессиональной лексики менеджмента знаний существенно отличается не только от фи­лософских трактовок знания, но и от того, что понимают под знанием в повседневной жизни. Недоразумения возникают тогда, когда за пределами экономических контекстов ценность знания понимают как его рыночную стоимость или полагают, что можно измерить в денежных или каких-либо других еди­ницах знание как таковое. Благоприятную почву для фундамен­тализма такого рода создает распространение рыночных прин­ципов на все сферы деятельности и виды человеческих отношений. Коммерционализованное мировоззрение отказыва­ется видеть мир без финансово-экономических или псевдоэко­номических «очков».

Нашу трактовку общества знаний, представленную в ранее опубликованных работах,120 можно в общих чертах охарактери­зовать таким образом.

Под обществом знаний мы понимаем динамично развиваю­щееся общество, качественное своеобразие которого определяется действием совокупности факторов, включающей следующие:


1) широкое осознание роли знания как условия успеха в любой сфере деятельности; 2) наличие у социальных субъектов разного уровня постоянной потребности в новых знаниях, необходимых для решения новых задач, создания новых видов продукции и услуг; 3) эффективное функционирование систем производства знаний и передачи знаний; 4) взаимное стимулирование предло­жения знаний и спроса на знания (предложение стремится удо­влетворять имеющийся спрос на знания и формировать спрос); 5) эффективное взаимодействие в рамках организаций и обще­ства в целом систем/подсистем, производящих знание, с систе­мами/подсистемами, производящими материальный продукт.

Здесь имеется в виду материальный продукт в широком смысле этого слова, включающем и большие материально-орга­низационные комплексы, необходимые для благоустроенной жизни людей. В этом контексте особую актуальность приобре­тают проблемы прохождения «долины смерти», которая лежит между научно-техническими идеями и их претворением в жизнь.

Так понимаемое общество знаний предполагает экономику знаний, однако не сводится к ней. Потребность в новых знаниях имеется не только в экономике, но и во всех сферах деятельности людей. Производство и передача знаний осуществляется не только в рыночных контекстах, но и вне таковых. Процессы ком­мерциализации науки, культуры, образования – реальность, однако эти процессы затрагивают лишь отдельные аспекты и фрагменты таких областей. Значительная доля информационной продукции, производимой в обществе знаний, становится обще­ственным достоянием, вознаграждение ее создателей осуществ­ляется не на коммерческой основе, оно может быть символиче­ским, а то и вовсе не иметь денежного выражения. Тем не менее использование понятий спроса и предложения для осмысления ситуации в подобных областях следует признать полезным – хотя бы потому, что оно гарантирует выход за рамки отношения «творческая личность и Бог», побуждая соотносить деятельность творческой личности с интересами и потребностями других людей.

Потребность в образовании, переподготовке, в дополнительном образовании, в «образовании на протяжении всей жизни» – одна из основных потребностей человека в обществе знания. Удовле­творение такой потребности может быть преимущественно де-

лом рынка, но не менее правомерны и варианты, когда основную часть расходов на образование берут на себя государство и обще­ственные организации.

Между тем именно тенденции сведения общества знаний к экономике знаний (или экономике, основанной на знаниях) пре­обладают как в современной научной литературе, так и в про­граммах и стратегиях, принимаемых государствами и межгосу­дарственными объединениями. Примером критики таких подходов может служить статья Э. Агацци,121 где речь идет, кроме прочего, о Лиссабонской декларации 2000 г., провозгла­сившей целью ЕС создание лидирующей в мире экономики, осно­ванной на знаниях (knowledge based economy).

Ученые признают, что необычность знания как экономиче­ского ресурса порождает специфические сложности измерений. Измерение затрат на производство знаний и доходов от «про­данных знаний» необходимо, однако явно недостаточно для пони­мания экономических аспектов бытия знания. Экономика знаний как новое направление в экономической науке интересуется также данными, традиционно относящимися к науковедению, – например, количественными характеристиками различных кате­горий научных публикаций. Такой интерес вполне правомерен. Однако практика псевдоэффективного менеджмента в науке, вы­рывающего наукометрические показатели из контекста наукове­дения и применяющего их в качестве якобы объективного инстру­мента оценки труда ученых, ставит под сомнение будущее науки как таковой.

2.9 1.9. Псевдоэкономический позитивизм и самосо­знание науки

1.9. Псевдоэкономический позитивизм и самосо­знание науки

Понимание человеческого общества как организации в первую очередь экономической создает предпосылки для особого рода редукционизма, сводящего сложнейшую систему факторов, определяющих поведение человека и общественные процессы, к факторам финансово-экономическим и утверждающего ры­ночные ценности в сферах, где они неуместны или где действие их весьма ограничено.


Операционализация понятий, относящихся как к экономике, так и к социальной, интеллектуальной и другим сферам, предпо­лагает выражение этих понятий в системах показателей и индика­торов, поддающихся более или менее точной фиксации и измере­ниям. Между тем стремление применить якобы точные методы оттесняет на второй план вопросы надежности способов фик­сации, пригодности измерительных средств – наконец, соответ­ствия всей системы показателей сути и смыслу явления, для оценки которого она применяется.

На сферу науки и образования распространяется псевдоэко­номический позитивизм, который следует отличать от позити­визма в экономической науке как таковой. Под псевдоэкономиче­ским позитивизмом мы понимаем прежде всего особый тип мировоззрения, ориентированный на описание и оценку всех (или почти всех) важнейших сфер жизни общества на основе точно определяемых, проверяемых и/или имеющих числовое вы­ражение показателей, соотносимых прямо или косвенно с объе­мами материальных или финансовых средств. Такое мировоз­зрение может быть охарактеризовано и как «экономиксический» позитивизм,122 поскольку его идеал познания и действия задается доминирующей в современной экономической науке совокупно­стью теорий и подходов, получившей название «экономикс». Как известно, «экономикс» включает теории макроэкономической стабильности, денег, спроса и предложения, конкуренции, рыноч­ного поведения производителей и потребителей и т. д.

Ученые-экономисты, критично относящиеся к «экономикс», утверждают, что господство этого направления в финансово-эко­номической сфере ведет к тому, что огромные усилия и средства, затрачиваемые на сбор и обработку данных с использованием пе­редовой статистической техники, скорее отдаляют от понимания принципов реальной экономической жизни, чем приближают к такому пониманию. «Экономикс» упрекают в оторванности от ре­альной экономики, в увлечении абстрактными моделями, фраг­ментарности описания систем и процессов, не дающего целост­ного представления о действительности.

Между тем характерные для этого направления способы опи­сания действительности и идеологические установки, язык «эко­номикса» распространяются на сферу образования и науки – то


есть на области, по сути своей не являющиеся финансово-эконо­мическими. И эта суть не должна меняться от того, что деятель­ность научно-образовательных учреждений имеет, конечно же, финансово-экономические аспекты и такие аспекты весьма важны.

Преувеличенное представление о возможностях «эконо­микс» как общественной науки, охватывающей проблемы, свя­занные с достижением целей наилучшими методами, а также идеалы конкуренции и рынка,123 лежит в основе управленческих «новаций» в сфере образования и науки. Здесь разрабатываются все новые и новые псевдоэкономические и «экономиксопо­добные» модели и подходы, создающие иллюзию объективности и точности в оценке качества образования, эффективности и конкурентоспособности организации и так далее и тому по­добное.

Примером принятого в таком духе «рационального» ре­шения о наилучшем использовании ограниченных ресурсов может служить рисовавшаяся недавно перспектива создания «умной экономики» в России за счет «завоза» в страну ученых из-за рубежа. В самом примитивном смысле ученые уподобля­ются товару, а государство – покупателю, выбирающему, на что выгоднее потратить имеющиеся деньги: на финансирование де­формировавшегося вследствие пребывания на «голодном пайке» в течение десятилетий отечественного научно-образовательного комплекса или на импорт тех производителей знаний, которые смогли развиться в условиях несравненно более благоприятных, чем российские. В менее упрощенных контекстах ученые упо­добляются высококлассным зарубежным бухгалтерам, которых удалось привлечь на работу в российские компании. Однако в обоих случаях не учитываются ни особенности мотивации уче­ного, ни системные факторы, способные создавать серьезные препятствия для реализации творческого потенциала личности.

Возможно, историку будущего покажется странным, что в постсоветской России осуществлялись идеи и модели усовершен­ствования школьного образования, выдвинутые и поддерживаемые не учителями, психологами и педагогическими университетами, а экономическим вузом и учеными-экономистами (преимуще­ственно «экономиксической» ориентации). Так был введен, несмотря


на протесты общественности, учителей и родителей, единый го­сударственный экзамен, переориентировавший школьного учи­теля с развития ребенка и обучения его основам предмета на вы­работку умения выбирать удачные ответы на бланках ЕГЭ. Возможно, покажется непонятным и то, что так называемая мо­дернизация образования – не только финансового, а вообще всего – осуществлялась по программам Всемирного банка.124 Разве банк – это организация, которая лучше других разбирается в образовании? Здесь могут, конечно возразить, что банк при­глашал экспертов… Но каким волшебным образом банк может определить круг лучших экспертов по образованию?

Распространение на сферу управления в образовании и науке банковских идеалов вычислимости, мониторинга и отчетности ведет в конечном счете к конструированию некой «противо-сути» этих сфер интеллектуальной деятельности. Заботы, связанные с воспитанием ребенка и поиском методов обучения, учитывающих изменения в восприятии и памяти человека под воздействием со­временной информационной среды, вытесняются хлопотами по приспособлению к технологиям «педагогических измерений». Возведение «измерения» в ранг более высокий по сравнению с оценкой предполагает существенный культурный сдвиг, ибо оценка существует в ценностном контексте. Оценка знаний школьника или студента, выражаемая числом, никогда не была и не может быть результатом измерения в собственном смысле слова, она не может и не должна претендовать на точность, сопо­ставимую с точностью измерения роста того же человека в каби­нете антропометрии.

Выстраивание научной политики на основе трактуемых в псевдоэкономическом духе принципов свободы выбора и конку­ренции предполагает, что государство как владелец матери­альных и денежных ресурсов использует их по своему усмот­рению, отдавая предпочтение тем научным организациям и ученым, которые предоставляют наиболее конкурентоспособные услуги и продукцию. При этом упускается из виду, что само при­менение понятия конкурентоспособности к сфере научной ра­боты и ее результатов возможно лишь в весьма ограниченных пределах и с существенными поправками, учитывающими осо­бенности данного вида человеческой деятельности.


Псевдоэкономическая модель науки сводит эту важ­нейшую и сложнейшую сферу общества к искажающим ее смысл системам индикаторов и показателей. Одним из прояв­лений псевдоэкономического позитивизма становится библио­метрический позитивизм. Количественные характеристики различных категорий научных публикаций, содержащиеся в соответствующих базах данных, вырываются из контекста библиометрии и науковедения, используются как способ изме­рения знания, производимого в науке, возводятся в ранг «объ­ективной» основы оценки всей деятельности ученого и оплаты его труда.

Иллюзия обладания точными средствами измерения про­дуктивности «сектора генерации знаний» создает удобства для «эффективных менеджеров», не имеющих подготовки, необхо­димой для адекватного видения сложнейших объектов, управ­ление которыми им доверено осуществлять. Между тем иссле­дователям прекрасно известно, сколь непростой бывает связь между показателями публикационной активности, с одной сто­роны, и научными открытиями, созданием новых теорий и концепций, выдвижением прорывных идей – с другой.

Не удивительно, что конструирование «противо-сути» науки в духе библиометрического позитивизма встречает сопротивление научного сообщества. Так, в докладе «Статистики цитирования», подготовленном Международным математическим союзом, пока­зывается ущербность самой идеи оценки исследовательской дея­тельности с помощью «простых и объективных» методов, осно­ванных на данных цитирования. «Стремление к большей прозрачности и подотчетности в академическом мире, – пишут ав­торы доклада, – создало “культуру чисел”, когда ученые и от­дельные лица полагают, что справедливые решения могут дости­гаться путем алгоритмической оценки некоторых статистических данных; будучи не в состоянии измерить качество (что является конечной целью), лица, принимающие решения, заменяют каче­ство числами, которые они измерить могут».125 Авторы выражают


тревогу по поводу «мистической веры в волшебную силу» ин­дексов цитирования и других библиометрических показателей, все более отчетливо проявляющейся в национальных и ведом­ственных программах развития науки. В докладе подчеркивается, что подобные инструменты являются слишком грубыми для того, чтобы довольствоваться ими в оценке столь важной сферы, как научные исследования.

Прежде чем принимать на государственном уровне решение об обязательном участии российских ученых в международных библиометрических гонках (притом с гарантированным проиг­рышем), следовало бы учесть отрицательные последствия такого рода гонок, отмечаемые многими авторами из «эталонных» стран, где библиометрические технологии получили наиболее широкое распространение. Показательна в этом отношении статья П. Лоуренса – «Потерянное при публикации: как изме­рение вредит науке». На фоне современных веяний в российской научной политике весьма актуально звучат слова этого автора: «Ученых стали вынуждать отойти от общепринятых целей науч­ного исследования, заменив стремление совершать открытия на желание опубликовать как можно больше статей, пытаясь при этом помещать их в журналах с высоким импакт-фактором».126

Показатели наиболее известных в мире библиометрических баз данных сегодня используются для создания мифа о неполно­ценности российской науки. С позиций «эффективного мене­джеризма» российские ученые, работающие в России, рассмат­риваются как некачественный товар, который государству приходится покупать по слишком высокой цене. Самые обидные и несправедливые упреки адресуются российской социогумани­тарной науке. При этом, как верно отмечают А.В. Юревич и И.П. Цапенко, явно игнорируется одна из главных функций со­циогуманитарного знания, состоящая в том, чтобы делать чело­века и общество лучше. Речь идет прежде всего об обществе в той стране, где данная наука развивается, о проблемах этого об­щества и его перспективах. Исследования таких проблем далеко не всегда могут быть встречены с интересом в международных журналах, а принимаемые сегодня способы оценки труда уче­ного ставят его перед выбором – повы-


шать требуемые показатели или заниматься вопросами, жизненно важными для собственной страны.127 Большое значение имеет и то обстоятельство, что всемирно известные базы данных, на ос­нове которых сегодня вычисляются показатели научной актив­ности, страдают существенной неполнотой, американоцен­тризмом и учитывают главным образом публикации на английском языке. Адресуемые российским гуманитариям при­зывы переходить на английский язык не так безобидны, как может показаться на первый взгляд. Ведь осуществление подоб­ного перехода сделало бы практически невозможным развитие русского языка гуманитарных наук (в том числе русского фило­софского языка) в условиях, когда такое развитие жизненно необ­ходимо.

Распространение псевдоэкономического позитивизма на сферу науки становится мощным (хотя и не единственным) фак­тором коррозии научного этоса. Примечателен вывод Е.З. Мир­ской, основанный на результатах эмпирического социологиче­ского исследования, проводившегося в нескольких институтах РАН с 1994 по 2002 гг.: «Естественно, что у российских ученых весьма сильны ориентации и навыки, имеющие корни в совет­ской науке, где норма личной бескорыстности в исследователь­ской деятельности была абсолютно органичной и даже безальтер­нативной. Тем не менее результаты исследования российского академического сообщества, включая информацию о ценностной ориентации, мотивации, самооценках и намерениях ученых, представляются нам подтверждением сохранения классической модели человека науки и его профессионального поведения».128 Неблагоприятные экономические условия в России 90-х (порой ставившие ученого на грань физического выживания) не смогли устранить из научного этоса классические нормы профессио­нального поведения, однако с такой «задачей» могут справиться активно продвигаемые в последние годы технологии повышения «эффективности», утверждающие взгляд на ученого как наемного работника, чьей задачей является достижение высоких показа­телей в библиометрических и иных базах данных.


На фоне любого из видов позитивизма, сыгравших заметную роль в философии науки, – будь то логический позитивизм, пози­тивизм Маха или «первый» позитивизм – библиометрический по­зитивизм выглядит настолько примитивно и убого, что кажется не заслуживающим серьезного внимания. Однако его влияние ме­няет самосознание ученых с устрашающей быстротой. Еще недавно, когда у кого-то из коллег выходила статья или книга, мы обсуждали ее содержание, представленные в ней идеи. Сегодня же обсуждаем вопрос о том, как эта публикация повлияет на по­казатели в базах данных и будет ли расти индекс Хирша. И это – весьма тревожное изменение в самосознании науки. Следуя такой логике, мы скоро должны будем перестроить курс истории и фи­лософии науки, читаемый для аспирантов, таким образом, чтобы представить историю науки как собрание историй успеха людей, которые смогли достичь высоких индексов цитирования.

Науке принадлежит особая роль в самопознании общества. Наука – «сложный наблюдатель сложности общества», осмысли­вающий общественные интересы, цели, достижения. Наука под­отчетна обществу, однако требования общества к науке не могут быть сформулированы без участия ее самой. Пока же мы видим, что упрощенные подходы с позиций рыночной идеологии и псев­доэкономического позитивизма занимают место глубоких си­стемных проработок.

Трудно поверить, что научно-образовательный комплекс не способен произвести необходимое знание о самом себе – знание, которое позволяло бы «схватывать главное» в наличной ситуации и создавать полноценную стратегию изменений. Есть основания утверждать, что именно в сфере науки должны создаваться нова­торские культурные программы, в перспективе меняющие пони­мание мира человеком и социальную практику.

Продолжающееся конструирование «противо-сути» науки и образования, которые не только являются важнейшими сферами интеллектуальной деятельности, но и во многом определяют ин­теллектуальный уровень людей, работающих в других областях, становится особенно опасным в современных геополитических условиях.

Для выживания российской науки актуальнейшей задачей становится выработка знания о самой науке, о смысле научной деятельности и миссии науки в обществе. Такое знание необхо­димо для адекватной постановки и решения задач в сфере научной политики.

2.10 1.10. Естественный интеллект в информационном обществе

1.10. Естественный интеллект в информационном обществе

Вопрос о природе и перспективах интеллекта уже более полувека тесно связан с вопросом о перспективах информаци­онно-компьютерных технологий. В середине XX столетия речь шла прежде всего об искусственном интеллекте в его соотне­сении с интеллектом естественным, о возможности создания «подлинного искусственного интеллекта». Сегодня предметом обсуждения все чаще становятся изменения в человеческих спо­собностях, происходящие под воздействием компьютеров и ком­муникационных технологий.

Использование информационно-коммуникационных техно­логий в профессиональной и повседневной жизни, в образовании стремительно расширяется. Появляются новые технологии, откры­вающие иные, подчас неожиданные возможности. «Электрони­зация» сфер деятельности включает их компьютеризацию и «сети­зацию», использование мультимедийных средств, мобильной связи, гаджетов. В эпоху, когда люди все сильнее «срастаются» с инфокоммуникационными технологиями, вопрос о будущем чело­веческого интеллекта выглядит отнюдь не тривиальным.

С одной стороны, современные технологии, предоставляя чело­веку немыслимые прежде возможности доступа к информации и информационным продуктам, создают благоприятные условия для обогащения знаниями и интеллектуального развития. С другой сто­роны, психологические исследования, а также педагогическая прак­тика и повседневный опыт свидетельствуют о тревожных измене­ниях в естественном интеллекте, проявляющихся в ослаблении способностей к запоминанию и логических способностей, абстракт­ного мышления и потребности в самостоятельном производстве знаний. Вместе с тем появляются надежды на радикальное улуч­шение в будущем умственных, физических и социальных воз-

можностей человека благодаря феномену «НБИК» – конвергент­ному развитию нано-, био-, информационных, а также когни­тивных наук и технологий.

Оптимистические перспективы развития человеческих спо­собностей под воздействием компьютерных технологий первона­чально обосновывались ссылками на расширение выбора и осво­бождение от бремени рутинных вычислений. Например, на первых этапах внедрения компьютеров в образование большие надежды связывались с компьютерным моделированием, позво­ляющим студенту и школьнику на моделях реальных ситуаций изучать различные варианты развития событий, предвидеть по­следствия и накапливать собственный опыт деятельности. Благо­творное влияние компьютера на когнитивный стиль и поведение особенно подчеркивали авторы, писавшие о проблемах стран «третьего мира». Указывали, например, на то, что решение задач с использованием компьютера требует мыслить быстро и эффек­тивно, точно формулировать ответы на сложные вопросы или подбирать факты, необходимые для получения решения.

Вместе с тем некоторые психологические эффекты использо­вания компьютеров детьми достаточно давно стали предметом беспокойства психологов и педагогов. В литературе описывались примеры, когда мышление детей и подростков становится «ком­пьютероподобным», когда ребенок для описания собственного поведения и поведения окружающих использует термины, харак­теризующие работу машины. В середине 80-х исследователи из разных стран обращали внимание на такие явления, как дефор­мации в эмоциональной сфере, социальная изоляция, компью­терная преступность. Эти явления связывали с «автоматизацией» человека, технократическим мышлением, понижением культур­ного уровня.

Уже первые электронные калькуляторы дали основание гово­рить о феномене так называемой экзуции (от лат. “exutio” – «им­мобилизация») в связи с развитием компьютерных технологий. Психологи выражали тревогу в связи с тем, что использование калькуляторов приводит к экзуции способностей устного счета, а легкость доступа к информации вытесняет самостоятельное про­изводство новых знаний.129


Типичные для конца XX – начала XXI в. беспокойства по по­воду влияния компьютеров на когнитивный стиль касались уже не увлечений вычислениями и склонности представлять челове­ческие проблемы в виде абстрактных формальных моделей, а ис­пользования растущих возможностей визуализации и символи­зации знаний. Многие авторы приветствовали новые возможности визуализации, утверждая, что теперь люди могут не только превращать опыт в абстракции, но и превращать аб­стракции в чувственно воспринимаемые объекты. Однако нельзя не признать обоснованными опасения тех, кто подчеркивает цен­ность классического подхода, предполагающего, что базисные ка­тегории познания и понятия науки принципиально несводимы к чувственно воспринимаемым объектам и не могут быть визуали­зированы, что современные информационно-коммуникационные технологии участвуют в формировании так называемого клипо­вого сознания, препятствующего развитию аналитических спо­собностей.130

Современные информационные технологии ставят под во­прос не только перспективы абстрактного мышления, но и пер­спективы памяти. В 2011 г. широкую общественную известность получили результаты проведенного под руководством Б. Спэрроу исследования изменений памяти человека, связанных с использо­ванием Интернета.131 Эти изменения, характеризуемые как экс­тернализация («овнешвление») и транзактивизация памяти, выра­жаются в снижении объемов информации, которую человек считает нужным хранить «в собственной голове», а также в изме­нении качества хранимой информации. Эксперименты с запоми­нанием показали, что испытуемые, заранее предупрежденные о том, что предлагаемая им информация не будет в дальнейшем до­ступна, запоминали ее гораздо лучше, чем те, кто надеялся впо­следствии найти ту же информацию с помощью веб-поисковиков. Получила экспериментальное подтверждение гипотеза, согласно которой постоянный доступ к Интернету ведет к перестройке па­мяти – все больше места в памяти занимает информация о том, как найти те или иные данные, а не сами эти данные.


Показательно, что на основе подобных исследований могут быть сделаны (и делаются) противоположные выводы относи­тельно того, какие стратегии обучения являются предпочтитель­ными в условиях, когда человек все больше «срастается» с ком­пьютерными сетями. Достаточно распространенной является позиция, согласно которой запоминание как таковое не должно играть существенной роли в современном образовании – го­раздо важнее развивать способности к пониманию и совершен­ствовать навыки работы с техническими средствами. Ради­кальные противники подобного подхода, приверженные классическим идеалам образования, настаивают на необходи­мости защищать человека от «убийц памяти» (к каковым от­носят поисковики, блоги, гипертекст), ссылаясь на то, что люди, привыкшие хранить информацию «на кончиках пальцев», будут беспомощны в ситуации, когда откажет Интернет.

Представляется все же, что ориентация на подготовку людей к жизни без Интернета – впрочем, как и беззаботное от­ношение к способности человека хранить знания на есте­ственном носителе – следствие весьма упрощенных подходов к действительно сложной проблеме. Стремительное развитие ин­формационно-коммуникационных технологий ставит нас перед необходимостью переосмысливать в новом контексте давно зна­комые понятия и категории, относящиеся к человеческому со­знанию.

Способность находить информацию с помощью совре­менных технических средств, а также хранить, перерабатывать и применять ее правомерно рассматривается как необходимое свойство человека информационной эпохи. Вместе с тем форми­рование информационной компетентности, ориентированное «на результат» – быстрое извлечение необходимой информации, оставляет в стороне вопрос развития собственно интеллекту­альных способностей человека, отдавая приоритет умению ра­ботать с памятью компьютеров и пользоваться машинными вы­числениями.

В упоминавшемся выше докладе «Конвергирующие техно­логии для улучшения человеческой функциональности. Нанотех­нологии, биотехнологии, информационные технологии и когни­тивная наука» представлен целый ряд замечательных перспектив, которые открывает перед человечеством НБИК-конвергенция. Речь идет, кроме прочего, о том, что уже к началу 20-х гг. XXI в. люди с любым уровнем подготовки и способностей получат возможность

более быстро и качественно овладевать необходимыми зна­ниями и навыками. Прогнозируется беспрецедентное увели­чение творческих возможностей инженеров, художников, архи­текторов – и это увеличение должно быть достигнуто не только за счет появления новых инструментов, но и благодаря по­знанию неиссякаемых источников человеческого творчества.

НБИК-конвергенция, пишут авторы доклада, «…позволит создать новые научные методологии, парадигмы инженерии и промышленные продукты, которые усилят способности чело­века к умственной деятельности и к общению. Объединяя со­ответствующие дисциплины, наука сможет быстро продви­нуться в понимании структуры и функций человеческого ума…».132 Речь идет о проекте «Когном человека», который может быть сопоставлен с широко известным проектом «Геном человека». Утверждается, что в рамках такого проекта фундаментальные исследования в области когнитивных наук должны быть дополнены тщательным изучением культуры и личности.

Грядущие изменения в человеке сравниваются с теми, к которым привело когда-то возникновение речи у наших да­леких предков, а основа технологического прогресса видится в стирании границ между естественными и искусственными мо­лекулярными системами, в создании автономных интеллекту­альных машин, продлении человеческой жизни, появлении ис­кусственных нейронных сетей, а также в успехах социальных наук, которые необходимы для понимания мемов и использо­вания коллективного интеллекта.133

В середине XX в. возникновение кибернетики породило на­дежды на создание строгих теорий мышления, которые должны были сделать излишними любые философские спекуляции по по­воду этого феномена. Для начала XXI в. характерен нейрофизиоло­гический редукционизм в подходе к интеллекту человека. С успе­хами нейронаук связывают теперь перспективы познания человеческого разума и его усовершенствования. Однако попытки объяснить


содержание и функционирование человеческого сознания, исходя только лишь из его нейрофизиологической основы, сталкиваются с принципиальными трудностями. В этом контексте активно об­суждается проблема qualia – так называемого феноменального опыта, субъективной реальности.134

Поскольку мозг строит образы и представления, которые не могут быть объяснены только лишь суммой физических сиг­налов, поступающих на рецепторы, для описания работы мозга используются такие понятия, как «активное извлечение знаний» и «конструирование мира». Т.В. Черниговская подчеркивает, что физиологическое описание сознания как координатора внимания и действия, выполняющего свои функции благодаря весьма раз­ветвленной нейронной сети, – это лишь одно из возможных опи­саний. «Сегодня как будто все согласны, – пишет она, – что субъ­ективные состояния и все психические феномены (сознательные и бессознательные) порождаются нейронными сетями, с очевид­ностью имеющими адресата, интерпретирующего их “тексты” или хотя бы просто считывающего их. Кто он, этот читатель? Мы сталкиваемся с парадоксом: мозг находится в мире, а мир – в мозге и в большой степени им определяется».135

Если человеческий разум рассматривается как гибридная структура, чьи внешние периферические устройства (глиняные таблички, книги, магнитные ленты, компьютеры и т. д.), опреде­ляющим образом влияют на содержание и способы мышления, то имеет ли смысл обсуждать перспективы естественного интел­лекта как существующего отдельно от технических систем? Ведь НБИКС-революция обещает новый уровень мозгомашинной ин­теграции, создание не только мощных периферических, но и им­плантируемых устройств для усиления способностей ориентиро­ваться в окружающей среде, воспринимать и перерабатывать информацию, реагировать на изменения. Речь идет, в частности, о создании нейронных интерфейсов для получения информации непосредственно мозгом человека.

Независимо от того, сбудутся ли указанные прогнозы в ука­занные сроки, заботы, связанные с естественным интеллектом се­годня, не могут быть отложены до появления таких мозговых им-


плантов или методов стимулирующего магнитного воздействия на мозг через черепную коробку, которые обеспечат человека мощной памятью и необыкновенными мыслительными способно­стями.

Пока успехи в улучшении человеческой сенсорики и в со­здании новой сенсорики на основе микроэлектроники, нанотехно­логий и биоинженерии не столь велики, чтобы констатировать до­стижение новой ступени в биологической (точнее, биотехнологической) эволюции человека. Надежды на «просве­щенное использование» (“еnlightened exploitation”) открытий НБИК-наук связывают с гуманизацией технологий, а не дегумани­зацией общества и человека. Но вопрос о том, как обеспечить «просвещенное использование», и есть в значительной мере во­прос социогуманитарных технологий.

В докладе о конвергирующих технологиях отмечается, в част­ности, что результаты усилий, направленных на улучшение обра­зования с использованием интерактивных мультимедиа, графиче­ской симуляции, игроподобной виртуальной реальности и т. д. часто оказываются разочаровывающими. Это связывается с тем, что разработка учебного программного обеспечения не имеет под собой достаточно глубокой и обширной базы когнитивных наук, надежных данных о том, как люди в действительности думают и учатся.136 Перспектива же мыслится таким образом, что люди бук­вально научатся учиться более новыми и эффективными спосо­бами, а новые средства в огромной степени усилят творческие способности и личную продуктивность человека.

И все же не стоит пренебрегать ни классическими пред­ставлениями об образованности, ни уже известными и до­казавшими свою эффективность образовательными методи­ками, ни разработкой новых методов обучения на основе уже имеющегося опыта. Примечательно в этом отношении от­крытие роли билингвизма как фактора, увеличивающего со­циокогнитивный ресурс человека и эффективно противодей­ствующего нейродегенеративным заболеваниям (таким, как болезнь Альцгеймера). «Если мы владеем двумя языками, – пишет Б.М. Величковский, – то среднее время возникновения нейродегенеративных заболеваний позднего возраста сдвига­ется на четыре-пять лет. Сегодня нет ни одной програм-


мы, ни одной формы молекулярного воздействия, которые, хотя бы приблизительно, были в этом отношении столь же эффек­тивны. Каждый дополнительный язык еще примерно на год сдви­гает условную границу, расширяя ожидаемый общий ресурс че­ловека».137 Современные методы нейрокогнитивных исследований с использованием разновидности магниторезо­нансной томографии объясняют этот факт, показывая, в част­ности, более высокий уровень развития внутримозговых связей у билингвов. Однако ценность владения разными языками для раз­вития личности была осознана задолго до появления магниторе­зонансной томографии.

Следует подчеркнуть, что информационные технологии не развиваются в культурном вакууме и не являются единственным «культуропорождающим» фактором. В силу целого комплекса экономических, социальных, политических и, конечно же, техно­логических факторов усиливаются тенденции перемещения вни­мания субъекта с духовной, интеллектуальной сферы на матери­альную, телесно-вещную, трансформации культа знания и просвещения в культ удовольствия и естественности, освобож­дения от стремления к идеалу в пользу прагматизма и утилита­ризма, подмены творчества потреблением, жизни – игрой, ре­альных отношений виртуальными.138 Происходит девальвация идеалов рациональности. Эффективность (притом в решении сиюминутных задач) выдвигается в качестве основного критерия рациональности, подвергается сомнению статус истины как высшей познавательной ценности, мышление «освобождается от гнета» логических правил, вследствие чего стираются различия между независимостью мышления и интеллектуальным ка­призом.

Наличие упомянутых тенденций усиливает актуальность проблемы ценностных ориентиров, направленных на предотвра­щение деградации человеческого интеллекта в век умных машин и могущественных технологий. К таким ориентирам могут быть отнесены сочетание информированности с самостоятельностью мышления, когнитивная ответственность, трезвость мысли и, ко­нечно же, признание высокого статуса разума, являющегося, кроме прочего, атрибутом “homo sapiens”.


3 Глава 2. НБИКС-революция и будущее человека

Глава 2. НБИКС-революция и будущее человека

3.1 2.1. Постнеклассическое мышление и нанотехно­логии

2.1. Постнеклассическое мышление и нанотехно­логии

В перечне характеристик современного этапа становления постиндустриальной цивилизации обычно присутствуют такие «ключевые слова», как «глобализация», «турбулент­ность», «кризис», «время макросдвига», «информационная эпоха», «век бифуркации», «эпоха взрывного инновационнго роста», «эпоха инновационной экономики». И в этом же кон­тексте все чаще можно встретить утверждение, что мир вступил в эпоху глобальной сложности.139 Мышление, изна­чально принимающее онтологию мира, в котором существуют отчетливо различимые (старые или новые) пути-траектории, между которыми можно выбирать, а тем самым и направлять развитие человеческой цивилизации, – это мышление про­шедшей эпохи классической рациональности, но никак не со­временной эпохи постнеклассической науки и соответствую­щего ей типа постнеклассического мышления (В.С. Степин), ядром которого является парадигма инновационной синерге­тической сложности.

Но что такое «постнеклассическое мышление», или постне­классическая рациональность? Американский философ Том Рокмор в статье «Постнеклассическая концепция науки В.С. Сте­пина и эпистемологический конструктивизм» дал емкую характе­ристику концепции науки В.С. Степина «как динамически развива­ющейся исторической системы». В частности, Рокмор подчеркива-


ет, что «черезвычайно интересная степинская модель современ­ного естествознания возникает из его попытки вплотную по­дойти к специфическим проблемам философии науки нового времени» и что «постнеклассическая концепция науки В.С. Степина опирается на его заслуживающую особого инте­реса концепцию исторического конструирования».140

При этом для нас здесь важны по крайней мере три мо­мента. Согласно В.С. Степину, выделенные в его концепции развития науки исторические этапы – классический, некласси­ческий и постнеклассический – различаются во-первых, систе­мами идеалов и норм исследования, во-вторых, уровнем (или степенью) рефлексии над познавательной деятельностью. (С чем также, в свою очередь, связано и соответствующее изме­нением присущего науке типа рациональности.) И, наконец, в-третьих, они различаются особенностями «системной органи­зации объектов, осваиваемых наукой (простые системы, сложные саморегулирующиеся системы, сложные саморазвива­ющиеся системы)».141 Не менее существенно также и то, что все три типа научной рациональности в концепции В.С. Сте­пина сосуществуют между собой, будучи связанными между собой обобщенным принципом соответствия, так что «возник­новение каждого нового типа рациональности не приводит к ис­чезновению предшествующих типов, а лишь ограничивает сферу их действия».142 Они совместно коэволюционируют. Их представления и установки не остаются неизменными. Они пе­реосмысливаются, как переосмысливаются и границы их при­менимости. Так, возникновение теории относительности и квантовой механики привело к рефлексивному осознанию границ применимости классической механики и переосмыс­лению понятий пространства-времени, причинности, реаль­ности и т. д.

Аналогичная, хотя и более сложная ситуация возникла в связи с появлением квантовой механики с сопряженными с ней прин­ципами наблюдаемости, контекстуальности, неопределенности и


дополнительности и, соответственно, c более «высоким уровнем» ее рефлексивности. Наконец, постнеклассическая рациональ­ность, ядром которой являются междисциплинарные кластеры системно-кибернетических и синергетических понятий и нели­нейных человекомерных моделей «система-окружающая среда», породила новый комплекс уже трансдисциплинарных вопросов «второго порядка», так или иначе группирующихся вокруг цен­тральной проблемы: проблемы сложности, сложности сложности и, соответственно, систем ценностей в возникающем мире эволю­ционирующей сложности. Собственно говоря, это обстоятельство было в свое время зафиксировано И. Пригожиным и И. Стенгерс, которые в интеллектуальном бестселлере «Порядок из Хаоса» подчеркивали, что сегодня «наше видение природы претерпевает радикальные изменения в сторону множественности, темпораль­ности и сложности».143

В совместной коэволюции классическая, неклассическая и постнеклассическая рациональности образуют качественно новую открытую системную сложностность, сформированную особого рода «круговым», рекурсивным соотношением между ними. Между разными фрагментами научного знания возникает некое новое, «сетевое» или, быть может, точнее, гетерархическое соотношение, в котором постнеклассические принципы наблюда­емости, контекстуальности, соответствия, неопределенности и дополнительности оказываются по сути разными гранями на этот раз уже метапринципов коммуницируемости смыслов в когни­тивно распределенной среде производства научного знания. В итоге, как отмечает В.С. Степин, «научная рациональность на современной стадии развития науки представляет собой гетеро­генный комплекс со сложными взаимодействиями между раз­ными историческими типами рациональности».144 А принципы соответствия, наблюдаемости и дополнительности превращаются в некий интегральный принцип рекурсивности, обобщенную ки­бернетическую связь между разного рода понятиями и концеп­тами, фрагментами знаний и информации. Еще раз хотелось бы обратить внимание на то, что речь здесь идет не просто о связях между понятиями и концепциями, а именно о «сложных взаимо­действиях» знаний.


В парадигме сложного мышление (или – мышления в слож­ности) знание, говоря словами М. Кастельса, «воздействует на само знание».145 И в этом (вообще говоря, синергийном взаимо­действии) рождается новое знание. Сказанное относится к новой области исследований, которая сейчас формируется в непосредственном сопряжении с развитием комплекса совре­менных высоких технологий, ядром которого является прежде всего его нанотехнологический кластер.

Практически все исследователи, пишущие о проблемах на­нотехнологического развития, говорят о трудностях точного определения понятия нанотехнологии. И практически все они так или иначе указывают на ее существенно междисципли­нарный характер, на тот факт, что нанотехнологии возникли в результате развития и слияния целого ряда научных направ­лений в биологии, физике, химии, информатике XX в. При этом в качестве визионеров становления нанотехнологических иссле­довательских программ обычно называют имя великого физика XX в. Ричарда Фейнмана – его знаменитый доклад «Внизу полно места», сделанный им в декабре 1959 г. в Калифорний­ском технологическом институте,146 а также Эрика Дрекслера, автора интеллектуального бестселлера «Машины созидания: Грядущая эра нанотехнологий» (Engine of Creation: The Coming Era of Nanotexnology, 1990), в котором впервые была представ­лена перспектива социокультурных последствий становления нового нанотехнологического способа производства, ориентиро­ванного на конструирование условий для запуска процессов мо­лекулярной самосборки материи по принципу «снизу-вверх» (bottom-up).

Перспективы научно-технического прогресса в ближайшие десятилетия оказываются связаны с развитием технологий, многократно увеличивающих производственные способности че­ловечества: информационные технологии (ГРИД, квантовый ком­пьютер, нейронные сети), нанотехнологии, термоядерная энерге­тика и др. Овладение человечеством набором современных передовых технологий, многократно увеличивающим его возможности,


естественно и неизбежно вызывает самые существенные сдвиги в жизни общества. Как уже говорилось, центральным вопросом здесь выступает развитие нанотехнологий – в силу того, что они, во-первых, как и информационные технологии, имеют производственный характер, но, во-вторых, являются еще более всепроникающими. Осознание социальных послед­ствий их использования требует применения имеющихся фи­лософских подходов (философия информационной эпохи, ис­кусственного интеллекта, биополитического производства и др.) и разработки качественно новых.

Нанотехнологии – одна из высокотехнологичных отраслей современной науки и техники, которая занимается исследова­нием атомов и молекул и созданием из них различного рода искусственных изделий. Достижения в этой области неиз­бежно ведут к революции в медицине, электронике, искус­ственном интеллекте, промышленности и в других сферах че­ловеческой деятельности. Другими словами, нанотехнология – это путь к созданию новой цивилизации с присущими ей на­бором ценностей и идеалов. Согласно прогнозам многих ис­следователей, «именно развитие нанотехнологий определит облик XXI в., подобно тому как открытие атомной энергии, изобретение лазера и транзистора определило облик XX сто­летия»,147 нанотехнологии произведут такую же революцию в манипулировании материей, какую произвели компьютеры в манипулировании информацией. Нанотехнология сегодня рас­сматривается как ключевая высокая технология будущего, ко­торая представляет собой направленное конструирование из­делий с заданными свойствами путем манипуляции атомами и молекулами. Происходит развитие нанотехнологии как метода получения знаний в фундаментальных исследованиях, она представляет собой мощную технологию, становясь самостоя­тельной силой направленного воздействия на природу, обще­ство и человека.

Термин «нанотехнология» указывает на то, что характерные пространственные размеры процессов, протекающих под управ­лением молекулярных машин, равны нескольким нанометрам, т. е. нескольким десяткам характерных размеров атома. Своеоб­разие наномасштабов состоит в том, что здесь исчезают традиционные


междисциплинарные границы между физикой, химией, биоло­гией, механикой. Их место занимают такие междисциплинарные направления, как квантовая информатика, робототехника, синер­гетика, для которых характерен новый «коммуникативно-дея­тельностный» способ мышления. Таким образом, молекулярная нанотехнология открывает возможность для принципиальных инноваций и требует их адекватного осмысления.

Итак, возникнув на стыке области квантовых взаимодей­ствий и сферы классических макровзаимодействий, нанотехно­логии качественно отличаются от традиционных областей при­кладной науки и техники, поскольку на таких масштабах привычные, макроскопические, технологии обращения с мате­рией часто неприменимы, а микроскопические явления, прене­брежительно слабые на привычных масштабах, становятся на­много значительнее.

Первое упоминание методов, которые впоследствии будут названы нанотехнологией, как уже говорилось, связывают с из­вестным выступлением Ричарда Фейнмана «Там внизу полно места» (1959). Фейнман предположил, что возможно механи­чески перемещать одиночные атомы при помощи манипулятора соответствующего размера – по крайней мере, такой процесс не противоречил бы известным на сегодняшний день физическим законам. Этот манипулятор он предложил делать следующим способом: необходимо построить механизм, который создавал бы свою копию, только на порядок меньшую. Созданный меньший механизм должен опять создать свою копию, опять на порядок меньшую, и так до тех пор, пока размеры механизма не будут соизмеримы с размерами порядка одного атома. При этом необходимо будет делать изменения в устройстве этого меха­низма, так как силы гравитации, действующие в макромире, будут оказывать все меньшее влияние, а силы межмолекулярных взаимодействий будут все больше влиять на работу механизма.

Последний этап – полученный механизм соберет свою копию из отдельных атомов. Принципиально число таких копий неогра­ниченно, можно будет за короткое время создать любое число таких машин. Эти машины смогут таким же способом, поатомной сборкой собирать макровещи. Данный метод, последовательным образом объединяющей в себе конструктивно-познавательное движение «сверху вниз» и «снизу вверх», опирается на философскую

программу, известную как редукционизм. Однако это не класси­ческий редукционизм, а редукционизм постнеклассический, коммуникативный. Сам по себе редукционизм имеет бога­тейшую философскую историю, восходящую к досократикам, но особенно острыми и содержательными стали его обсуждения в аналитической философии науки ХХ в., где принцип редукции функционирует как важнейший гносеологический и методоло­гический ориентир. Его буквальное значение фиксируется в со­вокупности требований, окончательным результатом которых является процедура сведения одних качественных состояний объектов к другим. Онтологический и гносеологический парал­лелизм в рассматриваемом аспекте особенно очевиден, по­скольку нанороботам нужно будет дать программу для сборки необходимых предметов.

Некоторые аналитические предпосылки для этого дает Б. Рассел, вводя понятие истинных универсалий,148 т. е. терминов, обозначающих отношения. Сюда относятся, например, понятия, выражающие такие пространственные отношения, как «справа – слева в данном поле зрения» и «раньше – позже» по отношению к данному настоящему моменту. С такой точки зрения, термины, образующие минимальный словарь того, что мы воспринимаем, составляют также минимальный словарь, в терминах которого можно выразить все наше познание. Однако если мы хотим найти удовлетворительное выражение не для самих фактов, а для опре­деленных «отношений» к высказываниям, в которых мы говорим о фактах, мы должны прибегнуть к другим терминам, обычно на­зываемым логическими терминами. Сюда относятся такие тер­мины, как «и», «или», «не», «все» и «некоторые».

Другой класс терминов, необходимый для выражения содер­жания нашего познания, по крайней мере, для указания на его пси­хологическую сторону, состоит из «эгоцентричных частиц», таких как «это», «я», «здесь» и «теперь». Все такие слова относительны; они отнесены к каждому конкретному наблюдателю и поэтому нежелательны с научной точки зрения. Определяя «я» как «лицо, испытывающее это», «теперь» – как «время этого» и «здесь» – как «место этого», все эгоцентричные частицы можно свести к «это». «Это» до некоторой степени может лишиться своей конкретности,


поскольку – по мере того как термины становятся более абстракт­ными – «это» становится одинаковым для различных индивиду­альных объектов.

В человеческом познании этот процесс редукции никогда не может быть завершен, и во всяком эмпирическом познании осво­бождение от чувственных данных может быть только частичным. Однако для наноробота такой предел существует – это один атом. Принципиальная невозможность создания механизма из одного атома может быть рассмотрена как принципиальный недостаток наноробота, тем не менее здесь содержится выход из классиче­ской редукционистской ловушки. Отчасти он соответствует тем возражениям против редукционизма, которые были даны в ин­струменталистской парадигме философии науки. Выдвигаемое инструменталистами требование контекста и эксперимента дало им возможность подойти к интерпретации значений в терминах операций, которые можно конкретно определить и реально осу­ществить. Неудовлетворительными, с такой точки зрения, явля­ются описания, которые содержат выводы, исключающие воз­можность подтверждения либо требующие сложных форм подтверждения, далеких от рассматриваемых значений. Это воз­ражение сохраняет свою силу и в случае многих эмпирических теорий, в том числе некоторых теорий проверяемости – в част­ности, теории проверяемости, принадлежащей эмпирическому прагматисту У. Джеймсу, так как в этих теориях часто речь идет о подтверждении в терминах «постаналитических» чувственных данных. Отстаиваемое инструменталистами контекстуальное и экспериментальное описание, особенно в его операционалист­ской форме, избегает этих трудностей. Аналогичным образом на­нороботу не потребуется никаких рискованных попыток выде­лить чистые чувственные данные или проводить сомнительную редукционистскую логику. Подобно нерефлектирующему субъ­екту, наноробот, если его спросят, что он имеет в виду, сможет от­ветить прямо, сообщив, что, по его мнению, он и другие наноро­боты смогут сделать, если его утверждения истинны и его понятия применимы. В определенном отношении это соответ­ствует идеалу ученого, могущего дать совершенно точные опи­сания операций, которые должны быть выполнимыми, если его понятия применимы, и, что еще более важно, могущего ввести новые понятия, значение которых можно сделать совершенно определенным с самого начала.

Использование инструменталистской (конструктивистской) парадигмы в качестве методологии нанотехнологий имеет еще один аспект – это активная роль познания. Согласно этой пара­дигме, разум активен в восприятии на всех уровнях; не суще­ствует вообще такой вещи, как неструктурированные, абсолютно непосредственные сенсорные «данные», свободные от классифи­кации. Познание в этом аспекте выступает неотделимым от сози­дания; между ними нет и не может быть четкой границы. В ис­тории европейской философии Нового времени такой подход связан прежде всего с фихтеанским принципом активизима; у Фихте этот гносеологический принцип означает полное констру­ирование субъектом объекта. В философии науки ХХ в. принцип активизма оказывается связан с понятием исследовательской про­граммы, которое ввел И. Лакатос.

«Имеется важное различие между “пассивной” и “ак­тивной” теориями познания, – писал Лакатос. – “Пассивисты” полагают, что истинное знание – это тот след, который оставляет Природа на совершенно инертном сознании; активность духа обнаруживается только в искажениях и отклонениях от истины. Самой влиятельной школой пассивистов является классический эмпирицизм. Приверженцы “активной” теории познания считают, что Книга Природы не может быть прочитана без духовной ак­тивности, наши ожидания или теории – это то, с помощью чего мы истолковываем ее письмена. Консервативные “активисты” по­лагают, что базисные ожидания врожденны, благодаря им окру­жающий нас мир становится “нашим миром”, в котором мы от­бываем пожизненное заключение. Идея о том, что мы живем и умираем, не покидая тюрьмы своих “концептуальных каркасов”, восходит к Канту; кантианцы-пессимисты полагают, что из-за этого затворничества реальный мир навсегда остается непознава­емым для нас, а кантианцы-оптимисты уверены в том, что Бог вложил в нас такой “концептуальный каркас”, который в точ­ности соответствует этому миру. “Революционные активисты” верят, что концептуальные каркасы могут развиваться и даже за­меняться новыми, лучшими».149

Подобный активистский подход связан в современной науке с принципом искусственного совершенства, согласно которому со­вершенное не дано изначально как непосредственная природа и


не может быть дано; совершенное должно быть создано. На это направлены в современной науке, например, протеиновая инже­нерия, создание искусственных органов, работающих лучше природных, конструирование синтетической ДНК, создание био­логических гибридов и т. д. Эти технологии могут быть спор­ными, как, например, генная модификация, но методологически важно то, что при всем возможно неоднозначном отношении к их последствиям остается несомненным их метапринцип, их ко­нечная цель – улучшение природных способностей человека. Ис­ходным допущением активистской позиции здесь выступает принцип несовершенства природы, согласно которому природа способна ошибаться, а следовательно, то, что создано природой, может быть улучшено. Поэтому важным следствием спектра применения нанотехнологии является тенденция к модификации чувственности человека, что дает основания к новому пони­манию проблемы «сознание – мозг» – теперь она выступает как проблема отношения сознания человека и его технологически модифицированной природы.

Наконец, еще более радикальный в теоретико-познава­тельном отношении подход реализуется в аналитической фило­софии, где возникает конструктивистская эпистемология (Н. Гудмен, У. Куайн), в определенном отношении наследующая подходам Фихте, Кассирера, Лакатоса и реализующая принцип онтологической относительности. Согласно этому подходу, все восприятие определено выбором и классификацией, в свою очередь сформированными совокупностью унаследованных и приобретенных различными путями ограничений и префе­ренций. Даже феноменальные утверждения, подразумевающие описание наименее опосредованных ощущений, не свободны от таких формообразующих влияний. Редукционистские эпистемо­логические программы, пытающиеся вывести значение факту­альных предложений в терминах «наблюдаемых», обнаружива­емых последовательностей, оказываются, с такой точки зрения, беспредметными.

Сегодня мы видим, что нанотехнологии дают физическую ре­ализацию этих положений, экстраполируя их на новый уровень. В настоящее время создано целое семейство сканирующих зон­довых микроскопов – приборов, в которых исследуемая поверх­ность сканируется специальной иглой-зондом, а результат регистри­руется в виде туннельного тока (туннельный микроскоп), механиче-

ского отклонения микрозеркала (атомно-силовой микроскоп), ло­кального магнитного поля (магнитный силовой микроскоп), электростатического поля (электростатический силовой микро­скоп) и ряда других. Являясь не только измерительными прибо­рами, но и инструментами, с помощью которых можно формиро­вать наноструктуры, зондовые микроскопы призваны стать базовыми физическими метрологическими инструментами XXI в.

Возможности сканирующего туннельного микроскопа да­леко выходят за задачи только наноскопических наблюдений. Проведя точное позиционирование зонда над конкретной моле­кулой и приложив необходимое напряжение, можно с его по­мощью как бы «рассечь» молекулу на отдельные части, оторвав от нее несколько атомов, и исследовать их электронные свойства. Экспериментально установлено, что, прикладывая к зонду необ­ходимое напряжение, можно заставить атомы притягиваться к острию или отталкиваться от острия зонда, а также передвигать атомы вдоль поверхности. Особый интерес здесь представляет атомно-силовая микроскопия (АСМ), с помощью которой можно не только увидеть отдельные атомы, но также избирательно воз­действовать на них, в частности перемещать атомы по поверх­ности.150 Ученым уже удалось создать двумерные наноструктуры на поверхности, используя данный метод. Таким образом, мик­роскоп АСМ выступает не только инструментом познания, но и орудием воздействия на объект. Следует заметить, что если ранее подобная проблематика (активная роль наблюдателя и т. д.) обсуждалась преимущественно в связи с теорией квантовой ме­ханики, то теперь перед философами, занимающимися этой темой, открывается новое проблемное поле, и если им удастся «сработать на опережение», то они, возможно, получат новый ключ к квантовым интерпретациям, а, кроме того, подобное фи­лософское осмысление сможет (и должно) послужить методоло­гией дальнейших нанотехнологических разработок.

Уместным будет замечание о синергии взаимодействия между государством и корпорациями во внедрении нанотехно­логий. Государство, безусловно, должно формировать заказ на развитие страны, однако специфика данной конкретной области может подразумевать сетевые структуры управления, где достаточная


сформированность субъектов может быть связана со следующим обстоятельством. Государство, государственные научно-произ­водственные и образовательные структуры, выступая в качестве субъектов управления развитием и внедрением нанотехнологий, могут быть дополнены не только корпоративными контраген­тами, как это имеет место в уже достаточно известных и хорошо зарекомендовавших себя схемах государственно-частного парт­нерства. (Даже при том, что в нашей стране они еще недоста­точно отработаны, существующие тенденции позволяют предпо­ложить для них благоприятную перспективу.) Можно допустить, что здесь особую субъектную роль будут играть профессио­нальные сообщества, причем не в традиционном понимании, а в соответствии с представлениями постнеклассической науки, т. е. междисциплинарные профессиональные сообщества, объединя­емые не узкой общностью квалификационных направлений, но единством исследовательских и конструкторских интересов. С такой точки зрения, в подобных сообществах будет иметь место отход от традиционно понимаемого принципа разделения труда в пользу новых норм и принципов научно-творческой ком­муникации. Возможно, такие принципы и формируются сегодня в достаточно гетерогенных и трансдисциплинарных сообще­ствах специалистов, работающих над нанотехнологиями, – про­образах профессиональных сообществ будущего. Ведь уже сейчас исследователи констатируют, что «в настоящее время на­нотехнология уже является междисциплинарной наукой. Воз­можно, объединения ученых и инженеров недостаточно, к ним придется присоединить философов, юристов, теологов и поли­тиков».

3.2 2.2. НБИКС-конвергенция и междисциплинарность

2.2. НБИКС-конвергенция и междисциплинарность

В XXI в. исследования в области философии науки и техно­логии в их междисциплинарном и трансдисциплинарном кон­текстах обзавелись новым концептом: «конвергирующие техно­логии». Несколько раньше, в середине 90-х гг., на само явление «растущей конвергенции конкретных технологий в высокоинте­грированной системе, в которой старые изолированные технологические траектории становятся буквально неразличимыми», обратил внимание

социолог М. Кастельс. При этом он подчеркивал, что «технологи­ческая конвергенция все больше распространяется на растущую взаимозависимость между биологической и микроэлектронной революциями, как материально, так и методологически».151 Фик­сируя это явление, новый концепт существенно расширяет свое содержание, ставя в центр внимания синергетическое взаимодей­ствие между самыми разными областями исследований и разра­боток: такими как нанонаука и нанотехнология, биотехногия и науки о жизни, информационные и коммуникационные техно­логии, когнитивные науки. Однако не следует ограничиваться лишь такого рода констатациями.

Ведущиеся сейчас дебаты по поводу конвергирующих техно­логий стали по сути форумом для исследований будущего в кон­тексте становления современной нанотехнонауки. Новое, «пост­кастельсовское» прочтение понятия конвергирующих технологий начало стремительно формироваться с 2001 г., когда под эгидой Национального научного фонда США была выдвинута так назы­ваемая NBIC-инициатива. В этой инициативе четко выделяются два целевых фокуса-аттрактора.

Первый акцентирует внимание на синергетическом объеди­нении вышеназванных областей исследований и разработок в на­нометрическом масштабе, что обещает уже в обозримом будущем цепную реакцию самых разных технологических инноваций, в своей совокупности обещающих глобальную трансформацию са­мого способа развития человеческой цивилизации в целом. Этот фокус можно назвать также экономико-технологическим.

Что же касается второго, то он акцентирует внимание на про­блеме «улучшения человека», «человеческой функциональности» (improving human performance), или «расширения человека» (human enhancement).152 Нет ничего удивительного поэтому, что NBIC-модель конвергирующих технологий (NBIC-тетраэдр) вско­лыхнула новую волну энтузиазма среди адептов трансгуманисти-


ческого движения (Ник Бостром, Рей Курцвейль, Вернон Уиндж), увидевших в ней реальный практический инструмент создания следующего поколения постчеловеческих существ, трансформации всего того, что Ханна Арендт назвала «челове­ческой обусловленностью».153

Здесь ни в коей мере не преследуется цель подвергнуть критике воззрения трансгуманистов. Во-первых, эти воззрения сами по себе неоднородны.154 Во-вторых, будет гораздо более конструктивным рассматривать воззрения современных транс­гуманистов не с точки зрения фиксации их экстремальных экзо­тических характеристик, а в более широком контексте их воз­можной синергийной конвергенции со всем междисциплинарным (и трансдисциплинарным) комплекстом современного социогуманитарного знания. Например, одна из разновидностей трансгуманизма – экстропизм – ориентируется на такие концепт-принципы, как «само-трансформация», «дина­мический оптимизм», «интеллектуальный технологизм», «спон­танное упорядочение», «открытое общество» (Макс Мор), ко­торые, в свою очередь, могут служить конструктивной методологической основой для осознаваемого управления про­цессом конвергентной эволюции социогуманитарных исследо­ваний и технологий, вовлеченных в становление так называе­мого NBIC-тетраэдра.155

Авторы «тетраэдрической» концепции взаимосвязи конвер­гентных технологий М. Роко и В. Бэйнбридж утверждают, что конвергенция реализуется как синергийная комбинация четырех быстро развивающихся областей науки и технологии: (а) нано­технологии и нанонауки; (б) биотехнологии и биомедицины, включая генную инженерию; (с) информационные технологии, включая продвинутый компьютинг и новые средства коммуни­кации; (д) когнитивные науки, в том числе когнитивные нейронауки.


Утверждается также, что сейчас эти области человеческой дея­тельности как эволюционно-сопряженной совокупности практик познания, изобретения и конструирования достигли такого уровня инструментального развития, при котором они должны вступить в интенсивное синергетическое взаимодействие, резуль­татом которого явится становление качественно новой супернано­технонауки, открывающей перед человеком и человечеством новые горизонты собственной эволюции как осознанно направля­емого трансформативного процесса.

Естественно, возникают вопросы: О какой, собственно, эво­люции идет речь: о биологической, социальной или, быть может, биосоциальной? Куда и кем (или чем) это эволюция должна «на­правляться»? Какие формы она может принять?

В контексте конвергентного технологического тетраэдра Роко и Бэйнбриджа ответов на эти вопросы мы не получаем. Эта кон­цепция инструментальна по своему генезису и структурно соот­носится с четырьмя базовыми идеальными элементарными нано­объектами: атомами, генами, нейронами и битами, символически располагаемыми в его вершинах. Процесс конвергенции, синер­гийность тетраэдра предполагает, что «на уровне наномасштаба атомы, цепи, код ДНК, нейроны и биты становятся взаимозаменя­емыми».156 Тем самым нанотехнологии становятся в NBIC-мо­дели синергетическим параметром порядка, подчиняющим своей логике процесс эволюции конвергентных технологий. Нанообъ­екты становятся фокусом синергетической интеграции.

Однако из этой асубъектной логики взаимозаменяемости на­нообъектов эволюционно-антропологический дискурс как та­ковой не складывается. Впрочем, и сами авторы, и апологеты NBIC-концепции это обстоятельство вполне отчетливо сознают, что собственно и нашло свое отражение уже в первом из серии отчетов Национального научного фонда США, который содержа­тельно организован не вокруг обсуждения соответствующих тех­нологических проблем, а в связи с возникающими вопросами, ка­сающимися следствий технологического прогресса для общества, образования, управления. Семьдесят статей первого отчета разне­сены по следующим пяти секциям:


1. Расширение человеческого познания и коммуникации.

2. Улучшение человеческого здоровья и физических способ­ностей.

3. Повышение эффективности коллективной деятельности.

4. Национальная безопасность.

5. Объединение науки и образования.

В этом же отчете, а также последующих есть множество глу­боких прогнозов, или, лучше сказать, «видений» (visions), касаю­щихся “human enhancement” в качестве лейтмотива технологиче­ского развития конвергирующих технологий. Там же можно найти достаточно много утверждений о ренессансе науки, о ее новом единстве, основанном на внутреннем единстве природы на уровне ее наномасштабов. Тем самым в стратегической перспек­тиве второй полюс NBIC-инициативы, касающийся проблемы «расширения человеческих возможностей», оказывается во многом лишенным социогуманитарного содержания. Он оказыва­ется по сути редуцированным к первому, сугубо технонаучному аспекту данной проблемы. Правда, эта редукция в некотором смысле является завуалированной, так сказать, редукцией «вто­рого рода», поскольку она предусмотрительно апеллирует к меж­дисциплинарной синергии открытия и конструирования, т. е. к некоей многоуровневой самоорганизации и целостности. Тем не менее она, пусть и в неявном виде, но присутствует, и это обстоя­тельство черезвычайно важно иметь в виду для понимания специ­фики той качественно новой (сложностной) ситуации, которая сейчас возникает в связи с осмыслением всего проблемного поля “human enhancement” в том его виде, как оно соотносится с си­нергийной фигурой NBIC-тетраэдра.

Здесь речь идет о редукции «второго рода», поскольку «внутри» NBIC-тетраэдра классическая междисциплинарная редукция как таковая отсутствует или ограничена в пользу конструктивной синергийной коммуникации, поддержива­емой метафорой взаимообмениваемости вершин-объектов конвергентного нанотетраэдра: атомов, генов, нейронов, битов. Сейчас мы не будем обсуждать вопрос о правомер­ности объединения атомов, генов, нейронов и битов под одним «зонтичным» термином «нанообъекты». Здесь важно только отметить, что нанообъекты – это не более, чем симво­лические продукты когнитивной машины Декарта, продукты

практик «очищения», создающих, согласно Бруно Латуру, «две со­вершенно различные онтологические зоны, одну из которых оставляют люди, другую – “нечеловеки” (non-humains)».157 Опять-таки не углубляясь в подробности акторно-сетевой теории (ANT) Латура,158 заметим еще, что в фокусе внимания Латура, его сим­метрийной антропологии, находится проблема преодоления того, что он называет Великим разделением (или разрывом) Нового времени.

Это разделение отсылает к «двум совокупностям совершенно различных практик». О второй совокупности практик «критиче­ского очищения» (машинах Декарта) уже было упомянуто выше. Что же касается первой совокупности практик, то она соответ­ствует тому, что Латур называет сетями. Эти практики можно еще назвать машинами Деррида-Делеза. Их продуктами является вез­десущая реальность гибридов природы и культуры, или квазиобъ­ектов, или, быть может, «субъект-объектов», которые «перешаги­вают через барьеры между культурой и природой, деятелем и материалом».159

Тогда фундаментальное философское значение конвергиру­ющих технологий состоит прежде всего в том, что внутри синер­гийного NBIC-тетраэдра нанообъекты как продукты декартовских («нововременных» по терминологии Б. Латура) практик «очи­щения» трансформируются в множество гибридных квазиобъ­ектов как продуктов практик медиации в смысле все того же Ла­тура. О том, что трансформация происходит в форме ее практического осознания сообществом «наноученых», достаточно красноречиво свидетельствует утверждение одного из участников первого NBIC-workshop: «Если когнитивный ученый может по­мыслить это, нано люди смогут построить это, био люди смогут внедрить (implement) это и, наконец, IT люди смогут мониторить и контролировать это».160 Здесь мы находим превосходный пример квазисубъектов, имеющих дело с квазинанообъектами.


Итак, вместо декартовского NBIC-тетраэдра возникает техно­логически опосредованная конвергенция между материальными уровнями реальности и когнитивными уровнями человеческого опыта. Такого рода медиация процессно реализуется в наномас­штабе генерацией все большего количества медиаторов – квази­объектов-вещей и знаков как квазиинтерсубъективных коммуни­каторов. В таковые и превращаются прежде всего предварительно «очищенные» идеальной машиной Декарта атомы, гены, нейроны и биты. Но здесь не случайно выделен курсивом термин «нано­масштаб», поскольку за его границами природа, общество и дис­курс, по словам Латура, «все еще удерживаются на расстоянии друг от друга и все три не принимают участия в работе по со­зданию гибридов, они формируют ужасающий образ нововремен­ного мира: абсолютно выхолощенные природа и техника; обще­ство, состоящее только из отражений, ложных подобий, иллюзий; дискурс, конституированный только эффектами смысла, оторван­ного от всего остального».161

Таким образом, проблема состоит в том, чтобы всячески сти­мулировать процесс конвергентного расширения практик техно­культурной антропологически ориентированной медиации, ре­курсивно порождающих гибридные когнитивные интерфейсы между конвергирующими уровнями реальности. При этом слож­ностность как нередуцируемая целостность и есть тот потенци­альный контекст, в котором эта «двойная» технокультурная кон­вергенция только и может в полной мере осуществляться.

Из всего сказанного выше должно быть достаточно ясно, во-первых, почему NBIC-конвергенции приписывается столь высокий стратегический статус и почему она привлекла столь большое внимание в самых разных регионах мира. И, во-вторых, понятно, почему она, по контрасту с амери­канским подходом, вызвала в Европе достаточно много кри­тики. Эта критика была представлена в Европейском отчете «Конвергирующие технологии – формирование будущего Ев­ропейского сообщества». Суть критики сводится к утвер­ждению, что в рамках американской NBIC-инициативы усматривается тенденция сциентистски-технологической (или технодетерминистской) редукции проблемы “human enhancement” в духе все того же монотонного возращения


(Re-entry) к декартовским практикам «очищения», а не цикли­чески-рекурсивного перехода к практикам медиации, в результате чего оказывается во многом утраченной сложностность (complexity) антропного (антропологического) полюса проблемы, особенно в ее социокультурном измерении.

Между тем актуальность проблемы “human enhancement” необычайно возросла именно в контексте возникновения NBIC-инициативы. Разумеется, дебаты по поводу «улучшения или рас­ширения» человека и его способностей как физических, так и ин­теллектуальных велись задолго до появления концепции NBIC-конвергенции. Однако именно после ее появления они вышли на новую стадию – «Стадию-Два» (George Khushf).

Первая стадия – это прошлые дебаты, которые хотя и были связаны с собственно медицинскими проблемами болезни и вос­становления здоровья, концентрировались в основном вокруг проблем допинга в спорте, косметической хирургии, а также «умных таблеток» (smart drugs). Эти три сферы практик “enhancement” хотя и существуют во многом обособленно друг от друга, тем не менее обладают некоторыми общими чертами. Первая – это их связь с медициной и присутствием врача. Вторая – их «дискретный» характер. Третья – то, что они служат достаточно узким, специфическим целям. Четвертая – практики “enhancement” могут помимо прочего причинять вред, который должен быть идентифицирован и изучен. Пятая – в то время как практики “enhancement”, как правило, дают ясные, поддающиеся документации эффекты, эти эффекты являются относительно умеренными. Здесь нет и речи о возникновении радикально новых сверхчеловеческих способностей. Поэтому, резюмирует Джордж Хашф (George Khushf), социальный и этический анализ практик “enhancement” первой стадии может вполне осуществляться в форме оценки рисков и выгод такого улучшения.

Иное дело Стадия-Два, при которой NBIC-конвергенция вы­зывает к жизни новые технологии human enhancement (HET). Для нее, согласно Хашфу, характерны следующие черты.

Первая особенность. “Еnhancement” обеспечивает каче­ственно новые способности. Разграничительный барьер врачева­нием и “enhancement” размывается. Например, слепой человек с нейро/видео интерфейсом может обрести возможность видеть до­полнительно в ифракрасном или ультрафиолетовом диапазоне.

Вторая особенность. “Еnhancement” оказывается много­функциональным. Так, интерфейс «мозг-машина» (компьютер) может первоначально центрироваться на устранении некоторого специфического недостатка, например потери зрения, но со­зданная с этой целью технология может, подобно сотовой связи, сама по себе обрести множество дополнительных функций, со­здающих новый широкий диапазон возможностей для порож­дения и исследования новых форм человеческой жизнедеятель­ности.

Третья особенность. Траектории различных путей “enhancement” размываются и переплетаются, вовлекаясь в кон­вергенцию различных технологий. Тем самым происходит делока­лизация проблемы “enhancement”, ее трансформация в проблему становления новой технокультуры гибридных интерфейсов (ква­зиобъектов).

Четвертая особенность состоит в том, что “enhancement” развивается в ускоренном темпе. Собственно центральной темой NBIC-workshop и был вопрос о том, как наилучшим образом ката­лизировать исследования в сфере “enhancement”.

Ну и наконец, пятая особенность второй стадии технологи­ческого улучшения и расширения человека заключена в утвер­ждении, что именно “enhancement” даст значительные преиму­щества тем, для кого эти технологии станут доступными. В соревновательных контекстах бизнеса, образования, военных приложениях давление в пользу использования “human enhancement technologies” будет нарастать, а вызванные ими про­блемы станут первостепенными и всепроникающими для повсе­дневной жизни всех людей.

Что же все-таки следует из всего сказанного (или пересказан­ного) нами выше?

Первое, что приходит в голову, так это искушение сказать, что поскольку Стадия-Два человеческого улучшения наступит в будущем примерно через два десятка лет, то и беспокоиться пока не о чем. Подождем и увидим.

Однако есть основания полагать, что традиционная двухсту­пенчатая модель – сначала исследования и разработки, а потом этические и социокультурные оценки последствий – в ситуации широкого использования “human enhancement technologies” с их синергийно ускоряющимся темпом, трансформативным потен­циалом, радикальностью и новизной, вместе с не преодоленным до конца технологическим детерминизмом и редукционизмом – в данной ситуации явно устарела. Но тогда что взамен?-

И еще. Насколько мы все должны быть заинтересованы в про­екте, который ставит своей целью осуществить реинжинеринг (или апгрэйдинг) наших базисных человеческих способностей? Однако как бы мы ни отвечали на этот вопрос, необходимо осо­знавать, что так или иначе «мы все становимся в некотором смысле субъектами исследования, вовлеченными в этот новый ве­ликий эксперимент», имеющий по сути дела не только естествен­нонаучный и научно-технический, но и социальный аспекты.162

Сделаем еще одну рекурсивную итерацию и вернемся к кон­кретному примеру нанотехнологической междисциплинарности. Как уже упоминалось выше, нанотехнология «внутри» NBIC-тет­раэдра играет роль синергетического параметра порядка в про­цессе конвергенции эмерджентных технологий. В этом качестве вся «системно-сложностная» специфика конвергирующих техно­логий «имплицитно-голографически» представлена в специфике нанотехнологий. Одна из таких специфических черт нанотехно­логий кроется в связанном с ней новом понимании междисципли­нарности. Точнее сказать, становление нанотехнологической парадигмы как качественно нового нанотехнонаучного простран­ства исследований и разработок само по себе ведет нас к «много­мерному» пониманию термина «междисциплинарность», к пони­манию существования разных типов междисциплинарности.163 Мы, однако, не будем здесь входить в детальное рассмотрение «многомерия» коммуникативного мира междисциплинарности, ограничившись указанием на существование четырех разных ее типов.164 А именно: междисциплинарность, соотносимую с (1) объектами (онтологическая междисциплинарность); (2) тео­риями (эпистемологическая междисциплинарность); (3) мето­дами (методологическая междисциплинарность); (4) проблемами. И тогда NBIC-междисциплинарность, циркулярно подчиненная нанотехнологической парадигме, оказывается ближе всего к объ-


ектной междисциплинарности. Этим можно объяснить выде­ление четверки взаимосвязанных нанообъектов (атом, ген, бит, нейрон). Но специфика междисциплинарной наноконвергенции этим не ограничивается. Дело в том, что нанообъекты – вовсе не объекты, открытые физикой, биологией, нейрофизиологией и т. д. Они одновременно и технообъекты, т. е. сущности, возникшие (или созданные) в процессе их технонаучного, инженерного кон­струирования. Нанообъекты – это искусственные сущности. (Этим также можно оправдать их именование в качестве квази­объектов.) Тем самым нанообъекты находятся в фокусе синерге­тически ориентированной междисциплинарности. Напомним, что, согласно Г. Хакену, синергетика как наука о самоорганизации предметно располагается на границе естественного и искусствен­ного миров: мира природы, открываемой (расколдовываемой) че­ловеком, и мира техники, им создаваемой.

Таким образом, нанотехнология пытается понять и использо­вать принципы, лежащие в основе природных процессов (и прежде всего принцип синергийного единства природы на уровне наномасштабов) для преодоления традиционных барьеров между естественными науками и инженерией; инженерными науками и технологиями. Тем самым нанотехнологию можно также рас­сматривать и как своего рода метатехнологию, технологию «вто­рого порядка», технологию технологий, открывающую путь для возникновения целого веера новых возможностей преобразо­вания человеком как мира, в котором он себя обнаруживает, так и самого себя в этом мире. Еще раз отметим, что нанотехнологиче­ское понимание единства природы (и, соответственно, единства формирующейся новой нанонауки) объектно междисциплинарно.

Иначе говоря, объектно-ориентированная наномеждисци­плинарность оказывается недостаточной уже хотя бы потому, что она оставляет в тени междисциплинарность методологи­ческую как единства методологий открытия и инновацион­ного конструирования. Но и осознания этой недостаточности самой по себе также недостаточно уже потому, что методоло­гическая междисциплинарность в свою очередь должна быть коммуникативно (дискурсивно) сопряжена с теоретической (эпистемологической) и проблемной междисциплинарно­стью. Однако эти два последних вида междисциплинарности в модели NBIC-конвергенции как таковые отсут-

ствуют. Правда, в первом NSF-NBIC-отчете говорится о возмож­ности развития предсказывающей (predictive) социальной науки. Более того, утверждается, что «уже заявила о себе тенденция (trend) к унификации знания посредством комбинирования есте­ственных, социальных и гуманитарных наук, в основе которой лежит модель причинно-следственного объяснения».165 И далее, в качестве иллюстрации этого тренда приводится уже цитиро­ванное нами выше четверостишие по поводу деятельностных практик (думания, построения, внедрения, контроля и монито­ринга) идеальных квазинаносубъектов. Как не без язвительности замечает, комментируя это четверостишие, Ян Шмидт, «есть что-то ироническое в том, что IT люди должны контролировать то, что когнитивные ученые могут думать. Таким образом полностью натурализированная причинная цепь по всей видимости оказыва­ется способной работать без какого либо влияния (участия) чело­веческого агента, подобно Демону Лапласа 19-го столетия».166 Итак, конвергентная междисциплинарная связь нанотехнологии с био-, информационными и особенно когнитивными техноло­гиями с необходимостью выводит нас на проблему их медиа­тивно-сетевого осмысления в контексте интеграции с социогума­нитарным знанием, быть может, в рамках программы симметричной антропологии Брюно Латура, или социального конструктивизма в духе Н. Лумана, или современной постфено­менологии техники и технологии.

Формирование новой технонаучной практики синергийно сопряженного научного исследования и инженерного конструи­рования в контексте развертывания процессов наноконвер­генции ставит перед современной философией науки и техники целый ряд новых вопросов междисциплинарного и трансдис­циплинарного значения. Ответы на эти вопросы, в свою очередь, с необходимостью предполагают рекурсивное расши­рение и трансформацию ее исследовательского поля, пере­осмысление прежних философских перспектив и конструиро­вание новых. При этом особый интерес представляют философские практики, порождаемые конструктивным осозна­ванием той качественно новой ситуации междисциплинар­ности, в которой формируется современная нанотехнонаука. Вот как ее описывает уже упоминавшийся нами выше Брю-


но Латур: «Вот уже двадцать лет, как мои друзья и я изучаем эти странные ситуации, которые не в состоянии классифицировать та среда интеллектуалов, в которой мы обитаем. За неимением лучшей терминологии, мы называем себя социологами, истори­ками, экономистами, политологами, философами и антрополо­гами. Но к названиям всех этих почтенных дисциплин мы всякий раз добавляем стоящие в родительном падеже слова “наука” и “техника”. В английском языке существует словосоче­тание science studies, или есть еще, например, довольно гро­моздкая вокабула “Наука, техника, общество”. Каков бы ни был ярлык, речь всегда идет о том, чтобы вновь завязать Гордиев узел, преодолевая разрыв, разделяющий точные знания и меха­низмы власти – пусть это называется природой и культурой. Мы сами являемся гибридами, кое-как обосновавшимися внутри научных институций, мы – полуинженеры, полуфилософы, третье сословие научного мира, никогда не стремившееся к ис­полнению этой роли, – сделали свой выбор: описывать запутан­ности везде, где бы их ни находили. Нашим вожатым является понятие перевода или сети. Это понятие – более гибкое, чем по­нятие “система”, более историческое, чем понятие “структура”, более эмпирическое, чем понятие “сложность”, – становится нитью Ариадны для наших запутанных историй».167 Здесь уместно и высказывание Эрика Дэвиса, которым он завершает свой интеллектуальный бестселлер «Техногнозис: мир, магия и мистицизм в информационную эпоху»: «У многих обитателей Земли… просто мало выбора: поворот уже на горизонте. Мед­ленно, опытным путем, “сетевой путь” возникает посреди стремлений и хаоса –многогранный, но интегральный модус духа, который может гуманно и разумно передвигаться по тех­нологическому дому зеркал, не выпадая из резонанса с древними путями или способностью преодолевать алчность, ненависть и заблуждение, которые навлекает на себя человече­ская жизнь».168

Мы живем в уникальное время в истории человечества. По словам Эрвина Ласло, мы живем «в эпоху глубокой трансфор­мации – сдвига в цивилизации».169 Этот сдвиг Ласло именует макро-


сдвигом, поясняя, что «макросдвиг – это бифуркация в динамике эволюции общества, в нашем мире, насыщенном взаимодей­ствием и взаимозависимостью, это бифуркация человеческой ци­вилизации в ее квазицелостности». Что же касается бифуркации, то это термин, заимствованный из нелинейной хаотической дина­мики сложных систем, означает, что «непрерывная прежде траек­тория эволюции сложной системы разветвляется: после бифур­кации система эволюционирует иначе, чем до бифуркации». Описывая динамику эволюционного процесса в человеческом об­ществе, Э. Ласло выделяет четыре фазы макросдвига, указывая, что управляющим параметром в этой динамике являются прежде всего технологические инновации. В настоящее время мы нахо­димся в третьей, критической (или «хаотической») фазе макрос­двига, динамика которого репрезентируется тем, что в синерге­тике именуется параметром порядка. И именно на этой фазе, когда человеческое общество достигает пределов своей стабиль­ности, оно становится сверхчувствительным и остро реагирует на малейшие флуктуации. В этой критической точке хаоса макрос­двига, в принципе, может обрести свой новый, нелинейный смысл утверждение, согласно которому будущее не столько тео­ретически предсказывается, сколько практически создается. Но что это реально означает? Можно ли, например, сказать, что речь идет о проектировании будущего, создании его желаемого образа и, соответственно, об управлении настоящим из будущего таким образом, чтобы «выйти из хаоса» на новую траекторию «устойчи­вого развития» человеческой цивилизации? Сам этот вопрос нуж­дается в радикальном переосмыслении, «перезагрузке» в новом парадигмальном дискурсе, порождаемом концептами сложност­ности, сети, трансцендентности и коммуникации, конструиро­вания и трансформации. Термины сложностности, сети, как и термин «управление» в данном случае понимаются как «зон­тичный» термин, под которым кроется семейство так называемых «фоновых практик» – совокупностей принятых в культуре спо­собов деятельности и коммуникации, с этой деятельностью так или иначе сопряженной.170 Здесь важно, что эти «фоновые прак­тики» в наши дни «эпохи макросдвига» находятся под воздей­ствием управляющих параметров, с необходимостью порожда­емых стремительным становлением современных медий-


ных технологий и прежде всего Всемирной паутиной Интернета. И именно в результате этого синергетического управления фон социокультурных практик порождает инновационное разнооб­разие коммуникативных фигур-гештальтов, формирующих со­временную сетевую технокультуру и техногнозис.

Не будем входить в обсуждение сложнопереплетенных во­просов технокультуры, ее генезиса и трансформативного потен­циала. Обратим внимание лишь на синергийно-практический смысл зонтичного использования термина «управление» (governance), при котором получают свой практический смысл такие понятия, как управление инновациями и/или управление знаниями. В настоящее время основным источником технологи­ческих инноваций является наука, представленная в разнообразии автопоэтических симбиозов, инструментально опосредованных междисциплинарных сопряжений. Представленная таким об­разом наука начала интенсивно формироваться во второй поло­вине прошлого века, а в конце его получила название «техно­наука» (Б. Латур). Причем технонаука отличается качественным сдвигом в способе производства научного знания, и одна из ее ключевых характеристик связана с ее междисциплинарностью.

3.3 2.3. НБИКС-революция и перспективы цивилиза­ции

2.3. НБИКС-революция и перспективы цивилиза­ции

Один из аспектов специфики нанотехнологии состоит в том, что это высокая технология особого рода, которая является не только технологией практической деятельности, создания матери­альных объектов, обращенных на природный мир, но и соци­альной технологией, нацеленной на конструирование социального мира, что выражается в спектре возможностей ее применения – его принципиальная широта связана с кардинальным отличием нано­технологии от всех остальных технологий, состоящим в том, что она позволяет преобразовывать мир на атомно-молекулярном уровне и использовать его неисчерпаемые ресурсы. Социальные последствия развития нанотехнологии носят двойственный (кон­структивный и деструктивный) характер, связанный с противоре­чивой природой социума, проявляющейся в таких социально зна­чимых областях, как военная сфера, информационная сфера, эко-

логия, энергетика, сфера повседневной жизни, причем специфика двойственного характера развития нанотехнологии заключается в кардинальном преобразовании физического мира.

Культурные эффекты развития нанотехнологии проявляются в модификации чувственности человека посредством наночипов, программирующих виртуальную реальность в мозгу человека, что определит новое отношение сознания и технологически мо­дифицированного бытия в формировании культуры впечатлений, способствующей творческой деятельности индивида, в карди­нальном изменении значимости религии в жизни человека, в необходимости новых этических ценностей гуманизма, в трансгу­манизме, в культурной идентификации человека при открываю­щейся перспективе слияния с машиной.

Социокультурные перспективы развития нанотехнологии со­стоят в том, что, во-первых, появится новый образ жизни, во-вторых, возникнет феномен «секуляризованной вечности» в об­щественном сознании, который будет обусловлен значительным увеличением продолжительности жизни и отделением биологи­ческого старения от «кода социальной смерти», в-третьих, про­изойдет кардинальное изменение смысла человеческой жизни, когда индивид будет чувствовать себя творцом природного и со­циального мира и обретет «практическое бессмертие».

Таким образом, с точки зрения философской проблемати­зации теоретические вопросы нанотехнологий могут быть сгруп­пированы двояко. Возможно деление на общие философско-мето­дологические проблемы нанотехнологий, с одной стороны, и специальные (частные) проблемы нанотехнологий и их парал­лели с проблематикой философии постнеклассической науки, с другой. Однако возможна и другая дихотомия, более специфи­чески философски ориентированная: это разделение на онтологи­ческую и гносеологическую проблематику, с одной стороны, и основанную на ней социально-этическую и социокультурную проблематику, с другой.

Итак, нанотехнологии позволяют осуществлять манипуляции с отдельными молекулами и атомами, моделировать «изобре­тения» живой природы; они открывают уникальные перспективы для творчества. Становится ясно, что по своим потенциальным возможностям и следующим из них социокультурным послед­ствиям атомно-молекулярные технологии превосходят все, что было до сих пор достигнуто человечеством.

Вполне закономерно, что в начале XXI столетия все более значимым становится философская рефлексия социокультурных последствий развития нанотехнологии, что предполагает выяс­нение особенностей нанотехнологии, анализ влияния этой новой области деятельности на проектирование социальной реальности, рассмотрение новых культурных стереотипов, поиск нового под­хода к традиционно понимаемому гуманизму, прогнозирование возможных социокультурных последствий развития нанотехно­логии, выявление изменения социальных ценностей и смысла че­ловеческой жизни под воздействием перспектив развития нано­технологии. Поэтому важен социально-философский анализ социокультурных последствий развития нанотехнологии, чья по­знавательная мощь не только обладает положительным потенци­алом, но и угрожает существованию человечества в рамках тех­ногенной цивилизации. Сейчас в связи с развитием нанотехнологии и формированием новой цивилизации традици­онные представления о социальном и природном мире уже не вполне адекватны действительности. Именно поэтому социокуль­турные последствия развития нанотехнологии, когда происходит смена парадигм научного познания и стремительное совершен­ствование новых высоких технологий, важны для дальнейших исследований. Поэтому здесь оказываются релевантны теория со­циального конструирования реальности, теории информацион­ного общества, цивилизационный подход, структурная модель культуры и другие концепции и принципы социальной фило­софии, связанные с рассмотрением места технологии в социуме. Так, здесь методологически важна концепция информационно-се­тевого общества М. Кастельса,171 в свете которой нанотехнология может быть рассмотрена как высокая технология информацион­ного общества. Согласно М. Кастельсу, имеют место пять ос­новных характеристик парадигмы информационного общества.

– Первая характеристика парадигмы состоит в том, что ин­формация оказывается ее сырьем и мы имеем дело с техноло­гиями воздействия на информацию.

– Вторая черта – это всеохватность эффектов новых техно­логий.


– Третья характеристика – сетевая логика любых систем, использующих новые информационные технологии.

– Четвертая особенность состоит в том, что эта парадигма основана на гибкости.

– Пятая характеристика – это растущая конвергенция кон­кретных технологий в высокоинтегрированной системе.

Как представляется, нанотехнологии отражают все эти ха­рактеристики, поскольку их суть – в появлении молекулярных машин, которые на неорганической основе произведут пере­ворот в способе производства материальных благ ранее неви­данных и исторически беспрецедентных масштабов. Прогресс в области медицины, молекулярной биологии, генетики и про­теомики в сочетании с новейшими достижениями электро­ники, робототехники и программного обеспечения должен привести к возможности биохимических манипуляций с клет­ками и генами, к созданию имплантируемых в мозг интер­фейсов, сверхминиатюрных мощных компьютеров и даже ис­кусственного интеллекта, превосходящего человеческий по уровню развития. Все перечисленные направления научно-технического прогресса отличаются взаимосвязью и способ­ностью к синергизму, что с особенной силой проявляется в процессе происходящего именно сейчас на уровне НТ-про­цесса конвергенции различных научных дисциплин в единое целое. В число этих наук входят прежде всего нанотехно­логии, биотехнологии, информационные технологии и когни­тивные науки. Здесь нанотехнология выступает в трояком ас­пекте:

– как технология практической деятельности (создание сверхминиатюрных мощных компьютеров и т. д.),

– как психотехнология (создание имплантируемых в мозг интерфейсов, или нейрочипов, которые могут быть запро­граммированы на создание непосредственно в сознании чело­века той или иной виртуальной картины мира, модифицируя его чувственное восприятие) и

– как социальная технология в силу того, что созданная в мозгу человека виртуальная картина мира определяет его со­циальное поведение.

Возможность применения цивилизационного подхода связана с тем, что проектируемый спектр возможностей применения нано­технологии охватывает практически все сферы человеческой жиз-

недеятельности и призван изменить технологические парадигмы. Уже сегодня в научных исследованиях делается вывод о факти­чески наличной смене технологических парадигм от микро- к нано-. Такого рода смена характеризует начало изменений, ве­дущих к глобальным последствиям уже цивилизационного мас­штаба. Спектр возможных применений нанотехнологии показы­вает диапазон ее широкого проникновения во все области промышленного производства, что создает новые вызовы для раз­вития цивилизаций. Эта широта диапазона имеет специфические побочные эффекты: нанотехнология вызывает особый интерес благодаря неоднозначности и непредсказуемости ее социальных последствий. Поэтому возникает целый ряд вопросов.

Какое место занимает нанотехнология среди других техно­логий?

Случайно ли для общества ее появление или это глубоко за­кономерная составляющая его изменения?

Какое значение для общества может иметь нанотехнология?

В чем состоит ее необходимость для общества?

Как она влияет на изменение человека и общества в целом?

Как нанотехнологии проявляются в реальности?

Каковы аспекты проявления нанотехнологии, которые наи­более полно высвечивают ее негативный и позитивный смысл?

Можно ли использовать потенциал нанотехнологии для ре­шения сугубо социальных проблем?

Какие угрозы она таит в своем развитии?

Подобно любой технологии, нанотехнология при ее внед­рении влечет за собой конструктивные и деструктивные соци­альные (и культурные) последствия, специфика которых связана с возможностью нанотехнологии преобразовывать физический мир на атомно-молекулярном уровне. В отношении нанотехнологии последнее положение сейчас является особенно важным, по­скольку она выступает в роли очередной промышленной рево­люции.

В первую очередь, социальные последствия внедрения нано­технологии состоят в изменении форм коммуникации и возникно­вении новых социальных форм, построенных на новых возмож­ностях нейроинтерфейсов и виртуальной реальности. В сфере коммуникации сращивание человека с машиной предполагает новые социальные формы с участием мощного искусственного интеллекта. Новый способ технологического производства снизу

вверх исключает физический труд человека и целые технологиче­ские цепочки. Суть нанотехнологии – в появлении молекулярных машин на неорганической основе, которое произведет переворот в способе производства материальных благ ранее невиданных и исторически беспрецедентных масштабов. Анализ социальных последствий развития нанотехнологии показывает изменения в социально значимых сферах, что позволяет выявить контуры бу­дущего общества и отношение к проблемам человеческого суще­ствования в условиях постиндустриального социума.

Среди социально значимых сфер, в которых четко проявля­ются социальные последствия внедрения нанотехнологии, выде­ляются военная сфера, медицина, сфера информационных комму­никаций, экология, энергетика, сфера повседневной жизни. В целом нанотехнология дает возможность смены технологиче­ских парадигм индустриальной эпохи и общей виртуализации со­циума, выражающейся в изменении ценностных приоритетов, компьютеризации всех сфер общества, вплоть до создания су­перинтеллекта. Нейросистемы на основе нанотехнологии откры­вают возможности соединения мозга с компьютером, создания новых форм виртуальной реальности и искусственного интел­лекта нового поколения. Глобальная виртуализация физической и социальной реальности – главное социальное последствие в раз­витии нанотехнологии для данной области.

Квантовые компьютеры с нейроинтерфейсами обеспечат функционирование квантового Интернета, обмен информацией с которым будет возможен через мозг. А это открывает возмож­ность нового понимания информации как всеобщего эквивалента коммуникации. Любая система коммуникации в настоящее время носит локальный характер, но объединение машин и человече­ского мозга даст перспективу нового уровня коммуникации, где информация сможет циркулировать в цепи человек–машина–ве­щество, поскольку уже разрабатывается теория информационно изменяемых свойств материалов.

Культурные эффекты внедрения нанотехнологии проявля­ются в модификации чувственности человека, в формировании культуры впечатлений, способствующей творческой деятельности индивида, в изменении значимости религии в жизни человека, в потребности новых этических ценностей, в культурной

идентификации человека с гибридным интеллектом. Таким об­разом, эти эффекты связаны с новыми этическими вопросами, а также с возможными последствиями в изменении образа жизни людей и их культурных представлений. Технологии влияют на мировосприятие современного человека, поскольку благодаря им пополняются наши практические представления о веществе, энергии и формах существования материи. Наша эпоха характеризуется тем, что бытие теперь истолковывается иначе, а виртуальная реальность рассматривается как его ипо­стась. Это эпоха господства высоких информационных техно­логий, которые все более становятся связанными с нанотехно­логиями, и их проникновения в жизнь человечества. По-новому пытаются понимать и саму социокультурную среду – она стала технизированной постольку, поскольку техническое объективно «выросло» на физическом мертвом и органическом живом, как когда-то биологическое «произросло» из физико-химического.

Возникают новые информационные концепции миро­здания, согласно которым законы физики рассматриваются как компьютерные программы, а Вселенная – как суперкомпьютер. С этими информационными концепциями мироздания сопря­жены идеи нанотехнологии. Проникновение описывающих по­ведение атомов и молекул законов квантовой механики в мир, соразмерный бытию человеческого сознания, т. е. в макромир, становится важным технологическим достижением. Появление нанотехнологии характеризуется ее способностью проникать во все сферы человеческой деятельности и социокультурной реальности. Нанотехнология находится у самой границы жи­вого и неживого, что определяет новое отношение к конечному способу человеческого существования – смертности как фунда­ментального основания всех 172социокультурных систем. Воз­можность создания наносуперкомпьютеров и переделка при­родной составляющей воспринимаемой реальности выстраивают новое отношение человеческого сознания и тех­нологически конструируемого чувственного бытия.

Весьма перспективными выглядят работы, в которых наноро­боты вводятся в нейроны, причем не только в целые клетки, но и в отдельные синапсы. Благодаря этому, согласно мнению некоторых


исследователей, можно будет понять, каким образом в человече­ском мозгу формируются образы и понятия. Таким образом, полученную и записанную достаточно полную информацию можно будет затем загрузить в компьютер и использовать, чтобы не только моделировать, но и непосредственно продолжить мыс­лительный процесс данной «личности». По сути, ничто не ме­шает нанороботам вместе с тем контролировать работу и деятель­ность нейронов, программируя в них заранее заданные чувственные образы и мыслительные процессы. Нанороботы способны также осуществлять связь нейронов с внешним вычис­лительным устройством, в качестве которого может выступать даже мозг другого человека. Необходимо иметь в виду способ­ность нанороботов оказывать немалое воздействие непосред­ственно на мозг человека, что может иметь значительный куль­турный эффект. Принципиально существенным является возможность введения в человеческий мозг нанороботов, спо­собных сформировать «искусственное» зрение. Последнее имеет более широкий спектр восприятия, чем обычное, биологическое зрение человека, причем нанороботы способны формировать вир­туальные образы, которые заменяют образы реального мира. Таким образом, может осуществляться модификация и коррекция чувственных впечатлений человека, значительным эффектом чего будет формирование новой культуры впечатлений, носящей пре­имущественно виртуальный характер.

Развитие и внедрение нанотехнологии приводят к возникно­вению новых фрагментов социокультурной реальности, что с необходимостью ставит новые этические вопросы, которые орга­нически связаны с осуществлением возможных проектов. К по­следним относится, например, полное описание процессов мыш­ления и осознания действительности мозгом человека; замедление процессов старения или возможность омоложения че­ловеческого организма; разработка интерфейсов типа мозг/мозг или мозг/ЭВМ; создание роботов и других устройств, которые обладают хотя бы частичной индивидуальностью, и т. д. Наряду с появлением этических проблем, порожденных данными проек­тами, произойдет трансформация тех этических ценностей, ко­торых многие люди придерживаются теперь. Развитие и внед­рение нанотехнологии приведут к культурному эффекту, состоящему в усилении позиций одних этических ценностей и девальвации других.

Не менее существенной является проблема техногенной ци­вилизации, связанная с развитием нанотехнологии, которая за­ключается в культурной идентификации человека при открываю­щейся перспективе слияния с машиной. Это – проблема определения технологических границ, за которыми исчезает че­ловеческий способ существования и сама человечность как куль­турная ценность. Социокультурные перспективы развития нано­технологии просматриваются в формировании нового образа жизни, феномене «практического бессмертия» и кардинальном изменении смысла человеческой жизни. Данные перспективы, обусловленные развитием нанотехнологии, выявляются на основе теории информационного общества и ментального кластера нано­технологии. Эти концептуально-методологические основы позво­ляют спрогнозировать некоторые возможные изменения в образе жизни человека, вызванные дальнейшим развитием нанотехно­логии.

Доступность нейроинтерфейсов на базе нанотехнологий при­ведет к объединению человека и машин на качественно новом уровне. Изменится степень виртуализации сознания людей и со­циальных отношений, проникновение виртуальных технологий в чувственность человека создаст ситуацию гибридной реальности, когда коммуникация приведет к стиранию грани между вирту­альной личностью человека и ее физической локализованностью в теле. Однако виртуальный мир социальных сетей ведет к эго­центризму и поглощенности самим собой, своими мыслями, и это влечет за собой утрату связи индивида с реальным миром. По­этому можно говорить о смене пространственных представлений о физических границах общения и идентификации. Данное изме­нение коснется статуса присутствия человека в среде коммуни­кации, когда присутствие станет осознаваться одновременно как реальное и виртуальное, что представляет собою совершенно новый феномен человеческого существования (пока эта граница существует весьма четко).

Возможность создания искусственного тела при по­мощи нанотехнологии делает актуальной проблему прак­тического бессмертия и восстановления идеи невозмож­ности встречи со смертью: человек будет использовать нанороботов в своем теле, чтобы не иметь болезней и оставаться здоровым бесконечно долго. Это будет озна­чать обретение практического индивидуального бессмер-

тия, что означает осознание ошибочности некоторых природных процессов и их нежелательности для человека. Сама смерть начи­нает пониматься как обратимый процесс клеточного повре­ждения, которое может быть устранено с помощью молекуляр­ного ремонта, осуществляемого нанороботами, причем примером служат существующие в природе ремонтные системы ДНК.

Здесь возникает дискуссионная проблема о кардинальном из­менении смысла человеческой жизни под воздействием нанотех­нологии, так как существует традиционная, телеологическая точка зрения, что эти изменения не могут зависеть от технологии вообще, причем смысл жизни носит сакральный характер. В от­личие от такого подхода можно предположить, что смысл челове­ческой жизни – это представление о том, для чего человек суще­ствует. В таком случае это представление культурно обусловлено, причем у индивида имеется выбор из ряда сценариев смысла жизни в условиях современного общества. Развитие нанотехно­логии (и технологии вообще) оказывает влияние на мировоз­зрение, а через него и на сам смысл человеческой жизни как «вечную» мировоззренческую проблему. Нанотехнология предла­гает человеку практическое бессмертие, что в немалой степени изменяет смысл человеческой жизни.

Феномен практического бессмертия обусловлен тем, что информационные технологии и нанотехнологии меняют также представления о времени и пространстве на уровне самосо­знания культуры. Практическое бессмертие есть разрыв био­логического времени, уход от цикличности и отказ от смерти. Нанороботы, ремонтирующие ДНК, останавливают биологи­ческое время в текущем физическом. Поэтому человек оказы­вается уже не виртуально, а реально присутствующим в этом разрыве между остановленным биологическим и текущим фи­зическим временем. Это изменит образ жизни человека, по­ставив его в зависимость от технологических процедур ре­монта и восстановления тела. Но такое бессмертие может быть использовано как инструмент власти. Отлучение от бес­смертия и отказ в доступе к бессмертию станут новым инстру­ментом манипулирования человеком. Страх потери бессмертия или отказа доступа к нему прочно укоренится в новой куль­туре, заменив собой страх смерти. Общим культурным послед­ствием наномедицины станет «секуляризация вечности» в

общественном сознании, связанная с радикальным увеличением продолжительности жизни и отделением биологического ста­рения от социальной смерти.

Ценностный пласт мировоззрения предполагает потребности человека в информационном обществе. Комфорт и мобильность, являясь ценностями мультимедийной (виртуальной) культуры, предполагают увеличение эффективности и качества жизни. Эти ценности также предполагают индивидуализм и идею личности, связанную с практическим отношением к длительности жизни, ее качеству, отношением к смерти как чему-то противному сущ­ности человека. Мобильность и эффективность предполагают по­нимание человека как деятельного и творящего существа. По­требность в эффективности и мобильности влечет за собой фундаментальную потребность информационного общества – минимизацию. Именно эта потребность явилась доминирующей для возникновения нанотехнологии. Одной из причин необходи­мости смены технологической парадигмы микротехнологии явля­ется сильное усложнение технологического процесса, что очень напоминает сильное усложнение теории в науке при столкно­вении ее с многочисленными фактами, не поддающимися опи­санию этой теории.

Итак, проблема дальнейшего развития нанотехнологий в значительной степени является мировоззренческой проблемой: возможно, что мы стоим на пороге новой цивилизации. В соот­ветствии с рассмотренными нами онтологическими, теоретико-познавательными и социально-философскими аспектами мы можем заключить, что культурные установки этой цивилизации должны отличаться беспрецедентной конструктивностью (ори­ентацией на конструктивность и ответственностью за нее), ан­тропностью (тенденция, когда человек сам становится пред­метом производства, продолжится), релятивностью и мировоззренческим горизонтом. Подчеркнем еще раз, что, на наш взгляд, нанотехнологии – это путь к созданию новой циви­лизации с присущими ей новым набором ценностей и идеалов. Важно иметь в виду, что нанотехнологии должны рассматри­ваться не только (и не столько) в качестве еще одной из высоких технологий, но как качественно новая трансдисциплинарная и транстехнологическая сфера креативно-конструктивной челове­ческой деятельности. В эпоху нанотехнологий человек вступает в синергетическую коэволюцию с самим собой.

В историко-философском плане можно сказать, что в этой коэво­люции заново открываются и сопрягаются две великие системы мироздания: пифагореизм и атомизм Демокрита («Числа управ­ляют атомами»).

Развитие нанотехнологий сущностным образом затрагивает ряд фундаментальных этических, социальных и культурно зна­чимых проблем философской антропологии, связанных с воз­можностью создания самовоспроизводящегося искусственного интеллекта, построенного на основе нановычислений (квантовые компьютеры, ДНК-компьютеры, наноэлектронные компьютеры), а также с невозможностью однозначного различения между есте­ственным и искусственным в человеке и окружающей его интел­лектуализированной и «очувствленной» средой. Все эти про­блемы имеют непосредственное отношение прогнозирования будущего человеческой цивилизации, находящейся в настоящее время в кризисном состоянии «макросдвига». Проблематика, связанная с философским осмыслением социокультурных по­следствий развития нанотехнологий, по самой своей сути явля­ется трансдисциплинарной. Дальнейшие исследования в этом на­правлении должны рассмотреть такие ключевые темы, как: трансформация информационного общества в общество знаний и нанотехнологий; общество нанотехнологий в контексте се­тевой парадигмы; новая социология и экономика общества знаний, основанного на сетевых коммуникативных нанотехноло­гиях; становление нового «постчеловеческого» мира эпохи би­фуркаций и нанотехнологий; проблема ценностей мира эпохи на­нотехнологий как проблема трансгуманизма; интеграция знаний и технологий в контексте нанонауки; проблемы формирования рынка нанотехнологий как процесса совместного создания по­требителем и производителем новых уникальных ценностей и т. д.

3.4 2.4. Личностные начала в синергетике сложности

2.4. Личностные начала в синергетике сложности

Понятие «сложность» естественным образом присуще синерге­тике. Сложностное мышление – ее основной атрибут. Характерно, что, когда издательство «Шпрингер» объявило о запуске новой серии монографий «Шпрингер: Сложностность. Понимание слож-

ных систем», серия предварялась следующими словами: «Сложные системы – это системы, которые состоят из множества взаимодействующих частей, обладающих способностью порож­дать новые качества на уровне макроскопического коллективного поведения, проявлением которого является спонтанное формиро­вание различимых темпоральных, пространственных или функ­циональных структур».173 В свою очередь в моделировании таких систем «можно выделить следующие главные концепции и ин­струменты: самоорганизация, нелинейная динамика, синергетика, теория турбулентности, динамические системы, катастрофы, нестабильности, стохастические процессы, хаос, графы и сети, клеточные автоматы, адаптивные системы, генетические алго­ритмы и компьютерный интеллект.

В программе «Шпрингер: сложностность» присутствуют две издательские книжные платформы: это – новая серия моно­графий «Понимание сложных систем», фокусирующихся на раз­нообразных приложениях сложностности, и широко известная «Шпрингеровская серия в Синергетике», посвященная ее каче­ственным теоретическим и методологическим основаниям в кон­тексте ее «встречи» со сложностью, которая сама по себе есть ре­курсивный процесс.174 Таким образом, синергетику сложности можно рассматривать как некий новый этап в развитии синерге­тики и одновременно как новую фазу в становлении парадигмы сложности; этап, находящийся в отношении преемственного со­ответствия с предыдущим этапом. И тогда возникает вопрос о том конкретном «параметре порядка», который различает и свя­зывает оба этапа. В рамках субъект-объектной модели познания здесь мыслимы два различных способа введения такого пара­метра. Первый – объектный, ориентированный на возможность введения шкалы порядков сложности изучаемых наукой объ­ектов. Второй – введения шкалы роста сложности системной ор­ганизации субъекта научного познания и проектной деятель­ности. Однако ситуация, порождаемая синергетикой сложности как новой парадигмы сложностного мышления, сама по себе еще «сложнее».

В этой связи представляется уместным привести несколько цитат из изданной на русском языке книги итальянского социолога Данило Дзоло «Демократия и сложность: реалистический под-


ход».175 Обсуждая термин «сложность» и подчеркивая, что «даже в случае наиболее изощренного использования понятие слож­ности остается смутным и двусмысленным», он продолжает: «Термин “сложность” в том смысле, в каком я использую его при рассмотрении теоретических вопросов, не описывает объек­тивные свойства естественных или социальных явлений. Не обо­значает этот термин и сложные объекты, противопоставляемые простым объектам. Скорее, этот термин отсылает к когнитивным ситуациям, в которых оказываются субъекты – как индивиды, так и социальные группы. Отношения, которые строят субъекты и ко­торые субъекты проецируют на окружающую их среду в по­пытках самоориентации, то есть упорядочения, прогнозирования, планирования или манипулирования, будут в зависимости от об­стоятельств более или менее сложными. Точно так же более или менее сложной будет подлинная связь субъектов со средой…». И далее: «…субъекты, осознающие высокий уровень сложности среды, в которой они существуют, достигают состояния когни­тивной циркулярности. Такие субъекты сознают сложность, с ко­торой придется столкнуться при попытках объяснить и спрогно­зировать внешние, происходящие в среде явления в соответствии с линейными (то есть монокаузальными, монофункциональными или простыми) схемами, сами условия их отношений со средой. …Соответственно, субъекты учитывают то обстоятельство, что не могут определить свою среду в объективных категориях… таким образом субъекты оказываются в ситуации эпистемологи­ческой сложности… Возникает потребность в рефлексивной эпи­стемологии, основанной на признании когнитивной взаимосвязи субъекта (или системы) и среды в условиях повышенной слож­ности».176

Итак, субъекты, сознающие сложность, достигают «состо­яния когнитивной циркулярности». И тогда возникает вопрос о возможности ее преодоления, с учетом реальности контекста эпи­стемологической сложности, а не его игнорирования. Такая воз­можность – необходимая предпосылка возможности сборки субъ­ектов рефлексивно-активных сред Лепского или становления постнеклассической интерсубъективности в рамках представле-


ний синергетики сложности. Эту же мысль можно выразить и иначе: нам необходимо ввести концепт «наблюдателя-проекти­ровщика сложности» как наблюдателя второго порядка, о котором уже говорилось выше.

Здесь также уместно заметить, что один из ведущих сюжетов первого тома книги Морена «Метод» связан с его попытками, как он выражается, «оседлать», «подправить» понятие системы Бер­таланфи-Эшби, сделать его «управляемым». А для этого, со­гласно Морену, понятие системы необходимо реконструировать «посредством соглашения субъект/объект, а не устранения одного посредством другого».177 Это переосмысление понятия системы у Морена происходит в полном соответствии с его «методом ме­тода», то есть рекурсивно, путем перевода транзакции субъект-объект на язык системных терминов, посредством введения по­нятий «наблюдающая система» и «наблюдаемая система». И этот процесс, согласно Морену, «неизбежно влечет за собой не только то, чтобы наблюдатель наблюдал за самим собой, наблюдая си­стему, но также и то, чтобы он прилагал все усилия к познанию своего познания».178

По сути дела это программа эпистемологического развития идей кибернетики второго порядка фон Ферстера, концепции ав­топоэзиса Варелы и Матураны, конструктивистской киберсоцио­логии Н. Лумана.

Здесь есть, однако, и другая линия понимания этого про­цесса, связанная с концепцией личностного знания М. Поляни. Но начнем опять-таки с обращения к истокам. Синергетику часто связывают с именами Г. Хакена и И. Пригожина, на­зывая их основоположниками синергетики, что вполне спра­ведливо. При этом реже упоминается о том, что синергетика в глазах Пригожина – это лишь одна из частных формулировок феноменологической теории лазера, которая была в свое время предложена Г. Хакеном, в то время как с точки зрения Хакена теория диссипативных структур Пригожина – не более, чем раздел нелинейной неравновесной термодинамики. Кроме того, существуют и иные грани интерпретаций. Конечно, эти различия восприятия могут быть отнесены целиком и полно­стью к чисто субъективным и полностью случайным аспектам развития науки вообще и становления синергетики в частно-


сти. Но мы исходим из сложностной точки зрения. А именно, что в контексте синергетики сложности как становящейся парадигмы сложности элиминация личностного начала была бы равнозначна утрате ее специфичности как рекурсивного (рефлексивного) единства процесса саморазличений, которое формируется именно как становящийся коммуникативный топос «личностных встреч».

Подчеркнем еще раз: «личностность» (как и функционал субъектности) в сложностном мышлении – характеристика от этого контекста неотделимая, более того – его, этот контекст, по­рождающая и определяющая. И здесь возникает одно из важных синергетических различений, а именно различение между лич­ностным знанием и знанием индивида как такового или тем, что называют еще, следуя декартовой парадигме философствования, знанием субъективным. Это различение состоит в типе коммуни­кативной компетентности индивида, его, если угодно, коммуника­тивной образованности, в специфике типа культуры коммуника­тивной самоорганизации. Субъект Декарта самоопределяется посредством его знаменитой формулы: «Я мыслю, следовательно, я существую». Но «мыслю», согласно Декарту, значит «сомне­ваюсь», «рефлексирую» и в конечном счете получаю доступ к са­мому себе посредством критического интеллектуального автодиа­лога. Но этот тип автокоммуникаци не всегда конструктивен именно потому, что в его основе лежат скептицизм, сомнение. Во всяком случае, он не единственный личностно-формирующий тип автокоммуникации. Более интересен и существенен диало­говый тип личности, открытой, креативной и ориентированной на доверие к другому, а тем самым предрасположенный к дости­жению устойчивого интерсубъективного согласия.

Конечно, переход к личностному измерению синергетики сложности нуждается в своем обосновании. Этот переход можно осуществить разными путями. С методологической точки зрения здесь удобно воспользоваться концепцией ис­следовательских программ Лакатоса – Поппера, созданной для концептуальной репрезентации процессов роста науч­ного знания. Весьма упрощенно, но для наших целей этого вполне достаточно, исследовательскую программу можно представить как своего рода «топологическое произведение» двух концептуальных пространств – жесткого метафизиче­ского ядра и пространства непосредственно контакти-

рующих с экспериментом гипотез, моделей, теоретических об­разов и представлений. Мы назвали концепцию исследова­тельских программ концепцией Поппера – Лакатоса, хотя она в глазах многих связывается только с именем последнего. Дело, однако, в том, что сама идея исследовательской про­граммы как структурной единицы представления знания в ди­намике его роста была впервые предложена Поппером еще в 1930-х гг. и впоследствии была развита одним из его наиболее известных учеников Лакатосом. Но мы упоминаем об этом об­стоятельстве не только ради исторической точности, но и по­тому, что в понимании Поппера исследовательская программа выступает в качестве «среды», в которую погружен исследова­тель и посредством которой он вступает в контакт с открыва­емой и создаваемой им естественной и искусственной реаль­ностью.

Исследовательская программа у Поппера 30-х гг., когда он неявно формулировал ее в «Логике научного открытия», была близка концепции личностного знания Поляни, но позднее пути этих двух выдающихся философов науки разошлись. Для Поппера основным инструментом коммуникативной самоорга­низации субъекта познания стал критический диалог и скепти­ческий автодиалог в духе Декарта. Что же касается Поляни, то здесь дело обстоит сложнее. Поляни сделал смелую и далеко идущую попытку ограничить традицию скептицизма в научном познании в пользу некоторой формы веры (вообще говоря, не обязательно веры религиозной). Не случайно ос­новной труд его жизни – книга «Личностное знание» – имеет подзаголовок «На пути к посткритической философии». Есте­ственно, что попытка Поляни оправдать веру (фидуциарность) в научном познании как один из существенных факторов дина­мики роста знания у Поппера сочувствия не встретила. Имея в виду Поляни, хотя и не называя его по имени, Поппер в преди­словии к английскому переводу своей «Логики научного от­крытия» специально отметил тревожную тенденцию оправ­дания обскурантизма и иррационализма в научном познании.

Но и у Поляни, и у Поппера речь идет о самоорганизующейся коммуникативной активности субъекта познавательной деятель­ности, находящей свое выражение в его самотрансценденции. То есть в осознаваемом пересечении границ. У Поппера самотранс­ценденция есть эпистемологический инструмент выхода из плена

«языковой тюрьмы». Способ очистки сознания от «устаревших» концепций и закостеневших коммуникативных практик. Разница между ним и Поляни, однако, в том, что у Поппера самотрансцен­денция реализуется по преимуществу в процессе критики, крити­ческого диалога и самокритики. У Поляни самотрансценденция имеет в некотором смысле противоположную направленность. Она осуществляется в особого рода акте уверования, самоотдачи, самоподчинении, добровольном заключении себя «в плен того или иного научного дискурса, в страстном самоотреченном стремлении к истине». В принципе, с точки зрения результата, а именно прироста обезличенного, надындивидуального знания, конкретные формы той или иной формы самотрансценденции субъекта научного познания не имеют значения. Вполне воз­можно, что так оно и есть, хотя, насколько нам известно, никто соответствующих теорем на этот счет не доказывал. Все дело в том, что прирост обезличенного знания не есть единственный ре­зультат познания. Другим его результатом может считаться само­актуализация личности ученого. И здесь формы, средства и спо­собы самотрансценденции, их различения с синергетической точки зрения могут оказаться существенными, поскольку в си­нергетическом контексте самотрансценденция, самоактуализация и самоорганизация субъектов познания становящегося бытия внутренне (телесно) связаны между собой. Именно эти разли­чения самотрансценденции собственно и имеются в виду, когда мы говорим о наблюдателе-проектировщике синергетики слож­ности.

Еще раз повторим, что у Поппера самотрансценденция пони­мается как выход «вовне» за рамки, границы представлений, дик­туемых доминирующим в конкретной научной программе языком. Для Поппера основная задача заключалась в том, чтобы «разотождествиться», освободиться из плена языковой тюрьмы, в которую неизбежно заключает себя ученый, некритически веру­ющий в метафизические установки той или иной исследователь­ской программы. Освобождение от приверженности прежним, некритически принятым и догматически применяемым жестким правилам, методологическим предписаниям, нормам и т. д. – вот пафос доктрины критического рационализма Поппера. Но после того как долгожданная свобода обретена, возникает вопрос: «Что дальше?». Дальше с необходимостью следует новое отождествле-

ние, обретение новой языковой онтологии. И здесь, в принципе, возможны два пути самотрансцендирования – бессознательный и осознаваемый, личностный по Поляни и Маслоу.

В своей книге Маслоу выделяет и обсуждает три с половиной десятка различных значений трансценденции, среди которых, по­жалуй, наиболее близко к концепции личностного знания Поляни и его принципу фидуциарности находится понимание трансцен­денции под номером 32. Маслоу выделял трансценденцию осо­бого рода – интроекцию человеком высших ценностей, предпола­гающую подчинение этим ценностям собственных желаний и поступков. Для Поляни такой ценностью является научная ис­тина, ее поиск. Ученый, который пошел этой тропой самотранс­ценденции в научном познании, способен и к отождествлению, и к разотождествлению себя с той или иной научной программой и/или доктриной или учением. Иначе говоря, он более открыт к восприятию, открытию, к становлению нового, чем его коллега, избравший изначально путь критической рефлексии. Но если мы вернемся к первоначальному попперовскому пониманию иссле­довательской программы как коммуникативной среды, в которую личностно включен и в которой развертывает свою активность ученый, то мы можем в границах так определенного контекста отождествить идею жесткого метафизического ядра программы с видом характерной именно для него специфической самотранс­ценденции. Или, говоря теперь уже языком синергетики, еще раз отождествляя самотрансценденцию с самоорганизацией, а по­следнюю – с концепцией становления параметров порядка в версии синергетики по Хакену.

Иначе говоря, мы исходим из предположения, согласно которому личностная сопричастность укоренена в метафизи­ческом ядре программы, где и «располагается» тот ведущий параметр «трансцендентного порядка», который не просто ориентирует и направляет поиск ученого, но есть средоточие его веры в этом поиске того, что дает силы противостоять сомнениям в правильности избранного им пути. И здесь мы выдвигаем гипотезу, что метафизическим ядром программы Пригожина является идея переоткрытия времени, идея воз­вращения времени в естествознание, когда-то потерянное им на путях «объективного познания истины». Имеется в виду, конечно, время в контексте его собственных креативных

качеств, таких как необратимость, множественность, направ­ленность. Пользуясь другим языком, можно сказать, что в ос­нове программы Пригожина лежит самотрансценденция вре­мени.

Пригожин неоднократно предпринимал попытки конкретно реализовать эту идею средствами формализма аппарата теоре­тической физики, вводя в рассмотрение оператор времени, идею нарушения временной симметрии на уровне фундамен­тальных законов природы. Нам важно лишь обратить внимание на личностно-биографический момент вопроса. Именно – мета­физики времени, установка на «переоткрытие» времени укоре­нена в особенностях его личностного опыта, в его специфиче­ской ориентации на трансцендирование времени, на его переживание как чистой темпоральности, длительности... И в этом Пригожин внутренне близок Бергсону. Именно отсюда проистекает его страстное стремление к преодолению разрыва между личностным «внутренним» переживанием времени и его внешним «объективным» представлением, сведенным класси­ческой наукой Нового времени к пространственному образу еще одной добавочной пространственной координаты.

Бергсон здесь фигура, конечно, во всех отношениях клю­чевая. И не только потому, что он философ темпоральности, но и потому, что он как философ междисциплинарности в науке долгое время противостоял в качестве авторитетного оппонента экспансии физики, претендовавшей в первой половине нашего века на монопольное право выступать носителем парадигмы наиболее развитой научной дисциплины, носителем идеалов и норм всего научного познания в целом.

Само «переоткрытие Бергсона» есть необходимый момент становления синергетики как кросс-культурного, меж- и транс­дисциплинарного ее диалога в качестве научного направления с другими сферами воплощенного бытия человеческого творче­ства. Здесь уместно дать слово самому Бергсону, комментирую­щему одну из своих первых работ «Опыт непосредственных данных сознанию» (1889). Этот комментарий содержится в его интервью Шарлю дю Бо, записавшему его в феврале 1922 г.: «Мне потребовались годы, чтобы осознать, а затем признать, что не все способны с той же легкостью, что и я, жить, вновь и вновь погружаясь в чистую длительность. Когда эта идея длительности осенила меня в первый раз, я был убежден, что достаточно сообщить

о ней, чтобы пелена спала, и я полагал, что человек нуждается лишь в том, чтобы его об этом уведомили. С той поры я убедился в том, что все происходит иначе».179

Итак, восстановить связанность (в некотором топологиче­ском смысле) темпорального опыта переживания сложности, представленного в его рекурсивных различенностях и противопо­ставлениях внешнего и внутреннего, субъективного и объектив­ного, сконструированного и открытого и т. д., переоткрыть время, осмыслить заново стрелу времени как паттерн различения со­бытий, «которые были», которые «имеют место здесь и теперь», в настоящем, и которые могут быть в будущем, «если...», осознать этот паттерн как единство, как процессуальный гештальт – таков метафизический контекст исследовательской программы И. При­гожина.

Еще один путь сборки наблюдателя-проектировщика слож­ности может быть инициирован посредством введения представ­ления о постнеклассическом эпистемологическом пространстве как таком пространстве, в котором находит себя субъект. Необхо­димость его введения обусловлена, помимо прочего, и тем обсто­ятельством, что синергетика сложности в качестве междисципли­нарного направления включает в себя и философское измерение, коммуникацию философской традиции, сопрягая ее некоторым образом парадигмой сложности, в которой субъект не задан изна­чально, но становится, не утверждает, а утверждается в разнооб­разии рекурсивно связанных саморазличений, самотрансцен­денций, в разнообразии коммуникативных практик в широком смысле этого слова.

Существенно, что постнеклассическое эпистемологическое пространство порождается ситуацией междисциплинарности, в которой самоопределяется «синергетический» субъект. А потому это коммуникативное пространство воспроизводимых (повторяю­щихся) различимых диалогов-событий-встреч организуется изна­чально скорее по хаотически выстроенному сетевому, фракталь­ному принципу, не в соответствии с изначально заданной жесткой логической иерархией. «Метрика» в таком пространстве задается не степенью «близости к истине», которая в свою очередь контро­лируется логикой дедуктивно развертываемых выска-


зываний и утверждений. Эта логика может быть ослаблена, стать эмпирической, вероятностной, индуктивной, байесовской, а само движение к истине мыслится в разных парадигмах-образах или символах – «восхождения к небесам» или углубления в суть вещей. Такого рода пространство также является коммуника­тивным по своей природе пространством, но надо отдавать отчет в том, что это специализированное коммуникативное простран­ство, ориентированное на управление и контроль, а потому – это пространство монологично, пространство, в котором нет места для «другого». Но синергетика сложности видит своей целью не просто констатировать различия форм организации эпистемоло­гических пространств классики, неклассики и, наконец, постне­классики. Она видит своей задачей приведение их в топологиче­ское соответствие друг с другом в контексте всего человеческого опыта во всем разнообразии внутренних в внешних (интерсубъ­ективных) форм его представления в языке, символах, вер­бальных и невербальных коммуникациях.

В постнеклассическом эпистемологическом пространстве, на которое ориентируется синергетика сложности и которое ею же порождается и поддерживается, топология, мера близости и уда­ленности задается мерой близости и удаленности «Я» и «Дру­гого». В разных случаях для этой пары используются разные имена. Например – «субъект–субъект», «Я–Ты», «Я–Он», «Я–Мы», «Я–Она». Соответственно будут иметься в виду разные типы коммуникативности, пространственности, символичности, телесности. Эти и другие различия важны и существенны для пе­реоткрытия пространства как конкретной коммуникативной формы существования культуры, художественного произведения, музыки, философии и т. д. Но нас здесь и теперь интересует пост­неклассический междисциплинарный субъект, который само­определяется «внутри науки», находится в ней, «погружен в нее», говорит и пишет ее языком, изменяя в этом процессе и себя са­мого. И это не наука «вообще», а наука, претерпевшая в XX сто­летии несколько радикальных парадигмальных сдвигов – прежде всего релятивистскую и квантовую революции, а затем – от­крытие таких феноменов, как динамический хаос, фрактальный рост, переоткрытие принципа самоподобия в природе, большой взрыв и коэволюцию...

Неизбежность «странного мира» квантовых феноменов, а потом мира нелинейности в целом поставили проблему единства науки не как отвлеченно теоретическую, а как проблему прежде всего личностную, как проблему самоактуализации личности ученого в ситуации ценностного кризиса и глубоких смысловых расколов в научном знании, ученого, интеллектуальная и нрав­ственная позиция которого все более делокализуется и переопре­деляется заново динамикой нелинейного междисциплинарного взаимодействия. Связность внутреннего опыта, «путь к себе», пе­реоткрытие себя в новом диалоге-встрече – такого рода ситуация плохо осмысливается символом-метафорой трансценденции про­странства в образе ступеней лестницы, ведущей все выше и выше. Здесь ближе образ пути, Дао, срединности, рекурсивного связывания различенного в переходах «хаос-порядок». Эпистемо­логическое пространство, в котором находит себя наш субъект–наблюдатель–проектировщик сложности, видится (естественно, как некий желаемый идеализированный образ, как проект) как пространство возможных путей, обретения новых смыслов, от­крытий и диалогов. Это также, если угодно, и пространство куль­туры психосоматического самоисцеления, обретения нового чув­ства свободы, освобождения; пространства, в котором выражение «культура – это терапия души» обретает свой непосредственно переживаемый смысл.

3.5 2.5. Наблюдатель сложности в инновационной среде

2.5. Наблюдатель сложности в инновационной среде

Инновационность может быть рассмотрена в контексте того, что Эдгар Морен назвал «парадигмой сложности».180 Ибо если мы, находясь «здесь и теперь», в точке бифуркации, осознаем, что «до­рога впереди расходится на множество дорог и они неравноценны», что «одна дорога ведет к полному хаосу и анархии, другая к устой­чивой и мирной жизни», что «между этими двумя крайностями су­ществует множество других, но нет ни одной дороги, по которой мы могли бы двигаться вперед, не изменив направления дви­жения», то мы неизбежно должны столкнуться с вопросом, «как нам поступить, как выбрать новое направление».181 Таким обра-


зом, речь идет о движении в сложности. И о сопровождающем его «мышлении в сложности».182 И в этом движении инновацион­ность становится категорическим императивом на эволюционном пути человеческой цивилилизации. Или, иными словами: кон­тексте глобального цивилизационного развития инновационность становится решающей характеристикой судьбоносного выбора «нового пути». Но заявление о необходимости «нового пути» не должно оставаться чистой декларацией о хороших намерениях. Необходима новая оптика, новое навигационное оснащение, новый инструментарий видения и одновременно построения этого «нового пути» в сложности. Мы должны иметь Субъекта-наблюдателя, не просто различающего эти пути, но и умеющего их конструировать, обладающего способностью заглядывать в бу­дущее. А точнее – уметь видеть ростки будущего в настоящем. Но именно здесь мы сталкиваемся с фундаментальной когни­тивной проблемой. Если согласиться, что в контексте глобального цивилизационного развития инновационная сложностность ста­новится решающей характеристикой судьбоносного выбора «но­вого пути», и если для этого мы должны обладать некоей «оп­тикой», инструментарием видения этого «нового пути», то у нас, очевидно, также должна быть и оптика видения рисков, с этим путем неизбежно связанных. Мы должны иметь не только Субъ­екта-наблюдателя-проектировщика-конструктора. Но и Субъекта, принимающего решения, распознающего риски, коммуницирую­щего и одновременно сознающего свою находимость «внутри» сложного мира, внутри сложной вселенной. Здесь уместно вспомнить высказывание Н. Бора в контексте дебатов по поводу эпистемологическогоо статуса его принципа дополнительности: «Мы все подвешены в языке таким образом, что не можем сказать, где верх, а где низ».183 То же самое справедливо и по от­ношению к сложности. Мы тоже «подвешены в ней». И если мы придем к осознанию этого обстояния дел, то с неизбежностью придем и к выводу, согласно которому этого «нового пути», в форме некоей классической траектории движения в светлое бу­дущее, вообще говоря, изначально не существует.


Придем к осознаванию того, что этот путь должен быть не столько распознан, сколько выстроен, сконструирован в нашем взаимодействии со сложностью и в сложности. Но уже в этом месте наших рассуждений необходимо контекстуализацировать сказанное. Для этого нужно сделать еще несколько шагов.

Во-первых, необходимо погрузить всю проблему инноваци­онных стратегий и процессов в адекватный ей смысловой кон­текст синергетики сложности. Этот смысловой контекст отчасти представлен в работах М. Кастельса, в которых ключевое зна­чение имеет понятие инновационной среды и ее способности ге­нерировать синергию. В своем монументальном труде «Информа­ционная эпоха: экономика, общество и культура» он говорит по этому поводу следующее: «Под инновационной средой я по­нимаю специфическую совокупность отношений производства и менеджмента, основанную на социальной организации, которая в целом разделяет культуру труда и инструментальные цели, на­правленные на генерирование нового знания, новых процессов и новых продуктов. Хотя концепция среды не обязательно включает пространственное измерение, я утверждаю, что в случае отраслей информационной технологии, по крайней мере, в этом столетии пространственная близость является необходимым материальным условием существования таких сред из-за свойств природы взаи­модействий в инновационном процессе. Специфику инноваци­онной среды определяет именно ее способность генерировать си­нергию, т. е. добавленная стоимость получается не из кумулятивного эффекта элементов, присутствующих в среде, но из их взаимодействия. Инновационные среды являются фунда­ментальными источниками инновации и создания добавленной стоимости в процессе промышленного производства в информа­ционную эпоху».184

В этом определении инновационной среды важно указание на ее способность генерировать синергию. И это, конечно, важный необходимый признак, но его все-таки недостаточно для того, чтобы «синергийно определить» понятие инновационной среды. Тем более, что есть все основания рассматривать такую среду именно как сложностную. При этом следует отметить, что говоря, о «синергийном определении», мы вовсе не стремимся дать исчерпывающее и однозначно «строгое» определение.


В данном случае уместно руководствоваться одним из принципов «нелинейного сложного мышления», выдвинутого еще во время становления нелинейной теории колебаний одним из ее осново­положников Л.И. Мандельштамом, который сформулировал его в виде парадоксального на первый взгляд тезиса «о ненужности строгих определений». Этот тезис имел принципиальное зна­чение для творчества Ю.А. Данилова и его понимания понятий точности и строгости в науке.

Недаром он был специально вынесен качестве заголовка пер­вого раздела классической статьи «Что такое синергетика?», на­писанной Ю.А. Даниловым в соавторстве с Б.Б. Кадомцевым. Они пишут: «Первая из знаменитых “Лекций по колебаниям” Л.И. Мандельштама начинается словами: “Было бы бесплодным педантизмом стараться ‘точно’ определить, какими именно про­цессами занимается теория колебаний. Важно не это. Важно вы­делить руководящие идеи, основные общие закономерности. В теории колебаний эти закономерности очень специфичны, очень своеобразны, и их нужно не просто ‘знать’, а они должны войти в плоть и кровь”».185

Эти слова были сказаны в конце 20-х гг. XX в., примерно тогда же, когда создавалась и квантовая механика, которая се­годня может рассматриваться как первая неклассическая теория сложности. Цитированные выше слова Мандельштама по по­воду «ненужности строгих определений» следует рассматривать не как некий временный компромисс, но как один из принципов нового «нелинейного сложного мышления», рекурсивно сопря­женный с принципами наблюдаемости, контекстуальности, кон­тингентности, дополнительности и неопределенности. Принци­пами, о которых традиционно принято говорить чаще всего в связи с философскими проблемами квантовой механики. Эти принципы могут (и должны) быть конструктивно связаны с тем, что сейчас называют (опять-таки не строго) «теорией слож­ности» (theory of complexity). Или же, что, пожалуй, точнее (и следуя Морену), парадигмой сложности. Но этих принципов для дискурса конструктивной синергетической сложности недоста­точно. Их перечень должен быть дополнен еще и такими прин­ципами, как принцип самоорганизации и принцип


эмерджентности. Имея в виду, что процессы самоорганизации и связанные с ними феномены возникновения новых качеств потен­циально присутствуют в динамике эволюции сложности.

Об этом пишет в заключении первого тома своей книги «Метод» Эдгар Морен: «Сложность, прежде всего, заставляет себя признать как невозможность упрощения; она возникает там, где сложная целостность порождает свои эмерджентности; там, где теряются отличительные и ясные признаки в тождественных сущностях и причинных связях; там, где элементы беспорядка и неопределенности нарушают течение событий; там, где субъект/​наблюдатель улавливает свое собственное лицо в объекте своего наблюдения; там, где антиномии приводят к тому, что в ходе рас­суждения мы отступаем от своего предмета...».186 И далее он кон­статирует: «Мы находимся только на начальном этапе познания сложности и признания сложности».187

Наблюдатель – ключевая фигура всех мысленных экспери­ментов, дискурсов неклассической и постнеклассической науки. И именно осознавание необходимости включения наблюдателя в описание реальности, осознание конструктивно-деятельностного характера его участия в этом процессе и является главной отличи­тельной чертой постнеклассической рациональности и, соответ­ственно, парадигмы сложности. Зафиксируем также, что сам постнеклассический наблюдатель сложности есть продукт исто­рического конструирования, исторического развития коммуника­тивной интенциональности человеческого сознания в связке «Я – Другой». Иными словами, мы приходим к когнитивной конфигу­рации двух рекурсивно связанных (взаимно отсылающих друг к другу, коммуницирующих) наблюдателей. Наблюдатель, наблю­дающий другого наблюдателя, – вот исходный пункт мысленных экспериментов Эйнштейна, а затем Гейзенберга, Бора, Вигнера, Бома, Хокинга, Фон Неймана, Тьюринга, Серля. Этот наблюда­тель второго порядка (наблюдатель, наблюдающий себя как дру­гого) явно или неявно присутствует в конструктивистских дис­курсах автопоэзиса (Варела, Матурана), «теории обществ» Лумана, кибернетики второго порядка фон Ферстера, синерге­тики процессов наблюдения.


В то же время проблема наблюдателя как медиатора интер­субъективной коммуникации, как средства коммуникативной са­мореференции и инореференции, применительно к постнеклас­сической сложности пока еще ждет своего решения. Представляется, что и здесь (как и в квантовой механике) нам придется иметь дело с принципиальной неопределенностью, контингентностью, контекстуальностью и, соответственно, неопределенностью, контингентностью и контекстуальностью ее наблюдателя сложности. Как невозможно было бы построить квантовую теорию без понятий «наблюдатель» и «наблюда­емое», точно так же невозможно построить полноценную теорию сложностности без понятий «наблюдатель сложност­ности» и «наблюдатель саморазвития». Напомним, что эти прин­ципы вошли в методологический арсенал неклассической раци­ональности, ключевые черты которой представлены квантовой механикой.

Сложность постнеклассического знания трансформирует неклассические принципы соответствия, дополнительности и на­блюдаемости в постнеклассический принцип рекурсивности (ге­неративной цикличности по фон Ферстеру и Морену), то есть со­относимости (а потому и взаимодействия) знания с самим собой, со своими разными, контекстуально выделяемыми фреймами и одновременно со своим окружением в самом широком смысле этого слова. И в этом смысле оно экологично. Тем самым само постнеклассическое знание становится сложностным знанием, сложноорганизованной автопоэтической системой концепций, описаний, практик экспериментирования, компьютерного моде­лирования, наблюдения, измерения практик конструирования и коммуникации. Одной из ключевых характеристик сложности является ее потенциальная способность даже при кажущемся незначительным, слабом воздействии порождать эффекты само­организации, эмерджентности. Это особенно характерно для вза­имодействия разных типов знания в контексте постнеклассики. Здесь имеется в виду прежде всего фундаментальное взаимодей­ствие двух типов знания: знания описывающего (знания «о том, что») и знания предписывающего («о том, как»).

В этой связи уместно процитировать известного американ­ского историка экономики Дж. Мокира, книга которого «Дары Афины: исторические истоки экономики знаний» вышла в пере­воде на русский язык. Мокир пишет: «Полезные знания… включают два

типа знаний. Первый из них – это знания о “том, что”, или пропо­зициональные знания (иными словами, убеждения) о природных явлениях и закономерностях. Далее подобные знания можно ис­пользовать для приобретения знаний “о том, как”, то есть ин­структивных или прескриптивных знаний, которые можно назы­вать технологиями».188 Первый тип знаний Мокир предлагает для краткости называть ώ-знаниями, а второй – λ-знаниями. Конечно, это различие не полностью совпадет с различием между наукой и техникой, точнее – между научным знанием и знанием техниче­ским. Между энанием результатов наблюдений, измерений, клас­сификации природных явлений и законов, ими управляющих; и знанием инструкций, руководств, алгоритмов, которые превраща­ются в производственные, технологические действия.

Одна из важнейших особенностей постнеклассической науки как рекурсивного, автпоэтического процесса самовоспроизве­дения и конвергентной симбиотической эволюции состоит в си­нергийном взаимодействии ώ-знания и λ-знания. Это обстоятель­ство дает некоторым авторам право говорить о становлении нового способа производства научного знания, именуемого тех­нонаукой. И это же обстоятельство дает основание другим ав­торам критиковать концепцию постнеклассической науки за то, что она якобы сводит ее к чисто прикладному аспекту. Тогда как другие полагают, что присутствие в ее контекстах фигуры наблю­дателя придает всей постнеклассике как мышлению в сложности (thinking in complexity) субъект-ориентированный характер с неизбежно вытекающим из этого релятивизмом, отказом от по­исков «окончательной реальности» и т. д.

Вернемся теперь к наблюдателю (наблюдателям) слож­ности как медиатору интерсубъективной коммуникации. «Наблюдатель может воспроизводиться как система, такая как живой организм, как сознание, как общество, или – воз­можно, в не столь отдаленном будущем – как интеллекту­альная машина». Такими словами начинал свой доклад на венском конгрессе «Самоорганизация и эмердженция» Дирк Беккер – один из видных представителей «постлуманов­ского», социокибернетического направления в социо­логии.189 Это (пост)кибернетическое понимание наблюда­теля


как наблюдателя, производящего различия (Спенсер Браун), имеет свою историю в становлении когнитивных практик постне­классического познания наших дней,190 где оно представлено и в работах отечественных исследователей, среди которых следует выделить недавние работы В.Н. Лепского, в центре которых нахо­дится ключевая проблема сборки рефлексивных площадок совре­менного научного знания – «позиций субъекта, оснащенных спе­циальными средствами для осознания своих отношений с миром, самим собой и своей деятельности».191

В становлении парадигмы постнеклассической сложности и сложного мышления большую роль сыграло обсуждение особой роли естественного языка, его выразительных ресурсов, его опи­сательной и предписательной функций для понимания, представ­ления и трансляции результатов квантовых экспериментов. Вот что говорят по этому поводу «философы сложностности» Ж. Делёз и Ф. Гваттари: «Теперь же и в науке мы обнаруживаем частичных наблюдателей по отношению к функциям в системах референции…». Чтобы понять, что такое «частичные наблюда­тели», которые так и роятся во всех науках и во всех системах ре­ференции, следует избегать рассматривать их как предел по­знания или же как субъективный источник высказывания.

Для Делёза и Гваттари «наблюдатели есть всюду, где возни­кают чисто функциональные свойства опознания и отбора, не связанные с прямым действием; например, в молекулярной био­логии, иммунологии или же в аллостерических энзимах… Фи­зика элементарных частиц нуждается в бесчисленном множестве бесконечно тонких наблюдателей. Можно представить себе таких наблюдателей, чей ландшафтный вид особенно узок, поскольку состояние вещей проходит через смены координат. В конечном счете, идеальные частичные наблюдатели – это чувственные вос­приятия или переживания, присущие самим функтивам».192


Поставим теперь вопрос: можно ли из этих наблюдателей «собрать» (мета)наблюдателя сложности, эквивалентного универ­сальному (а не частичному) искусственному интеллекту, как Alter естественному Ego, а не просто распознавателя образов, речи, пе­реводчика с языка на язык, наконец, решателя все более сложных и не полностью формализуемых задач..? Забегая чуть вперед, можно сказать, что саму модель наблюдения сложности в кон­тексте проблемы искусственного интеллекта предложил Тьюринг в виде хорошо известного «диалогового» теста Тьюринга. Далее, однако, мы не будем вдаваться в детали и не будем излагать со­держание того, что А.Ю. Алексеев называет комплексным тестом Тьюринга, отсылая читателя к его весьма содержательной книге с одноименным названием.193 Но так или иначе представляется до­статочно очевидным, что постнеклассическое «мышление в слож­ности» должно сформироваться в конкретной когнитивной прак­тике как один из результатов реализации таких амбициозных междисциплинарных проектов, как проект создания сильного ис­кусственного интеллекта.

Формирование новой «нередукционистской» парадигмы сложности открывает и новые возможности, которые можно хотя бы кратко обозначить, назвав имена таких ее творцов, как Э. Морен, И. Пригожин, Ф. Варела и У. Матурана, Х. фон Фер­стер и Дж. Спенсер Браун. В этом перечне именно Эдгар Морен 194был тем философом, который в 70-х гг. прошлого столетия практически в одиночку предпринял попытку развить метод, ко­тoрый связывал бы философию и науку (science) посредством самой сложностности. Что это за метод? Если попытаться кратко ответить на этот вопрос, упрощая настолько, насколько это позво­ляет нам удержаться в дискурсе парадигмы сложностности, этот метод можно было бы назвать методом рекурсии. Или, если угодно, принципом рекурсии как своего рода «методом метода», пониманием понимания в сложностном мире. Именно рекурсия наделяет концепты (не только философские) коммуникативными качествами «автореференции, эндоконсистенции и экзоконси­стенции» и заново возвращает нас в мир «связующей парадигмы сложности» и сетевой коммуникации.


Свою родословную концепт рекурсии ведет из математиче­ской логики и математики. Оттуда она перекочевала в информа­тику и кибернетику, где благодаря усилиям Х. фон Ферстера и Г. Бейтсона стала ключевой концепцией кибернетики второго по­рядка, кибернетики процессов наблюдения и самонаблюдения, радикального конструктивизма, исходным пунктом теории авто­поэзиса Ф. Варелы и У. Матураны, а оттуда и социологии Н. Лу­мана. Однако в этой своей коммуникативной функции как един­ства автореференции и инореференции, реализуемой наблюдателем сложности, межличностным интерфейом между Alter и Ego, концепция рекурсии и как системнонаучная, и как философская была осознана не сразу. Собственно говоря, именно в этом осознавании я вижу основную заслугу Э. Морена, одним из первых вступившего на путь «от концепции системы к пара­дигме сложности» в начале 70-х гг. прошлого века.

Тогда же, когда зародились синергетика Г. Хакена, теория диссипативных структур И. Пригожина, был «изобретен» дина­мический хаос и репрезентирующие его математические кон­струкции, известные под названием «странных аттракторов», в основе которых также лежит идея рекурсии. В этом перечне нельзя не упомянуть и вышедшую в те же 1970-е «библию науки компьютерной эпохи» – книгу Д. Хофштадтера «Гедель, Эшер, Бах», появление у нас в стране книги В.А Лефевра «Конфликту­ющие структуры». Наряду с этим принципиально важный шаг на пути введения концепта «наблюдателя сложности» был сделан британским инженером Дж. Спенсером Брауном, опублико­вавшим в 1969 г. работу под названием «Законы формы».195 Но и здесь сознание важности работы Спенсера Брауна запоздало на десятилетия, несмотря на то, что она уже в рукописи была горячо одобрена Бертраном Расселом, увидевшим в ней прорыв в ре­шении логических парадоксов самоотнесенности, которые он вместе с Уайтхедом пытался исключить из логической коммуни­кации посредством специально разработанной для этих целей иерархии типов.

Появление работы Спенсера Брауна было так же сочувственно встречено Фон Ферстером, написавшим на нее благожелательную рецензию. А затем его идеи попытался далее развить Ф. Варела в своих работах по автономии биологических форм. Вскользь она


упоминается и Э. Мореном. И все же, как уже говорилось, клю­чевое значение этой работы осознавалось лишь постепенно, и особенно интенсивно это стало происходить в последние годы в связи с разработкой постлумановских стратегий в социокиберне­тике и киберсемиотике, философии создания новых про­граммных продуктов. Именно в «Законах формы» концепты на­блюдателя и наблюдения были введены изначально как саморефлексивные рекурсивные концепты, «схватывающие» сам процесс деятельно осознаваемого наблюдения в качестве кон­структивной семиотической процедуры создания форм различий, рекурсивно (циклически) различающих самих себя. Заметим, что сегодня концепция Спенсера Брауна имеет широкий спектр ин­терпретаций, что вполне естественно для той парадигмы слож­ности, частью которой сама она является. Я ее понимаю именно как конструктивную попытку операционально ввести в совре­менный научно-философский дискурс концепт наблюдателя/про­ектировщика сложности, открывающий новые возможности для понимания квантовоподобного характера коммуникативной ин­терсубъективности, включающего в себя также и великие дости­жения философии Гуссерля, философии сложности Морена, Де­лёза и Гваттари, философии принципа дополнительности Н. Бора. И, конечно же, генерирующей новый взгляд на возможности «сборки» искусственного интеллекта как Alter-Ego наблюдателя инновационной сложности, коль скоро сама сложность – этот нелинейный, насыщенный потенциальными эмердженциями, се­тевой процесс.

И здесь уместен образ пути. Ибо конец – это всегда и на­чало. Приведем цитату из интеллектуального бестселлера Эрика Дэвиса «Техногнозис: мир, магия и мистицизм в инфор­мационную эпоху»: «У многих обитателей Земли… просто мало выбора: поворот уже на горизонте. Медленно, опытным путем, “сетевой путь” возникает посреди стремлений и хаоса – многогранный, но интегральный модус духа, который может гуманно и разумно передвигаться по технологическому дому зеркал, не выпадая из резонанса с древними путями или спо­собностью преодолевать алчность, ненависть и заблуждение, которые навлекает на себя человеческая жизнь. Сталкиваясь с призраком нового и новейшего фундаментализма, люди как внутримировых религиозных традиций, так и за их пределами пытаются нарезать и склеить поток учений, техник, обра-

зов и ритуалов в путь, достаточно обоснованный, чтобы по нему можно было идти. Это путь – матрица путей. Причем в на­чале не дано никакой карты и никакой очевидной цели, кроме от­крытого столкновения со всем, что возникает».196

С точки зрения синергетического подхода саморазвиваю­щиеся инновационные среды – это прежде всего открытые, нели­нейные, далекие от равновесия процессы трансформаций в со­пряженной системе «порядок-хаос». Однако такого «общесинергетического» взгляда в данном случае недостаточно. Хотя бы уже потому, что этот взгляд анонимен, асубъектен и уже поэтому не является и объективным. В то же время введение го­тового субъекта «саморазвивающейся инновационной среды» чисто механически, что называется «для данного случая», было бы, совершенно очевидно, методологически некорректной про­цедурой. Этого субъекта надо, как справедливо подчеркивает В.И. Лепский, «собрать», он должен «становиться», саморазви­ваться постольку, поскольку он должен «быть» эволюционно со­пряжен с этой самой «саморазвивающейся инновационной средой». В определенном смысле он должен быть «одновре­менно» как ее внутренним участником, так и наблюдателем «извне». Таким образом, мы приходим к ситуации наблюдателей, рекурсивно (взаимно) отсылающих друг к другу. Эту ситуацию можно также рассматривать как ситуацию интерсубъективной коммуникации в системе «Я–Другой». Или – «Я–alter Ego». При этом весьма важно осознавать, по крайней мере, два момента.

1. Сама эта ситуация должна рассматриваться опять-таки в процессе ее становления, «саморазвития», то есть рекурсивно, фрактально, самоподобно.

2. Граница между «внешним» и «внутренним» в ситуации становления должна не стираться, а каждый раз возобновляться как принципиальная предпосылка креативности, инновацион­ности интерсубъективной коммуникации.

Более того, в контексте парадигмы сложности, которая является постнеклассической формой существования синергетики как в со­временном научном познании, так и в ориентированной на будущее инженерно-проектной деятельности в сфере высоких конвергирую-


щих технологий (NBICS-процесс), основная задача инновационной методологии состоит в умении не столько в том, чтобы стирать прежние различия, сколько в том, чтобы их создавать. Об этом хо­рошо пишет С.Е. Ячин с соавторами: «Признание принципиального значения границы между средами в динамике и развитии системы любого вида составляет одно из самых сильных по своей эвристике положений синергетического подхода. Принцип едва ли знает ис­ключения. Поэтому: видите изменения – ищите порождающие их границы, хотите изменений – создавайте границы. Конечно, речь идет о границах особого рода: границах, о которых Н. Луман го­ворит, что “они существуют только как указание их пересечь”».197

Операция проведения границ-различий рекурсивно сопряжена с операцией наблюдения. Чтобы наблюдать, наблюдать осознанно, то есть наблюдать собственное наблюдение как наблюдение дру­гого, наблюдение alter Ego, необходимо, согласно Спенсеру Брауну, начать с того, чтобы «провести различие», запускающее далее ре­курсивный механизм сборки субъекта инновационно-активной среды. При этом инновационный субъект становится (дополни­тельным образом) и «наблюдателем сложности», понимаемым как системная антропосоциальная сущность, наблюдающая (в различе­ниях) себя и окружающую среду и как «конструктор-проекти­ровщик в сложности», действующий ответственно и личностно в условиях изначальной неопределенности и принципиальной воз­можности внезапных качественных изменений. Тем самым «мысле­действие в сложности» можно кратко суммировать в максиме три­единства: Мыслить личностно. Мыслить голографически. Мыслить дифференциально. То есть в контексте рекурсивно целостного про­цесса саморазличий, где внешнее и внутренне топологически со­пряжены как локальные окрестности односторонней поверхности листа Мёбиуса.

3.6 2.6. Лазерно-голографическая парадигма комму­никации

2.6. Лазерно-голографическая парадигма комму­никации

«Лазерно-голографическую парадигму» Хакена мы рассмат­риваем как рекурсивно организованную среду взаимосвязанных различий, в которой заново открывается синергетическая связь


психического, чувственного, ментального, телесного, атериаль­ного как подсистем, вовлекаемых в процессы самоорганизации, в совокупности которых собственно и реализуется наше присут­ствие в этом меняющемся мире, наше становящееся бытие в нем, наше взаимодействие с собой и другими, взаимодействие, частью которого является и наша познавательная деятельность.

Как уже отмечалось выше, место Хакена в системе междис­циплинарных коммуникаций, его хронотоп, задается тем, что мы называем лазерной парадигмой, как некоего нового проблемного поля, возникающего в контексте осмысления лазера в качестве инструмента познания, представления и инициирования про­цессов самоорганизации в средах, самых разных по своему «суб­стратному» составу, но сходных в их поведении «вблизи точек нестабильности».

По утверждению физика Грэхэма, являющеегося коллегой и соратником Хакена, заслуга последнего в доказательстве, что лазер является не только важным технологическим инстру­ментом, но и сам по себе представляет интереснейшую физиче­скую систему, способную научить нас многому. Лазеры занимают очень интересную позицию между квантовым и классическим миром, и теория Хакена объясняет нам, как могут быть связаны между собой эти миры... Лазер можно рассматривать как пере­кресток между классической и квантовой физикой, между равно­весными и неравновесными феноменами, между фазовыми пере­ходами и самоорганизацией, а также между регулярной и хаотической динамикой. В то же время это система, которую мы понимаем как на микроскопическом квантово-механическом уровне, так и на макроскопическом классическом. Это устой­чивая основа для изучения общих концепций неравновесной фи­зики.

И здесь мы опять еще раз встречаемся с образом лазера как коммуникативного посредника. В этом смысле «лазерно-голографическая парадигма» вовсе не знаменует собой некую новую научную революцию со всеми ее коммуника­тивными разрывами и несоизмеримостями старых и новых языков Она, напротив, осознается как инструмент устра­нения, «залечивания» этих разрывов, заменяя их различиями, пересечения которых порождает (эксплицирует) скрытый в них смысл. «Лазерно-голографическая парадигма», если вос­пользоваться термином Маслоу, «даоистична».

Естественно спросить, а зачем тогда вообще говорить о какой-то новой парадигме, если имеется в виду нечто не революционное, а эволюционное. В принципе, о лазерно-голографической пара­дигме можно, конечно, и не говорить. Достаточно парадигмы сложности. Или – синергетической сложности. Или, если пользо­ваться терминологией Э. Морена, – «связующей парадигмы». Со­гласно Морену, «парадигма играет роль одновременно и глубин­ного слоя, и верховного уровня во всякой теории, доктрине или идеологии. Парадигма является бессознательной, но она питает сознательное мышление, контролирует его, в этом смысле она яв­ляется также сверхсознательной».198 Согласно Морену, «пара­дигма устанавливает те первичные отношения, в соответствии с которыми формулируются аксиомы, определяются понятия, про­текают размышления и строятся теории». Парадигма есть то, что «организует их организацию и порождает их рождение или воз­рождение», она «осуществляет отбор, детерминирует построение концепций и логические операции». И далее Морен рассматри­вает пример двух «противоположных парадигм», важный как сам по себе, так и для понимания сходства и различия понятий «кар­тина мира» и «парадигма».

Противоположные парадигмы Морена выстраиваются в кон­тексте отношения человек – природа. «Первая парадигма вклю­чает человека в природу, и всякое рассуждение, развернутое в ее рамках, превращает человека в природное существо и видит “человеческую природу”. Вторая парадигма исходит из разде­ления этих двух терминов и, определяя специфику человека, ис­ключает идею природы. Обе эти противоположные парадигмы сходны в том, что они, по сути, развертываются в рамках неко­торой более широкой парадигмы – парадигмы упрощения, ко­торая перед лицом всей концептуальной сложности предписы­вает или редукцию (человека к природному), или разделение (между человеком и природным). Обе эти парадигмы препят­ствуют пониманию двойственного единства (природное – куль­турное, мозговое – психическое) человеческого бытия, а также мешают осознанию отношения одновременно причастности че­ловека к природе и разделения человека и природы. Только сложная парадигма причастности/различения/соединения


позволяет построить такую концепцию».199 Но, констатирует Морен, «она еще не вписана в научную культуру». В этом кон­тексте лазерно-голографическая парадигма дает нам возможность более операционально подойти к концептам наблюдатель-проек­тировщик сложности и инновационная среда, опираясь на ле­жащие в основе связующие принципы рекурсивности, дифферен­цируемости и коммунникативности. Хорошо известно, что понятие «парадигма» у Куна в высшей степени многозначно, что в свое время служило поводом для многочисленных критических замечаний по его адресу. (Его критики насчитали более тридцати значений термина «парадигма» у Куна.) Но в перечне этих зна­чений есть по крайней мере одно для нас в данном случае весьма важное, хотя до сих пор остающееся в тени. А именно, пара­дигма – это коммуникативная среда, языковое коммуникативное пространство, в которую погружено научное сообщество, «подве­шено», как любил говорить Н. Бор, таким образом, что мы не знаем, где «верх» и где «низ» в этом пространстве. Заметим в скобках, что это высказывание Бора мы интерпретируем в данном случае как полемически направленное против приоритета логико-эпистемологических пространств классической науки и фило­софии эпохи Канта и в пользу сетевой эпистемологии науки кван­тово-релятивистской эры; эры, когда на смену теоретико-множе­ственному обоснованию математики пришло теоретико-категорное.

Конечно, смена одной классической парадигмы монологиче­ского знания на другую для ученого, который годами вживался в нее, равнозначна смене места его обитания, смене обжитой им «экологической ниши». А это, как отмечалось выше, предпола­гает иной тип самотрансцендирования, чем тот, который практи­ковался им ранее. И переключиться на другой способ самотранс­цендирования зачастую оказывается крайне трудно, если не невозможно. Отсюда коммуникативный разрыв разных поколений в науке, раскол, остро сознаваемая драматическая невозможность достижения необходимого интерсубъективного согласия и т. д. Поэтому вполне понятен разговор о разных несоизмеримых пара­дигмах, разных языковых онтологиях, разных мирах и/или про­странствах, порождаемых употреблением разных языков. Хоте­лось бы, однако, дополнительно понять, когда именно этот разговор «уместен», а когда нет.


С этой точки зрения лазерно-голографическая операцио­нальная парадигма в качестве порождающей онтологию слож­ностного бытия и претендующая на восстановление коммуника­тивной связанности парадигм-пространств прежнего коммуникативного опыта познания, несомненно, этому пони­манию «уместности» могла бы способствовать. Лазерно-голо­графическая парадигма создает качественно новую активную среду коммуникации, встраиваемую в некое обобщенное сверх­пространство или гиперпространство, а потому, уж коль скоро мы занялись языковым творчеством, уместнее было бы гово­рить о гиперпарадигме, гиперпространстве и т. д. «Но мир – не лазер» – как любит повторять Хакен. Универсалистские транс­ценденталистские притязания и иллюзии классического разума синергетика не разделяет. Она переоткрывает древний принцип «Человек – мера всех вещей». Мерой знания становится такая его ценностно-качественная характеристика, как «вочеловечен­ность» (Маслоу). Применительно к биологии и медицине он в этой связи пишет: «Размещение в едином, количественно изме­римом пространстве человечности всех заболеваний, которыми заняты психиатры и терапевты, всех нарушений, которые дают пищу для раздумий экзистенциалистам, философам, религи­озным мыслителям и социальным реформаторам, дает огромные теоретические и научные преимущества. Мало того, мы можем разместить в этом же континууме разнообразные виды здоровья, о которых мы уже знаем, в полной палитре их проявлений, как в пределах границ здоровья, так и за преде­лами оного – мы подразумеваем здесь проявления самотранс­ценденции мистического слияния с абсолютом и прочие прояв­ления высочайших возможностей человеческой натуры, которое раскроет нам будущее».200

Но тогда, быть может, мир нами открывается? Или нам откры­вается? Однозначного ответа на таким образом формулируемые вопросы не существует. «Познание в сложности» в контексте ис­тории естествознания – это и постквантовое познание. А после квантовой механики говорить об открываемом кем-то вообще, без ссылок на наблюдателя, его место и на те средства-приборы, с по­мощью которых он реализует само наблюдение, да еще не оговари­ваясь при этом, что открываемое – это наблюдаемое, сотворенное


самим процессом наблюдения, – значит быть в плену реликтового языка доквантовой эпохи. Не вдаваясь в подробности эпистемо­логического сюжета наблюдатель-наблюдаемое в квантовой фи­зике, повторим, что в сложностном мире нет неизменного наблю­дателя; наблюдатель становится, возникает в сложноорганизованном потоке актов коммуникации, коммуника­тивных событий. В этом мире вопрос: «Что является объектом познания?» должен каждый раз ставиться заново. Во всяком случае никакого сложностного объекта познания нет. Знать – значит уметь вести себя адекватным образом в ситуациях, свя­занных с индивидуальными актами или кооперативными взаимо­действиями.

Эту мысль можно выразить несколько иначе, пользуясь мета­форой лазера как коммуникативным познавательным средством. Наш «эпистемологический лазер» освещает своим высокоупо­рядоченным, когерентным светом не все вокруг в «независимо от нас существующей Вселенной», а селективно выделяет некую ко­оперативно взаимодействующую область узоров различий со сложной «топологией вырезания и склеивания», именуемую ре­альностью и описываемую в соответствующем языке таким об­разом, чтобы это описание могло бы быть воспроизводимо и устойчиво коммуницировано «другому». Но пока лазер для нас выступает лишь как инструмент, хотя и с весьма необычными свойствами. Продвинуться дальше в осмыслении лазерной пара­дигмы нам может помочь обращение к пока еще мало освоен­ному наследию Д. Бома, отдавшего в свое время много сил по­пыткам выстроить ту новую онтологию мира, ту сложностную реальность, которая «скрывается» за кулисами операционально представленного математического формализма квантовой меха­ники.

Чтобы нагляднее представить концепцию квантово-механи­ческой целостности и ее отличие от целостности, предполага­емой классически ориентированным познанием, начиная с эпохи Галилея и вплоть до Эйнштейна, Бом ввел представление о двух инструментально порожденных парадигмах научного познания: так называемую парадигму линзы и парадигму голограммы (или голографическую парадигму). Эта инновация не была должным образом оценена философами и методологами науки. Между тем Бом, различая названные парадигмы, сделал далеко идущую по­пытку учесть познавательные уроки квантовой механики, инте-

грально представленные в виде принципа рекурсивной связан­ности форм языка, способов наблюдения, инструментального контекста и теоретического понимания в исторической эволюции науки Нового времени. Это была попытка построить своеоб­разную «квантовую герменевтику» языка и прибора в ситуации, когда познающий в принципе не имеет прямого доступа к миру квантовых явлений и процессов. Исходным пунктом его рассуж­дений была линза как прибор и инструмент познания, который, в свою очередь, породил когерентный ему паттерн мышления, осо­бенности которого до сих пор, несмотря на огромное число ис­следований философов и историков науки, не полностью осо­знаны. Это, видимо, обусловлено также и тем обстоятельством, что сам «линзовый тип мышления» во многом доминирует и на метауровне рассмотрения самой науки.

Достаточно тривиально, что линза есть инструмент формиро­вания образа реальности в форме предметов, где каждая точка оригинала с высокой степенью точности соответствует точке об­раза. Это постулат геометрической оптики (и волновой, в ее гео­метрическом приближении). Но не столь тривиально, однако, что, благодаря своему «поточечному отображению» как базовой гно­сеологической модели переноса информации от исследуемого объекта к познающему его субъекту-наблюдателю, линза в огромной степени усиливает процесс «краевого» осознавания нами разных частей объекта как отдельных и отграниченных друг от друга паттернов и отношений между этими частями, тем самым существенно затрудняя и/или искажая восприятие целого.

Это обстоятельство усиливает склонность мыслить в тер­минах классического порядка анализа и синтеза, распространяя этот способ различающего мышления далеко за пределы его при­менимости. Но уже теория относительности, а затем, в наи­большей степени, квантовая механика стали обнаруживать огра­ниченность целостности синтеза образов линзового мышления. Все более стала заявлять о своем, как бы неявном, существо­вании онтология целостности иной, немеханической, но и неорга­нической природы мироздания, описание которой невозможно представить в языке, который был бы когерентен инструменталь­ному контексту классического линзового порядка, анализа и син­теза поточечных элементов как хорошо определенных частей це­лостного образа.

Но если дело обстоит таким образом, то возникает есте­ственный вопрос: а какой инструмент мог бы дать нам непосред­ственное представление о том инструментальном контексте, в рамках которого квантовая сложностность могла бы быть пред­ставленной самосогласованным образом?

Такое интуитивное представление возникает, если мы обра­щаемся к голограмме как инструменту для записи «структурно дифференцированного целого». Что такое квантово-голографиче­ская парадигма по Бому, становится понятнее из следующего краткого описания функциональной схемы того инструменталь­ного контекста, в котором она самоопределяется. Эта схема та­кова. Луч лазера падает на полупрозрачное зеркало, расщепляясь при этом на два луча. Одна часть непосредственно попадает на фотопластинку, другая – после отражения некоторой целостной структурой-оригиналом. В итоге на фотопластинке записывается так называемый интерференционный паттерн – сложный и тонкий узор запечатленных событий, запомненный двумерный образ-паттерн оригинала, соотносимый с ним уже не поточечно, как в линзе, а некоторым более сложным образом. Это соответ­ствие или соотнесение обнаруживается только при освещении голограммы лазерным светом. При этом воссоздается волновой фронт, подобный форме волнового фронта, идущего от исходной целостной структуры, и мы можем в некотором диапазоне воз­можных перспектив (точек зрения) видеть исходную целостную структуру в трехмерном ее представлении. Мы будем видеть ее и в том случае, если осветить лазерным светом только часть фото­пластинки. Интерференционный узор даже в весьма небольшой области фотопластинки имеет отношение ко всей ее целостной структуре, а каждая часть оригинала имеет отношение ко всему узору на фотопластинке. Так мы приходим к представлению о голографической парадигме как парадигме сложности, где по части может достроиться (самоорганизоваться) немеханическое динамическое целое. Мы приходим к образу мира, имеющего свою голографическую память, миру, самоорганизующемуся в виде своего рода суперголограммы, информацию с которой (=по­знать) мы можем считать лишь с помощью источника когерент­ного лазерного света, заняв при этом сопряженную с оригиналом познавательную позицию «наблюдателя-участника», с тем, чтобы

можно было увидеть «фантомный образ-изображение», практи­чески неотличимый в границах некоторого конуса перспектив от самого оригинала.

Вот такая «автопоэтическая» онтология Вселенной, включая и нас самих, с нашей когнитивной коммуникативной деятельно­стью «внутри нее», в принципе, может быть выведена из соответ­ствующим образом интерпретированных утверждений, что «лазер–маяк синергетики» и что «мир – это не лазер», но лазер – это часть нашего мира. Мы не будем специально говорить о том, что восстановление онтологии по данным в наблюдении операци­онально-измерительным схемам – задача, не имеющая одного-единственного решения. Таких онтологий может быть построено много.

И, наконец, приведем ряд соображений по поводу включения состояний сознания в парадигму синергетической сложности и ее главного концептуального персонажа–наблюдателя/проектиров­щика сложности как распознавателя различий и их создателя. Здесь обращают на себя внимание работы Г. Хакена и его сотруд­ника географа и городского проектироващика Дж. Португали, а также Алана Комбса.

Подчеркивая, что «синергетика фокусирует свое внимание на ситуациях, в которых развиваются новые структуры», Г. Хакен строит синергетику процессов наблюдения (то есть, по сути, си­нергетику второго порядка) как единый процесс распознавания образов, их конструирования и принятия решений в окрестности точек бифуркации. Переход к синергетике наблюдения как распо­знавания и конструирования образов и процессов принятия ре­шений проще всего демонстрируется посредством аналогии между процессом распознавания образа ассоциативной памятью и процессом формирования динамических паттернов в жидкости, нагреваемой снизу (эффект образования ячеек Бенара). Эта ана­логия сравнивает два процесса: 1) некоторые части системы нахо­дятся в упорядоченном состоянии, они могут генерировать пара­метр порядка, который, в свою очередь, подчиняет остальную часть системы так, чтобы вся система была приведена в упорядо­ченное состояние; 2) когда даны некоторые особенности образа, они генерируют свой параметр порядка, который, в свою очередь, подчиняет общую систему (человеческий мозг или компьютер) и вынуждает дополнять остальную часть оставшимися деталями.

Предложенный Хакеном синергетический подход к процессу распознавания образа открыл интересные возможности конструи­рования концептуальной рамки для изучения механизмов постро­ения так называемых когнитивных карт. Эта концепция была сна­чала реализована Дж. Португали и далее разработана им совместно с Хакеном. Суть ее в том, что когнитивная система, связанная с когнитивными картами, конструирует или формирует целый образ/карту на основе неполного, только частичного на­бора его особенностей. На языке синергетики можно сказать, что неполный набор особенностей окружения, предъявленный когни­тивной системе, вызывает соревнование между несколькими воз­можными конфигурациями особенностей и их параметрами по­рядка, продолжающееся до победы одного из них и подчинения системы с созданием новой когнитивной карты.

Между процессами распознавания образа и построением ко­гнитивной карты существует важное отличие. При распозна­вании, например, лица цель состоит в том, чтобы использовать частичный набор некоторых особенностей, данных системе для его распознавания, из репертуара известных и сохраненных лиц. В когнитивных картах цель состоит в том, чтобы создать первона­чально неизвестный образ/карту из неполного набора особенно­стей некоторого окружения. При распознавании образа мы обычно имеем дело с одной модальностью. При распознавании лица, например, это – зрительная система. В когнитивных картах мы обычно имеем дело с несколькими модальностями.

Человек рождается в среде, которая уже самоорганизована и подчинена некоторым параметрам порядка, образующим некий параллельный мир идеальных сущностей и предопреде­ленностей, обусловливающих (в некотором смысле телеологи­чески) паттерны процессов, в которые мы так или иначе явля­емся вовлеченными. Так что очень вероятно, что индивидуум создает когнитивную карту не только на основе конкуренции внутренних параметров порядка данного набора деталей окру­жения, а уже будучи подчиненным одному или нескольким из этих параметров или более глобальным представлениям. Такое синергетическое представление когнитивных карт придает больший вес внешней среде и внешней когнитивной памяти, чем это традиционно признается в когнитивных науках, хотя у таких ученых, как Выготский или Гибсон, идея

о том, что когнитивная система человека есть внутренне-внешняя сеть, где некоторые из элементов представлены или хранятся внутри психики (мозга), а некоторые во внешней среде, всегда за­нимала ведущее место.

Таким образом, вместо обычного процесса формирования (самоорганизации) паттерна (структуры), при котором параметры порядка подчиняют некоторые внешние по отношению к наблю­дателю подсистемы (синергетика-1), и обычного процесса распо­знавания образа, при котором параметр порядка подчиняет неко­торые внутренние детали образа в сознании (синергетика-2 – синергетика наблюдения), мы имеем здесь конструктивно-инте­грационный процесс – параметры порядка, которые подчиняют и внешне представленные подсистемы, и внутренние особенности психических состояний.

Здесь мы имеем дело с тем, что мы и называем синергетикой сложности – синергетикой процессов конструирования человеком окружающей его среды на основе общих закономерностей само­организации космоса. Мы полагаем, что взгляд синергетики сложности на назначение человека во вселенских процессах как совокупности процессов самоорганизации человекомерных, наде­ленных сознанием систем, подчиненных своим параметрам по­рядка, позволяет подойти с более общих теоретико-методологи­ческих позиций к осмыслению практики применения концепции нелинейности времени как своего рода функциональной подси­стемы интегративно-когнитивной системы человека по Хакену-Португали. Здесь предстоит еще большая работа, в частности ра­бота, связанная с пониманием сознания как самопорождающей (автопоэтической) системы, находящейся в процессе рекурсив­ного самосозидания как непосредственно самой себя, так и в его (сознания) вовлеченности в творческую деятельность, направ­ленную «вовне», на созидание жизненного мира человека, его жизненной среды, его Umwelt. И здесь мы опять имеем дело с си­туацией различения внешнего и внутреннего, наблюдателей рас­познающего и созидающего в их рекурсивном взаимном сопря­жении. В их парном танце.

4 Заключение. «Технолюди» против «постлю­дей»

Заключение. «Технолюди» против «постлю­дей»

Вопрос о будущем человека – один из главных для фило­софии. Пожалуй, этот вопрос самый главный, поскольку в фило­софских занятиях так или иначе присутствует стремление опреде­лить, каким человек должен стать – как ему следует развивать мыслительные способности, создавать, оценивать и использовать инструменты познания мира, чем руководствоваться в своих дей­ствиях, как вести себя в обществе и преобразовывать общество. Даже когда философы спорят о бытии отвлеченно и якобы безот­носительно к человеку и человечеству, предполагается, что плод их исканий должен обогатить и тем самым изменить человече­ство – в конечном счете улучшить жизнь человека в будущем.

В XX в. стало очевидным, что вопрос человеческого буду­щего неразрывно связан с вопросом технологического развития, меняющего среду обитания и самого человека. «Средой обитания человека является теперь не природа, а техника», – провозгласил Ж. Эллюль еще в середине ушедшего столетия. Полвека назад по­добные заявления воспринимались c иронией, как рассчитанные на внешний эффект и для того «сгущающие краски». Сегодня, во втором десятилетии века XXI, мы можем с достаточной степенью уверенности сказать: «Мы обитаем в технологиях, технологии обитают в нас». И следует со всей философской серьезностью отнестись к обсуждению вопросов не только адаптации человека к техносреде обитания, но и коэволюции все более технологизи­рующегося человека со все более антропологизирующейся техно­средой.

В оценке перспектив биологической эволюции человека се­годня представлены разные позиции. В широких кругах научной общественности преобладает позиция, состоящая в том, что био­логическая эволюция человека завершилась около сорока тысяч лет назад. С такой позиции человечество как биологический вид рассматривается как находящееся в процессе надорганизменной общественной эволюции, составной частью которой является раз­витие техники. В контексте экологического кризиса проблема че­ловеческого будущего мыслится как проблема предотвращения биологической деградации человека и природы, достижения коэ­волюции природы и общества, формирование новой, ноосферной

цивилизации. При наличии обширной литературы по экологи­ческой тематике следует отметить четкое изложение упомя­нутой позиции в философских работах математика Н.Н. Мои­сеева.201

Иная позиция, приобретшая влияние относительно недавно, утверждает не только возможность, но и неизбежность продолжения биологической эволюции человека, связывая новые перспективы такой эволюции с феноменом «НБИК». Ре­альные достижения наук и технологий вкупе с прогнозами и предощущениями перспектив их развития открывают новые просторы для того, что С.С. Хоружий удачно назвал «антропо­логическим воображением». Пожалуй, наиболее притяга­тельным и пугающим порождением современного антропологи­ческого воображения стала идея постчеловека. Неудивительно, что с этой идеей ассоциируются самые разные обсуждения био­технологического будущего людей. Например, Ф. Фукуяма, прославившийся в 90-х гг. публикациями о наступившем конце истории, в начале 2000-х выпустил книгу о грядущем конце че­ловека, превращающегося в постчеловека.202

Между тем сама по себе биологическая эволюция человека как составная часть его биотехнологической (или технобиоло­гической) эволюции вовсе не означает превращения человече­ства в постчеловечество. Технобиоэволюция – уже реальность, однако в процессе ее человек не перестает быть человеческим существом, но становится все более технологизированным че­ловеческим существом. Когда мы говорим о «техночеловеке» как результате такой эволюции, мы отнюдь не отождествляем его ни с постчеловеком, ни с биороботом. «Техночеловек» не приходит на смену «человеку разумному», но является сту­пенью его развития – «технологизированным человеком ра­зумным». Речь в данном случае идет не о терминологических условностях, но о принципиальной антропософской позиции, во многом определяющей видение процессов НБИК-конвер­генции и участие философии в этих процессах.

Проблемы, которые здесь возникают, настолько сложны и необычны, что «искушение постчеловечностью» обретает огромную силу, обещая освободить человека от «слишком человеческих»


переживаний, от разочарований, следующих за попытками соот­нести высокие идеалы с реальностью, с наличными знаниями и возможностями, от болезненных хитросплетений вопросов, в ко­торых запуталось и которые неспособно решить современное че­ловечество. Комитеты и комиссии, предлагаемые для облегчения пути, который предстоит пройти человечеству прежде, чем «новое измерение» будет достигнуто, мало что меняют в суще­стве дела. Неудивительно, что НБИК-модель конвергирующих технологий всколыхнула новую волну энтузиазма среди адептов трансгуманистического движения (Н. Бостром, Р. Курцвейль, В. Уиндж), увидевших в ней реальный практический инструмент создания нового типа экзистенции, трансформации традиционно понимаемой «человеческой обусловленности».203 Между тем эво­люция человека вовсе не означает преодоления его «человеч­ности».

Сама идея продолжения биологической эволюции человека в рамках биотехнологической (или технобиологической) эволюции нередко встречается «в штыки» представителями философского сообщества. Почему же отрицательное отношение к технобиобу­дущему человечества демонстрируют люди высокообразованные, широко мыслящие, ценящие новизну? Мы полагаем, что по­добное отношение обусловлено рядом факторов, из которых важ­нейшими являются «фактор традиции», «фактор эстетики» и «фактор конца». Каждый из них заслуживает отдельного рассмот­рения.

«Фактор традиции» обусловливает восприятие идеи техно­биологической эволюции человека не только как имеющей опасные практические следствия, но и как противоречащей духовным традициям человечества. Однако последнее пред­ставление неверно. Проект изменения природы человека тех­нологическими средствами имеет историческую основу в ду­ховных и телесных практиках преобразования самого себя еще древними людьми, верившими в магию. Небезосновательны утверждения, что сам феномен философии зародился и долгое время развивался как «духовная практика» по преобразованию самого себя, обращение человека в более высокое (или более счастливое) состояние. Даже изучение природы – физика – из­начально служило просветлению человека. «Прежде всего, – пишет П. Адо, – физика может быть созерцательной


деятельностью, находящей свою цель в самой себе, и она предо­ставляет душе, освобождая ее от ежедневных забот, радость и ясность разума».204 Согласно С.С. Хоружему, эталонным об­разцом трансформативной антропологической практики на ре­лигиозной основе служит духовная практика, которая есть «хо­листическая практика себя, обладающая полным органоном выстраивания, проверки и интерпретации своего опыта и на­правляющаяся к актуальной онтологической трансформации че­ловеческого существа, его претворению в иной образ бытия – иначе говоря, к подлинному трансцензусу Человека, абсолют­ному максимуму всех мыслимых его трансформаций».205 В буд­дизме целью такой трансценденции является нирвана, а в хри­стианских практиках – Царство Божие, где человек сливается с телом Христа.

В секуляризованной культуре Нового времени проекты усо­вершенствования человека создаются в контексте соответству­ющих проектов усовершенствования общества. Теперь уже не магия и не духовное самосовершенствование, а научно-техниче­ский прогресс мыслится как условие расширения физических возможностей человека, преодоления ограничений, установ­ленных природой. Замечателен в этом отношении проект Н.Ф. Федорова, связывающий воедино задачи объединения че­ловечества, прекращения войн, разумного природопользования, воскрешения умерших и освоения космических пространств. Автор данного проекта, мысливший его как осуществление важ­нейших установок христианского мировоззрения, подвергался критике с богословских позиций – за «нечувствие» преобра­жения и неправильное понимание воскрешения, которое есть дело божественного чуда, а не человеческого разума и рук.

Отмечая беспрецедентную степень раскованности и даже «развязности» антропологической мысли 20-х гг. XX в., С.С. Хо­ружий упоминает идеи «реформ человека», «евгенического выра­щивания человека», «изменения природы человека», «пере­стройки тела». Приведенная этим исследователем цитата из статьи Л. Троцкого «Литература и революция» заслуживает того, чтобы повторить ее здесь. Вот как рисовал будущее человека один из во-


ждей революции в 1923 г.: «Человек… захочет овладеть процес­сами в собственном организме: дыханием, кровообращением, пи­щеварением, оплодотворением… подчинит их контролю… Жизнь, даже физиологическая, станет коллективно-эксперимен­тальной… Человек поставит себе целью… создать более высокий общественно-биологический тип, если угодно – сверхчело­века».206

С возникновением кибернетики и появлением первых систем искусственного интеллекта связана новая линия в развитии ан­тропологического воображения. Научная фантастика XX в. изобилует примерами человекоподобных технических и биотех­нических систем, созданных людьми или человекоподобными су­ществами. Здесь мы находим и образы людей, собственно физи­ческие характеристики которых существенно превосходят возможности современного человека. Кибернетическая составля­ющая закономерно присутствует и в спектре идей и образов, по­рождаемых процессами НБИКС-конвергенции.

Итак, действенность «фактора традиции» в неприятии идеи техноэволюции человека объясняется не фактическим отсут­ствием в нашей культуре соответствующей интеллектуально-ду­ховной традиции, а тем, что данная традиция в течение долгого времени находилась на периферии интересов профессиональной философии. Современное научно-техническое развитие форми­рует запрос на обращение к этой традиции, ее реконструиро­вание, переосмысление, развитие в новых контекстах.

Эстетический фактор, или фактор вкуса, в неприятии идеи техноэволюции связан не в последнюю очередь с опасением утраты привычных внешних характеристик человека. Данный фактор весьма важен, поскольку человеческий облик – ценность, потеря которой закономерно воспринимается как угроза. Вместе с тем именно в области вкуса возможны самые неожиданные суждения. Показательны в этом отношении фантазии Валериана Муравьева об утрате телами людей постоянного облика, превра­щении каждого тела в неповторимое произведение искусства.207


«Фактор конца» обязан своей действенностью не самому удачному и вовсе не обязательному именованию «постчело­веком» результата грядущих изменений. При таком именовании речь идет о конце человечества и замене последнего постчелове­чеством. Нет ничего удивительного в том, что сама идея «постче­ловека», подаваемая в качестве констатации терминального со­стояния человека как такового, воспринимается со страхом, раздражением, возмущением. Человек имеет право и обязанность бороться за собственную жизнь и за жизнь человечества. Против­ники «постчеловеческого будущего» вполне резонно указывают на то, что достаточных оснований для диагносцирования пред­смертного состояния человечества нет. «Фактор конца» – дей­ствительно мощный фактор, однако не является ли его использо­вание адептами «постчеловеческого будущего» скорее рекламным приемом, средством привлечь внимание, чем необхо­димой составляющей мировоззренческой программы технобиоэ­волюции человека?

Если речь идет о серьезной разработке такой программы, то имя ожидаемого результата эволюции очень и очень важно. По­стчеловечность ассоциируется с бесчеловечностью, постче­ловек – с нелюдью. Названия «киборг» или «биоробот» также не являются подходящими, поскольку соответствующие устройства предназначаются для того, чтобы выполнять волю человека, а их выход из подчинения человеку рассматривается как катастрофа. Между тем название «техночеловек» как синоним и обозначение новой стадии эволюции «человека технологизирующегося» не только лучше характеризует существующую направленность эво­люции, но и больше подходит для создания положительного цен­ностно-эмоционального контекста, столь необходимого для фор­мирования мировоззренческой программы технобиоразвития. Речь идет прежде всего о развитии НБИКС с полновесной «С», означающей социогуманитарные науки и технологии.

Потребность современного общества в социогумани­тарных технологиях чрезвычайно высока. В.Е. Лепский небезосновательно считает использование социогумани­тарных знаний решающим фактором формирования в XXI в. нового технологического уклада. Согласно концепции В.Е. Лепского, это седьмой технологический уклад, возника­ющий на основе шестого уклада, определяемого развитием нанотехнологий, биотехнологий, а также информацион-

ных и когнитивных технологий, и именно социогуманитарные технологии должны обезопасить общество от потенциальных угроз технологий шестого уклада.208

Б.Г. Юдин, характеризуя феномен гуманитарных технологий, обращает внимание на то обстоятельство, что прилагательное «гуманитарный» может выражать и отнесенность к гумани­тарным наукам, и сфокусированность на человеке.

Традиционно под технологией понималась совокупность ме­тодов и средств, применяемых в процессе производства для полу­чения готовой продукции. Эти методы могут включать обработку, изготовление, изменение свойств и формы сырья, материалов и полуфабрикатов. Примеры технологических операций и про­цессов – механическая обработка, обработка давлением, термиче­ская обработка, сборка и т. д. Технология в традиционном смысле – как совокупность операций и процессов – отлична от техники как совокупности технических устройств. Сегодня по­нятие технологии (даже если речь идет о технологии производ­ства материальных вещей) изменилось: технология мыслится как включающая в себя технику. И все же, пытаясь составить ши­рокое представление о гуманитарных технологиях, осмысливая их природу и возможности, полезно время от времени соотносить технологию гуманитарную с технологией «обычной», обеспечи­вающей получение готовой продукции из сырья и полуфабри­катов.

В случае с технологиями «обычными» соблюдение всех правил работы при использовании необходимых средств и ис­ходных материалов гарантирует получение ожидаемого про­дукта. Социогуманитарные технологии делают достижение ожидаемого результата лишь вероятным, поскольку на со­знание и поведение индивидов и групп в обычных условиях воздействует множество разнообразных факторов, учесть ко­торые разработчики не в состоянии. Между тем здесь демон­стрируется упорное стремление к повышению эффектив­ности, причем эффективность связывают с достижением неких точно определяемых результатов, а вопросы о способах измерения эффективности не только оттесняют на второй план вопросы пользы или вреда упомянутых технологий


для общества и личности, но делают их вовсе неуместными и даже неприличными. Не случайно Б.Г. Юдин, отмечая, что в тех­нологическом контексте вопросы истины и качества знания от­ходят на задний план, подчеркивает манипулятивный характер современных гуманитарных технологий.209 Действительно, именно манипулятивные технологии сегодня наиболее активно продвигаемы и востребованы на рынке. Однако перспективы формирования нового технологического уклада, обеспечиваю­щего выживание и развитие человека и человечества в XXI в., связаны с гуманитарными технологиями иного рода.

Это – технологии будущего, основанные на действительно гуманных нормах и идеалах освоения человеком мира и взаимо­действия людей, служащих развитию личности и общества. Это не «технологии обмана» и искусство выдавать вещь за то, чем она не является, а технологии педагогические и просветительские, технологии, способствующие совершенствованию механизмов социального управления, рациональной организации деятель­ности в сфере науки, инженерии, производства. Лишь малая часть накопленных ресурсов социогуманитарного знания исполь­зуется сегодня для создания таких технологий. Идея участия гу­манитарных технологий в начинающейся НБИКС-революции позволяет по-новому увидеть гуманитарные науки, возможности их влияния на жизнь человека и состояние общества.


5 Список литературы

Список литературы

Абрамян А.А., Балабанов В.И., Беклемишев В.И. и др. Основы прикладной нанотехнологии / Под ред. В.И. Балабанова. М.: Ма­гистр-Пресс, 2007. 206 с.

Авдеева Т.Г. Проблема «цифрового разрыва» в международных эко­номических дискуссиях // Проблемы преодоления «цифрового неравен­ства» в России и странах СНГ. М.: Дом правительства РФ, 2000. С. 7–11.

Агацци Э. Идея общества, основанного на знаниях // Вопр. Фи­лософии. 2012. № 10. С. 3–19.

Адлер Р., Эвинг Дж., Тейлор П. Статистики цитирования. Доклад Международного математического союза в сотрудничестве с Междуна­родным советом промышленной и прикладной математики и Институтом математической статистики // Игра в цыфирь, или Как теперь оценивают труд ученого (сб. ст. о библиометрике). М.: МЦНМО, 2011. С. 6–37.

Адо П. Духовные упражнения и античная философия / Пер. с фр. А.В. Воробьева. М.; СПб.: Степной ветер; ИД «Коло», 2005. 448 с.

Алексеев А.Ю. Комплексный тест Тьюринга. М.: ИИнтелл, 2013. 304 с.

Алексеев А.П. Культура аргументации в поскультурном контексте // Каспийский регион: политика, экономика, культура. 2015. № 2. С. 276–282.

Алексеев А.П., Алексеева И.Ю. Экономический позитивизм и бу­дущее науки // Философия науки и техники. Т. 20. 2015. С. 169–190.

Алферов Ж.И. и др. Наноматериалы и нанотехнологии // Нано- и микросистемная техника: от исследований к разработке: Сб. ст. / Под ред. П.П. Мальцева. М.: Техносфера, 2005. С. 10–21.

Аносов В.Д., Лепский В.Е. Исходные предпосылки информаци­онно-психологической безопасности // Проблемы информационно-психологической безопасности / Под ред. А.В. Брушлинского, В.Е. Лепского. М.: ИП РАН, 1996. С. 7–11.

Апель К.-О. Трансформация философии / Пер. с нем. В. Курен­ного, Б. Скуратова. М.: Логос, 2001. 344 с.

Апресян Р.Г. Разнообразие профессионально-этических режимов и задачи нормативно-этического проектирования // Ведомости прикладной этики. Вып. 46: Университет- центр формирования и воспроизводства этики профессии / Под ред. В.И. Бакштановского, В.В. Новоселова. Тюмень: НИИПЭ, 2015. С. 77–92.

Арендт Х. Vita activa или о деятельной жизни / Пер. с нем. и англ. В.В. Бибихина. СПб.: Алетейя, 2000. 437 с.

Аршинов В.И. Синергетика встречается со сложностью // Синер­гетическая парадигма. Синергетика инновационной сложности / Отв. ред. В.И. Аршинов. М.: Прогресс-Традиция, 2011. С. 47–65.

Аршинов В.И., Горохов В.Г. Социальное измерение НБИК-меж­дисциплинарности // Филос. науки. 2010. № 6. С. 22–35.

Бабаева Ю.Д., Войскунский А.Е. Психологические эффекты ин­форматизации // Психолог. журн. 1998. Т. 19. № 1. С. 89–100.

Баева Л.В. Информационная эпоха: метаморфозы классических цен­ностей. Астрахань: Изд. дом «Астраханский университет». 2008. 140 с.

Баева Л.В. Экзистенциальные риски информационной эпохи // Информационное общество. 2013. Вып. 3. С. 18–27.

Бедрицкий А.В. Информационная война: концепции и их реали­зация в США. М.: РИСИ, 2008. 187 с.

Белл Д. Грядущее постиндустриальное общество. Опыт социаль­ного прогнозирования / Пер. с англ. М.: Academia, 1999. 640 c.

Белл Д. Социальные рамки информационного общества / Сокр. пер. Ю.В. Никуличева // Новая технократическая волна на Западе / Под ред. П.С. Гуревича. М., 1988. С. 330–343.

Бергсон А. Материя и память / Пер. с фр. И.И. Блауберг // Бергсон А. Собр. соч. Т. 1. М.: Московский клуб, 1992. С. 160–321.

Бор Н. Атомная физика и человеческое познание / Пер. с англ. В.А. Фока и А.В. Лермонтовой. М.: Изд-во иностр. лит., 1961. 151 с.

Ваганов А.Г. Смертоносная память // Влияние Интернета на сознание и структуру знания / Отв. ред. В.М. Розин. М.: ИФ РАН, 2004. С. 94–109.

Вейценбаум Дж. Возможности вычислительных машин и чело­веческий разум: От суждений к вычислениям / Пер. с англ. М.: Радио и связь, 1982. 368 с.

Величковский Б.М. Конвергенция сознания и технологический прогресс // В мире науки. 2012. № 1. С. 3–7.

Войскунский А.Е. Информационная безопасность: психологиче­ские аспекты // Национальный психолог. журн. 2010. № 1. С. 48–53.

Войскунский А.Е. Поведение в киберпространстве: психологиче­ские принципы // Человек. 2016. № 1. С. 36–49.

Волков В., Харкхордин О. Теория практик. СПб.: Изд-во Европ. ун-та, 2008. 298 c.

Встреча президентов России и США накануне саммита G8. РИА Новости. 15.07.2006 URL: http://ria.ru/trend/putin_bush_strelna_140706/ (дата обращения: 15.07.2015).

Глобальное будущее 2045. Конвергентные технологии (НБИКС) и транс­гуманистическая эволюция / Под ред. Д.И. Дубровского. М.: МБА, 2013. 272 с.

Грачев Г.В. Личность и общество: информационно-психологиче­ская безопасность и психологическая защита. М.: ПЕР СЭ, 2003. 301 c.

Данилов Ю.А., Кадомцев Б.Б. Что такое синергетика? // Да­нилов Ю.А. Прекрасный мир науки. М.: Прогресс Традиция, 2007. C. 130–143.

Делез Ж., Гваттари Ф. Что такое философия? / Пер. с фр. С.Н. Зенкина. СПб.: Алетейа, 1998. 288 с.

Дзоло Д. Демократия и сложность. Реалистический подход / Пер. с англ. А.А. Калинина, Н.В. Эдельмана, М.А. Юсима. М.: ВШЭ, 2010. 320 с.

Доценко Е.Л. Психология манипуляции: феномены, механизмы, защита. М.: ЧеРо; Изд-во МГУ, 1997. 344 с.

Дракер П. Посткапиталистическое общество // Новая постинду­стриальная волна на Западе. Антология / Под ред. В.Л. Иноземцева. М.: Academia. 1999. С. 45–80.

Дьюи Дж. Реконструкция в философии. Проблемы человека / Пер. с англ. Л.Е. Павловой. М.: Республика, 2003. 494 с.

Дэвис Э. Техногнозис:мир,магия и мистицизм в информаци­онную эпоху / Пер. с англ. С. Кормильцева, Е. Бачининой, В. Харито­нова. Екатеринбург: Ультра. Культура, 2008. 408 с.

Ершова Т.В. Информационная война и вечные ценности // Ин­формационное общество. 2014. Вып. 1. С. 1–2.

Иванов Д.В. Природа феноменального сознания. М.: URSS, 2013. 240 с.

Информационные вызовы национальной и международной без­опасности / Под общ. ред. А.В. Федорова, В.И. Цыгичко. М.: ПИР-Центр, 2001. 328 с.

К обществам знания. Всемирный доклад ЮНЕСКО. Париж: ЮНЕСКО, 2005. 239 с.

Казарова Т.В. Культура информационного общества в контексте аксиологии // Информационное общество в России: проблемы ста­новления. Вып. 2. Сб. науч. тр. М.:МИРЭА, 2002. С. 17–21.

Карденахлишвили Т.Д. Фактор игры в процессе виртуализации современной культуры // Каспийский регион: политика, экономика, культура. 2012. № 4. С. 403–408.

Карсавин Л.П. О личности // Карсавин Л.П. Религиозно-фило­софские сочинения. Т. 1. М.: Ренессанс, 1992. С. 23–71.

Кастельс М. Информационная эпоха: экономика, общество и культура / Пер. с англ.; под науч. ред. О.И. Шкаратана. М.: Изд-во гос. ун-та высш. шк. экономики, 2000. 607 с.

Кин Дж. Демократия и гражданское общество / Пер. с англ. М.А. Абрамова. М.: Прогресс-Традиция, 2001. 401 с.

Киященко Л.П., Моисеев В.И. Философия трансдисциплинар­ности. М.: ИФ РАН, 2009. 208 с.

Ковальчук М.В. Конвергенция наук и технологий – прорыв в бу­дущее // Российские нанотехнологии. 2011. Т. 6. № 1–2. С. 13–23.

Конвергенция биологических, информационных, нано- и когни­тивных технологий: вызов философии (материалы «круглого стола») // Вопр. философии. 2012. № 12. С. 3–23.

Лакатос И. Фальсификация и методология научно-исследова­тельских программ / Пер. с англ. М.: Медиум, 1995. 235 с.

Ласло Э. Макросдвиг: К устойчивости мира курсом перемен / Пер. с англ. Ю.А. Данилова. М.: Тайдекс Ко, 2004. 207 с.

Латур Б. Нового времени не было. Эссе по симметрийной антропо­логии / Пер. с фр. Д.Я. Калугина. СПб.: Изд-во Европ. ун-та, 2006. 240 с.

Лекторский В.А. Философия, общество знания и перспективы человека // Вопр. философии. 2010. № 8. С. 30–35.

Лекторский В.А. Эпистемология классическая и неклассическая. М.: Эдиториал УРСС, 2001. 256 с.

Лепский В.Е. Саморазвивающиеся инновационные среды в кон­тексте становления VII социогуманитарного технологического уклада // Организация саморазвивающихся инновационных сред. М.: Когито-Центр, 2012. С. 13.

Лепский В.Е. Философские основания становления средовой парадигмы (от классической рациональности к постнеклассической // Междисциплинарные проблемы средового подхода к инновацион­ному развитию. М.: Когито-Центр, 2011. С. 37.

Лоуренс П. Потерянное при публикации: как измерение вредит науке // Игра в цыфирь или как теперь оценивают труд ученого. (Сб. ст. по библиометрике). М.: МЦНМО, 2011. С. 39–45.

Макконелл К.Р., Брю С.Л. Экономикс: принципы, проблемы и по­литика / Пер. с 14-го англ. изд. М.: Инфра-М, 2003. 972 с.

Малюк А.А. Информационная безопасность: концептуальные и методологические основы защиты информации. М.: Горячая линия – Телеком, 2004. 280 с.

Малюк А.А., Полянская О.Ю., Алексеева И.Ю. Этика в сфере ин­формационных технологий. М.: Горячая линия – Телеком, 2011. 344 с.

Маслоу А. Дальние пределы человеческой психики / Пер. с англ. А.М. Татлыбаевой. СПб.: Евразия, 2002. 432 с.

Махаматов Т.М. Демократия как образ жизни народа. М.: Фи­нансовая академия при правительстве РФ, 2005. 160 с.

Мелюхин И.С. Информационное общество: истоки, проблемы, тенденции развития. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1999. 206 с.

Мирская Е.З. Этос науки: идеальные регулятивы и повседневные реалии // Этос науки / Под ред. Л.П. Киященко, Е.З. Мирской. М.: Academia, 2008. С. 21–47.

Моисеев Н.Н. Расставание с простотой. М.: Аграф, 1998. 480 с.

Моисеев Н.Н. Современный антропогенез и цивилизационные разломы: эколого-политологический анализ // Вопр. философии. 1995. № 1. С. 3–30.

Мокир Дж. Дары Афины. Исторические истоки экономики знаний / Пер. с англ. Н. Эйдельмана. М.: Изд-во Ин-та Гайдара, 2012. 408 с.

Морен Э. Метод. Природа Природы / Пер. с фр. Е.Н. Князевой. М.: Прогресс-Традиция, 2005. 464 с.

Морен Э. Метод. Природа Природы / Пер. с фр. Е.Н. Князевой. 2-е изд. М.: Канон+, 2013. 488 с.

Морен Э. Образование в будущем: семь неотложных задач // Си­нергетическая парадигма. Синергетика образования / Отв. ред. В.Г. Буданов. М.: Прогресс-Традиция, 2007. С. 21–40.

Муравьев В.Н. Культура будущего // Муравьев В.Н. Овладение вре­менем. Избр. Филос. и публицист. произведения. М.: РОССПЭН, 1998. 319 с.

Назарчук А.В. Учение Никласа Лумана о коммуникации. М.: Весь Мир, 2012. 248 с.

Налимов В.В. Спонтанность сознания: вероятностная теория смыслов и смысловая архитектоника личности. М.: Прометей, 1989. 288 с.

Николис Г. Пригожин И. Познание сложного / Пер. с англ. М.: URSS, 2003. 360 с.

Новые технологии и продолжение эволюции человека? (Трансгу­манистический проект будущего) / Ред.: В. Прайд, А.В. Коротаев. М., 2008. 320 с.

Пекелис В. Морально-этические аспекты и кибернетика // Кибер­нетика ожидаемая и кибернетика неожиданная. М., 1968. С. 212–225.

Петрова Е.В. Биофилософия в эпоху НБИК-технологий // Фило­софские проблемы биологии и медицины. Вып. 7: Естественно­научный и гуманитарный полилог. М.: Принтберри, 2013. С. 140–142.

Петрова Е.В. Человек в информационной среде: социокуль­турный аспект. М.: ИФ РАН, 2014. 137 с.

Полани М. Личностное знание. На пути к посткриической фило­софии / Пер. с англ. Общ. ред. В.А. Лекторского и В.И. Аршинова. М.: Прогресс, 1985. 343 с.

Политико-правовые ценности: история и современность / Под ред. В.С. Нерсесянца. М.: УРСС, 2000. 256 с.

Пригожин И.,Стенгерс И. Порядок из хаоса. Новый диалог чело­века с природой / Пер. с англ. Ю.А. Данилова. Общ. ред. В.И. Арши­нова, Ю.Л. Климонтовича, Ю.В. Сачкова. М.: Прогресс, 1986. 432 с.

Ракитов А.И. Философия компьютерной революции. М.: Полит­издат, 1991. 287 с.

Раскин А.В. Некоторые философские аспекты информационной войны // Информационные войны. 2015. № 3(35). С. 18–21.

Распоряжение Правительства РФ от 2 декабря 2011 г. N 2161-р г. Москва «О внесении изменений в государственную программу Рос­сийской Федерации «Информационное общество (2011–2020 гг.)».

Рассел Б. Исследование значения и истины / Пер. с англ. Е.Е. Ледни­кова, А.Л. Никифорова. М.: Идея-Пресс, Дом интеллектуал. Кн., 1999. 400 с.

Ратнер М., Ратнер Д. Нанотехнология: простое объяснение очередной гениальной идеи / Пер. с англ. А. Назаренко. М.; СПб.: Ви­льямс, 2007. 240 с.

Романова Е.С., Гребенников Л.Р. Механизмы психологической защиты. Генезис, функционирование, диагностика. Мытищи: Талант, 1996. 144 с.

Смолян Г.Л. Сетевые информационные технологии и проблемы безопасности личности // Вестн. РФФИ. 1999. № 3(17). С. 56–64.

Смолян Г.Л. Человек и компьютер. Социально-философские ас­пекты автоматизации управления и обработки информации. М.: По­литиздат, 1981. 192 с.

Смолян Г.Л., Зараковский Г.М., Розин В.М., Войскунский А.Е. Ин­формационно-психологическая безопасность (определение и анализ предметной области). М.: Ин-т системного анализа РАН, 1997. С. 6–7.

Cмолян Г.Л., Черешкин Д.С. Двадцать лет спустя (от концепции информатизации советского общества к стратегии развития информа­ционного общества в Российской Федерации // Информационные ре­сурсы России. 2009. № 2. С. 11–18.

Соловьев В.С. Оправдание Добра. Оправдание добра. Основы нравственной философии. М.: Алгоритм, 2012. 656 с.

Соловьев В.С. Оправдание Добра. Нравственная философия // Соловьев В.С. Соч.: в 2 т. Т. 2. М.: Мысль, 1988. C. 47–580.

Степин В.С. Исторические типы рациональности в их отно­шении к сложности // Синергетическая парадигма: синергетика инно­вационной сложности. М.: Прогресс Традиция, 2011. С. 37–47.

Степин В.С. Цивилизация и культура. СПб.: СПбГУП, 2011. 408 с.

Стратегия развития информационного общества в Российской Федерации от 7 февраля 2008 г. N Пр-212 // Рос. газ. Федерал. вып. № 4591. 16.02.2008.

Стратегия развития информационного общества в Российской Федерации от 7 февраля 2008 г. N Пр-212 // Рос. газ. Федерал. вып. № 4591. 16.02.2008.

Трансдисциплинарность в философии и науке: подходы, про­блемы, перспективы / Под общ. ред. В. Бажанова, Р. Шольца. М.: На­вигатор, 2015. 254 с.

Уэбстер Ф. Теории информационного общества / Пер. с англ. М.В. Арапова и Н.В. Малыхиной. Под ред. Е.Л. Вартановой. М.: Ас­пект Пресс, 2004. 400 с.

Файола Э., Войскунский А.Е., Богачева Н.В. Человек дополненный: становление киберсознания // Вопр. философии. 2016. № 3. С. 147–162.

Фукуяма Ф. Наше постчеловеческое будущее. Последствия био­технологической революции / Пер. с англ. М.Б. Левина. М.: АСТ, Люкс, 2004. 352 с.

Хабермас Ю. Вовлечение другого. Очерки политической теории. СПб.: Наука, 2001. 417 с.

Хоружий С.С. Проблема постчеловека или трансформативная антропология глазами синергийной антропологии // Филос. науки. 2008. № 2. C. 10–31.

Черниговская Т. Нить Ариадны и пирожные «Мадлен»: ней­ронная сеть и сознание // В мире науки. 2012. № 4. С. 40–47.

Швейцер А. Культура и этика / Пер. с нем. Н.А. Захарченко и Г.В. Колшанского / Общ. ред. В.А. Карпушина. М.:Прогресс, 1973. 343 с.

Юдин Б.Г. Социальные технологии, их производство и потреб­ление // Эпистемология философия науки. 2012. № 1. С. 55–64.

Юревич А.В., Цапенко И.П. Фетишизм статистики: количе­ственная оценка вклада российской социогуманитарной науки в ми­ровую // Социология науки и технологий. 2012. Т. 3. № 3. С. 7–22.

Ястреб Н.А. Конвергентные технологии как фактор развития фундаментальных и прикладных наук // Вестн. Моск. гос. обл. ун-та. 2012. № 3. С. 156–160.

Ячин С.Е., Поповкин А.В., Буланенко М.Е. Межкультурное сооб­щество: встреча на границах культурных сред // Этносоциум. 2010. № 6. С. 232–242.

Baecker D. Observing networks // Presented at congress “Self-organization and Emergence”. Vienna, 2011. November 10–13.

Bar-Yam Y. Dynamics of Complex Systems. Oxford: Westview Press, Addison-Wesley, 1997. 864 p.

Bell D. The Coming of Post-Industrial Society. A Venture in Social Forcasting. N. Y.: Basic Books, Inc., 1973. 616 p.

Bell D. The Social Framework of the Information Society // T. Forester (ed). The Microelectronics Revolution. Oxford: Blackwell, 1980. P. 500–549.

Betchel W. Attributing Responsibility to Computer System // Metaphilosophy. 1985. Vol. 16. No. 4. P. 296–306.

Brubaker J., Hayes G., Dourish P. Beyond the Grave: Facebook as a Site for the Expansion of Death and Mourning // The Information Society: An International Journal. 2013. Vol. 29. Issue 3. Special Issue: Death, Afterlife, and Immortality of Bodies and Data. P. 152–163.

Brzezinski Z. Between Two Ages. America’s Role in the Technotronic Era. N. Y.: The Viking Press, 1970. 123 p.

Caltech: http//www.its.caltech.edu/rfeynman/plenty.html (дата обра­щения: 16.05.12).

Capurro R. Towards an Ontological Foundation of Information Ethics // Ethics and Information Technology. 2006. Vol. 8. No. 4. P. 175–186.

Capurro R., Pingel K. Ethical Issurs of Online Communication Research // Ethics and Information Technology. 2002. Vol. 4. No. 3. P. 189–194.

Castellani B., Yafferty F. Sociology and Complexity. A New field inquiry. B.: Springer, 2009. 137 р.

Computers, Ethics and Social Values / Ed. by D. Johnson and H. Nissenbaum. Englewood Cliffs (N. J.): Prentice-Hall, Inc., 1995. 656 p.

Computer and Information Ethics. First published Tue Aug 14, 2001; substantive revision Mon Oct 26, 2015. URL: http://plato.stanford.edu/​entries/ethics-computer/ (дата обращения: 17.01.2016).

Converging Technologies for Improving Human Performance. Nanotechnology, Biotechnology, Information Technology and Cognitive Science. NSF/DOC-sponsored report. / Ed. by M. Roco and W. Bainbridge. Dordrecht: Kluwer Acad. Publ., 2003. 482 p.

Drucker P.F. Post-Capitalist Society. N. Y.: Harpercollins Publishers, 1995. 240 p.

Epstein D., Nisbet C., Gillespie T. Who’s Responsible for the Digital Divide? Public Perceptions and Policy Implications // The Information Society: An International Journal. 2011. Vol. 27. No. 2. P. 92–104.

Ethical Issues in the Use of Computers / Ed. by D.G. Johnson and J.W. Snapper. Belmont (Cal.), 1985. 257 p.

Floridi L. Information Ethics: On the Theoretical Foundations of Computer Ethics // Ethics and Information Technology. 1999. 1(1). P. 37–56.

Floridi L. The Ethics of Information, Oxford: Oxford University Press. 2013. 384 p.

Foerester H. Cybernetics of cybernetics // Foerester H. Understanding understanding. Essays on cybernetics and cognition. N. Y. etc.: Springer, 2003. 362 p.

Foerester H. Cybernetics of cybernetics // Understanding understanding. Essays on cybernetics and cognition. N. Y., 2003. P. 283–286.

Gotterbarn D. Computer Ethics: Responsibility Regained // Computers, Ethics & Social Values. P. 23–30.

International Center for Information Ethics. URL: http://icie.zkm.de/research (дата обращения: 03.02.2016).

Johnson D. Computer Ethics. Englewood Cliffs (N. J.): Prentice-Hall, 1985. 135 p.

Johnson D. Computer Ethics. 3-rd ed. Prentice-Hall (N.J.): 2001. 211 p.

Johnson D. Democratic Values and the Internet // Internet Ethics / Ed. by D. Langford. Houndmills etc.: Macmillan press, 2000. P. 180–195.

Kearns M., Macnagten Ph. Introduction: (Re)imaging nanotechnology // Science as culture. L., 2006. Vol. 5. No. 24. P. 279–290.

Khushf G. The Use of Emergent Technologies for Enhancing Human Performance: Are We Prepared to Adress The Ethical and Policy Issue // Pubic Policy & Practice. 2011. URL: http://www.ipspr.sc.edu/ejournal/ej511/George%20Khushf%20Revised%20Human% (дата обращения: 14.02.2011).

Libicki M.C. What is Information Warfare? National Defense Univ. etc., Wash., 1996. 104 p.

Lloid D. Frankenshtein’s Children: Artificial Intelligence and Human Values // Metaphilosophy. 1985. Vol. 16. No. 4. P. 307–318.

Mainzer K. Thinking in complexity. The complex dynamics of matter, mind and mankind. B.: Springer, 2004. 457 p.

Mansell R., When U. Knowledge Societies: Information Technology for Sustainable Development. N. Y.: United Nations Commission on Science and Technology for Development, Oxford University Press, 1998. 22 p.

Masuda Y. The information society as post-industrial society. Wash.: World Future Society 1981. 171 p.

Measuring of information society report 2014. ITU Geneva, 2014. 270 p.

Memes in Digital Culture / Edited by Limor Shifman. Cambridge (MA): MIT Press, 2014. 200 р.

Moor J. Are There Decisions Computer Should Never Make? // Nature and System. 1979. No 1. P. 217–229.

Moor J. What is Cimputer Ethics // Metaphilosophy. 1985. Vol. 16. No. 4. P. 266–275.

Nora S., Minc A. The computerization of Society. A Report to the President of France. Cambridge; L., 1980. 208 p.

Poster M. The Mode of Information: Poststructuralism and Social Context. Cambridge: Polity Press, 1990. 188 p.

Priorities and Strategies for Education. A World Bank Review. The International Bank for Reconstruction and Development. The World Bank. Wash., 1995. 173 p.

Rothkopf D. In Praise of Cultural Imperialism? // Foreign Policy. 1997. No 107. P. 443–453.

Schmidt J. NBIC-Interdisciplinary? A Framework for a Critical Reflection on Inter- and Transdisciplinary of NBIC-scenario. Georgia Institute of Technology. Working Paper. 2007. No 26. 15 p.

Snapper J. Responsibility for Computer-based Errors // Metaphilosophy. 1985. Vol. 16. No 4. P. 289–295.

Sparrow B., Liu J., Wegner D. Google Effects on Memory: Cognitive Consequences of Having Information at Our Fingertips // Science 5 August 2011: Vol. 333. No 6043. P. 776–778.

Spencer B.G. Laws of Form. L.: George Allen and Unwin, 1969. 143 p.

Spohrer J. NBICS (Nano-Bio-Info-Cogno-Socio) Convergence to Improve Human Performance: Opportunities and Challenges // Converging Technologies for Improving Human Performance. Nanotechnology, Biotechnology, Information Technology and Cognitive Science. NSF/DOC-sponsored report / Ed. by M. Roco and W. Bainbridge. Dordrecht: Kluwer Acad. Publ., 2003. P. 101–116.

Takenouchi T. Capurro’s Hermeneutic Approach to Information Ethics: Ethos in the Information Society and the Development of “angeletics” // International Journal of Information Ethics, Vol. 1 (06/2004). URL: http://www.i-r-i-e.net/inhalt/001/​ijie00106takenouchi.pdf (дата обращения: 03.02.2016).

Weckert J. What is New or Unique about Internet Activities? // Internet Ethics. Hondmills etc.: Macmillan, 2000. P. 47–64.

Woodbury M. Defining Web Ethics // Science and Engineering Ethics. 1998. Vol. 4. No 2. P. 203–212.

5.1 Information Society and NBICS Revolution

Information Society and NBICS Revolution

Irina Y. Alekseeva – DSc in Philosophy, Leading Research Fellow. Insti­tute of Philosophy, Russian Academy of Sciences. 12/1 Goncharnaya Str., Moscow 109240, Russian Federation; e-mail: ialexeev@inbox.ru

Vladimir I. Arshinov – DSc in Philosophy, Chief Research Fellow. In­stitute of Philosophy, Russian Academy of Sciences. 12/1 Goncharnaya Str., Moscow 109240, Russian Federation; e-mail: varshinov@mail.ru

Abbreviation “NBICS” is used to denote convergence of nanotechnologies, biotechnologies, information technologies, cognitive technologies and social (and Humanities-based) technologies. Future effects of the converging technologies on humans, societies, knowledge and nature seem to be so important that it makes ground to suppose that we are at the beginning of NBICS revolution. Those who are skeptical to prospects of the convergence, are disposed to consider NBICS as a polit­ical construct that has no a defined correlate in reality. In this respect situation is sim­ilar to the beginning of the computer (information) revolution that happened due to convergence of computer technologies and communication technologies. Several decades ago enthusiast of future information society were reproached for propaganda of new technology with overestimation of its potential. Today it’s obvious that some predictions made at the early stage of computer revolution come true, and some does not. But computer revolution came true itself and made changes in the world.

Part 1 of the book is devoted to interpretation of more than semi-centennial experience of foresights, expectations and fears connected with computer revolu­tion and information society. We take into consideration early Japanese plans of in­formation society, convergence of information society ideas with Bell’s post-indus­trialism, predictions of cultural conflicts made by French authors in the middle of the previous century. We argue that phenomenon of information society, as well as NBICS, can not be grasped in the framework of classic views on academic theo­ries, concepts and objects for studies. Frank Webster’s is right with his critique of information society theories, but his criticism is based on presupposition that “in­formation society” should be an academic theory. However “information society” is not academic theory or concept. It is a large cognitive and orienting complex that embraces knowledge and data from different areas, a lot of notions, predictions, plans and projects, definitions ad hoc, hypotheses and facts. We take philosophy of complexity (developed by Vladimir Arshinov) as methodological ground for in­vestigation of such complexes. Vladimir Arshinov puts on the first plan a subject (agent) of complex cognition and introduces the notion “subject-observer of complexity” that implies transfer to new synerget-

ic-communication paradigm related to ideas of “second-order cybernetics’. Irina Alexeyeva’s approach called “clarifying philosophy” gets place within the framework of philosophy of complexity.

Rise and evolution of “computer ethics”, as well as later efforts to shape “informational ethics” demonstrate complexity of cultural context of information and communication technologies with specific difficulties in systematization of different issues and ideas concerning rapidly changing technologies, communities, morality and values. Success of efforts to put “computer ethics” in the limits of a separate discipline would compel it to ignore a lot of important ethical problems in information society. Aspira­tion to embrace new phenomena in broader context leads to trans-disci­plinary area, such as “informational ethics” or “ethics in the realm of infor­mation technologies”.

Problems of information inequality, interrelation of electronic culture and “ordinary” culture, “post-cultural” situation, psychological information security and information warfare actualize requirement to new cognitive, social and Humanities-based technologies. Contradictory situation with natural intelligence in the epoch of information technologies concerns the prospects of human enhancement promised by NBICS.

Part 2 of the book represents related to converging technologies ideas in methodology, philosophy of science and “techno-science”. Nanotech­nology is considered as the core of new high-tech complex. Nanotech­nology will make revolution in manipulation with matter similar to revolu­tion in manipulation with information that was made by computer technologies. Progress in nanotechnology causes revolution in medicine, electronic engineering, artificial intelligence, industry and in other areas. It gives rise to new civilization with inherent values and ideals. The world enters the epoch of global complexity. A recursive relation of classic, non-classic and post-non-classic (Viacheslav Stepin) rationality gives birth to new open system complexity. “Networking”, heterarchial relations inter­connect different fragments of scientific knowledge. In this interconnec­tion, post-non-classic principles of observability, contextuality, correspon­dence, indeterminacy and complementarity turn out to be different sides of meta-principles of communicability of meanings in cognitively distributed medium of generation of scientific knowledge.

NBICS revolution involves radical alteration in human life’s meaning. Individual will realize him(her)self as creator of material and social world, getting “practical immortality” with “artificial” body. “Laser” and “holo­graphic” paradigm of cognition (D. Bohm, G. Haken) is appropriate to comprehension of complex world and a of an individual as observer and constructor of the world.

Idea of “post-human” future is probably the most attractive and fright­ening outcome of “anthropologic imagination” excited with technological progress. However we suppose that idea of converging (technological and biologi-

cal) types of human evolution is more preferable than idea of trans­formation from humans to “post-humans”. “Techno-human” alterna­tive to “post-human” is not just a matter of world. It is certain antro­posophic position that is able to influence vision of converging technologies.

Keywords: NBICS-revolution, converging technologies, nan­otechnologies, social and Humanities-based technologies, information society, knowledge societies, intellectual sovereignty, trans-disci­plinary area, philosophy of complexity, observer of complexity, “post-human”, “rechno-human”

Научное издание

Алексеева Ирина Юрьевна
Аршинов Владимир Иванович

Информационное общество и НБИКС-революция

Утверждено к печати Ученым советом
Института философии РАН

Художник Н.Е. Кожинова

Технический редактор Ю.А. Аношина

Корректор И.А. Мальцева

Лицензия ЛР № 020831 от 12.10.98 г.

Подписано в печать с оригинал-макета 17.11.16.
Формат 60х84 1/16. Печать офсетная. Гарнитура Times New Roman.
Усл. печ. л. 12,5. Уч.-изд. л. 10,56. Тираж 500 экз. Заказ № 28.

Оригинал-макет изготовлен в Институте философии РАН
Компьютерная верстка: Ю.А. Аношина

Отпечатано в ЦОП Института философии РАН
109240, г. Москва, ул. Гончарная, д. 12, стр. 1

Информацию о наших изданиях см. на сайте Института философии: http://​iph.ras.ru/arhive.htm